Ивушка неплакучая - Михаил Алексеев 16 стр.


Дядя Коля, организовавший все это, разволновался, поначалу сам не на шутку струхнул и чуть было не дал тягу, но все-таки взял себя в руки, вытер ослезившиеся от напряжения старые свои глаза и стал пристально глядеть прямо перед собой. Вскоре из общего гвалта отделился, как бы отскочил далеко вперед, один шум, производимый ломающимися сухими ветками и разрываемой прошлогодней травой; шум был прерывист, неровен, очевидно, кто-то бежал прямо на изготовившегося охотника. Дядя Коля прильнул щекою к горячей от его рук ложе, коснулся указательным пальцем правой руки спускового крючка и был готов уже нажать на него, когда что-то темное замелькало впереди меж зеленых ветвей пакленика и вяза. В последний миг старик явственно различил, что перед ним не зверь. И то, что это был не волк, к встрече с которым изготовлялся так долго и так тщательно дядя Коля, а человек, которого он никак не ожидал, охотника испугало чуть ли не до полусмерти. В замешательстве он чуть не выронил ружье, но быстро спохватился, вскинул его наизготовку и закричал хриплым голосом:

- Стой, стрелять буду! Руки вверх!

Оборванный, бородатый человек, поднявши руки, медленно приближался к охотнику, говорил так же хрипло, сдавленно:

- Неужто не узнаешь, дядя Коля, Николай Ерми-лыч?

- Стой, тебе говорят! Не то…

- Да это ж я, Пишка! Епифан Матвеевич! Как же?..

- А ну, выбрасывай, что у тебя там в кармане? Нож? Ну!

Вид дяди Коли был воистину ужасен. Бородатый извлек из кармана плоский финский нож и далеко лук-нул его в лесную чащобу.

- Ну так-то оно лучше, - заключил удовлетворенно дядя Коля. - А теперь усаживайся вон на том пенечке, покалякаем, Епифан свет Матвеевич… Вот и мой трудящий народ приближается, расскажешь нам, какой ты есть герой, как Родину защищал, награды свои покажешь… - Дядя Коля говорил, а вкруг него уже собирались ребятишки, среди которых Епифан сразу же приметил Павлика и сейчас же решил: "Сообщил, звереныш!" И угрюмое безразличие, только что сменившее безумный страх в его темных, некогда насмешливых, озорных глазах, тут же исчезло - лютая ненависть плеснулась из них в сторону Угрюмова-младшего. Разгоряченные беготнею и собственными криками, ребятишки теперь притихли. Надвинувшиеся отовсюду женщины сперва закричали на охотника, потребовали показать им убитого волка, ноу увидав сидевшего на пеньке и безвольно опустившего голову человека с иссиня-черной бородой, расплавленной смолой стекавшей ему на колени, тоже смолкли и уставились на него до предела расширившимися глазами, в которых было сейчас все: и страх, и недоумение, и горечь, и боязнь за что-то очень большое и важное в жизни всех и каждого из них в отдельности. Между тем дядя Коля продолжал:

- Ну, бабы, узнаете героя? Ну да, он самый, Епифан и есть, Нишка, значит… Сказывай честному народу, как ты бил фрицев, как оборонял нас, стариков, женщин да детей малых… Ну! Садитесь, бабы, слушайте. О бирюках не печальтесь - они теперь от вашего шума за тридевять земель удрали. Тут вон какого матерого изловили. Давай, Епифанушка, говори-рассказывай, какими геройскими делами прославил родное Завидово. Давай, давай, не стесняйся, тут все свои. Давай, милой… - Голос дяди Коли был уже еле слышен, звук его словно бы прикипел к воспалившимся в страшном гневе губам и гортани. - И ха-рю-то подыми, погляди в глаза людям!

И Пишка поднял глаза, утонувшие глубоко в слезах, ничего и никого не видящие. Тщательно вытер их подолом линялой гимнастерки, покосился на одного Павлика, заговорил:

- Из госпиталя, из Саратова иду… услышал шум, крики - испугался сам не знаю чего, ну, побежал… вот.

- А бороду-то в госпитале отрастил?

Пишка кивнул.

- В отпуск, стало быть, идешь? - спросил дядя Коля саркастически.

Пишка опять кивнул.

- Ну что ж, Дуняха, встречай воина своего, - сказал дядя Коля и поискал глазами Пишкину жену.

А она стояла неподалеку, обнявши старый карагач. И все видели, как тряслись ее плечи, и пожилая женщина стояла рядом с нею и говорила строго и сочувствующе:

- Ты-то что плачешь? Жена за мужа не ответчик! Ты ить у нас, Дуняха, передовая, руки-то у тебя золотые. Не реви, не трать на него слез, он их не стоит.

На человеческие голоса вышли из глубины леса со стареньким, мокрым, намотанным на деревянные клячи бредешком и полным ведром карасей Тишка, Феня и Маша Соловьева. Поначалу они тоже молчали, не понимая, что тут происходит. Первым сообразил Тишка, ибо в каком угодно обличье он угадал бы своего приятеля.

- Пиша, ты?! - заорал Тишка и кинулся было к Епифану, но был остановлен презрительными, озлобленными взглядами женщин. - Как же это, а?

- Не видишь разве? Удрал с фронта! - сказал, еще более накаляясь, дядя Коля, и тут с его уст первый раз сорвалось жуткое, заставившее всех содрогнуться ело-во: - Дезертир! - Короткое, как выстрел, и такое же убийственное, оно послужило как бы сигналом. Женщины сорвались со своих мест и кинулись на Пишку, и, верно, тут бы и нашел свой смертный ч: ас Пишка, тут бы ему и конец, если б не дядя Коля, который заорал что есть моченьки: "Не сметь, бабы! Самосуда не допущу!" - и который, похоже, не особенно надеясь на свой голос, подкрепил его оглушительным выстрелом вверх одновременно из двух стволов; листья вяза и пакленика зелеными парашютиками повисли над разъяренной толпою, медленно кружась и снижаясь. Бабы с испуганным визгом шарахнулись в разные стороны и остановились поодаль, тяжело дыша. Возле Пишки оказались лишь две - Феня и Маша. В тишине, наступившей как бы после грозы, очень слышно и отчетливо прозвучал голос Фени, в котором были горечь и обида:

- Как же тебе не стыдно, Епифан?!

А Маша Соловьева решительно и, кажется, вполпе серьезно потребовала:

- А ну, сымай брюки!

Пишка глядел на нее испуганно.

- Сымай, сымай, говорю!

Все - дядя Коля, мальчишки, женщины, в том числе переставшая плакать Дуняха, Пишкина жена, - ожидающе молчали: что там такое надумала Соловьева?

- Ну, я кому говорю! - глумилась Мария.

- Зачем тебе мои брюки? - слабо спросил Пишка.

- Воевать за тебя пойду в них. Понял?! А тебе отдам свою юбку.

В другое время, при иных обстоятельствах бабы покатились бы со смеху. Сейчас же они по-прежнему молчали и лица их были суровыми. То, чему они стали свидетелями, казалось таким нелепым, непонятным и диким; им трудно было поверить, что это действительность, а не дурной сон.

Павлик, откопавший нынешним утром у себя на огороде, в укромном месте, возле трясогузкиной могилки, осколок от немецкой бомбы и припрятавший его в кармане штанов, сейчас ощупывал там острые края и с трудом сдерживался, чтобы не вытащить эту штуковину из кармана и не запустить прямо в Пишкину морду.

- Ну, бабы, хватит! Нагляделись на вояку, а теперь ступайте домой. Мы воя с Архипом Архиповичем спровадим его куда следует. Ступайте, скупайте, бабы!

Уходя, Феня наклонилась еще ниже к Пишке и выдохнула прямо в его бородатое лицо:

- Эх ты, герой! - Выпрямившись, позвала подругу: - Пойдем отсюда, Маша! Тошно глядеть на него!

- Несло, поди, как из паршивого гусенка, от карасей ваших, - не удержалась под конец и Соловьева.

Тишка пошел вслед за ними, неся в одной руке ведро с рыбой, а в другой - мокрый тяжелый бредень. Ему очень хотелось в последний раз поглядеть на Пишку, но так и не решился: боялся трактористок. И в прежние-то времена не шибко бравого вида, сейчас он вроде бы вмиг усох, ссутулился, маленькие черные глазки встревоженно светились, забытая на нижней губе цигарка давно погасла, из нее сыпался на небритый подбородок остаток махорки. У села он окликнул женщин и виновато предложил:

- Возьмите домой по десятку, бабы.

- Мне не надо, я, с какой стороны ни глянь, кругом одна, - сказала Мария. - Вот Фенюхе брось в подол пяток-другой карасишков. У нее теперь полна изба голодных ртов. - И, не дожидаясь, когда это сделает бригадир, сама выхватила из ведра крупных рыбин, сама вложила в Фенину руку конец подогнутого ее подола, побросала в него карасей, сказала повелительно - Бери, бери, чего уж там! Корми мать и детишек, особенно своего Филиппа Филипповича да Павлушку. Солдат, чай, многонько потребуется. К ним небось военком уж примеривается гла-зом-то своим. Вчерась, говорят, опять приезжал в Завидово, какие-то новые списки составлял в сельском Совете. - Вдруг замолчала, оглянулась в сторону леса, спросила неизвестно кого: - Что же теперь с ним будет, с Пишкой? - и ответила с клекотом в голосе: - Чего заслужил, то и получит! Только вот ваш Гриша да мой Федор должны теперь и за него, поганца, воевать.

14

Три немолодые женщины сидели на бревнах против угрюмовской избы. Феня еще издали узнала их. Посредине ее мать, Аграфена Ивановна, по правую и левую сторону от нее - Авдотья и тетка Анна, Тетенька, возле нее - маленький Филипп Филиппович. Завидя приближающуюся мать, он не побежал к ней радостно и нетерпеливо, как делал всякий раз, когда Феня возвращалась с работы. В другом случае это должно было бы обидеть Феню, она подумала бы испуганно и ревниво: "Не отвык ли от меня?" - но сейчас и сама, будто дитя малое, осветилась вся счастливою улыбкой и, ускорив шаг, понесла ее, улыбку эту, навстречу Тетеньке, которую не видела с зимы. Но еще прежде к Фене подбежала Катя. Заглянула в подол, схватила карася и полетела обратно, ликующе крича:

- Мам, мам! Феня рыбы несет!

Катя нюхала влажного, пахнущего болотом карася и, судя по ее виду, была немного разочарована: Феня не принесла ничего такого, что можно было бы съесть немедленно, а тут придется еще ждать. А мать по привычке осенила себя крестом, сказала, глядя на Феню мокрыми, бесконечно благодарными глазами:

- Спаси тебя Христос, доченька. Кормилица наша дорогая. Что бы мы делали без тебя? Пропали бы совсем, с голоду бы все засохли.

А Феня глядела уже на Авдотью, глядела в упор, с мольбою и великим нетерпением. "Ну, скажи, скажи скорее, есть что от него?!" - прямо-таки кричали ее потемневшие глаза. Авдотья нахмурилась.

Феня тяжело опустилась на бревно, рядом с Тетенькой, потянулась к сыну, уткнулась в него лицом и не подымала головы до тех пор, пока не надышалась им вволю и не успокоилась. Потом как-то встрепенулась вся, опять засветилась своею такой веселящей всех улыбкой, глаза стали прекрасными - синими-синими, - позвала радостно и беззаботно:

- А ну, Катя, мама, айда чистить рыбу! Сейчас такой щербой вас угощу!

Караси лежали на подорожнике и еще шевелились, когда несколько проворных рук принялось потрошить их и счищать кухонными ножами отсвечивающую золотом чешую. Из-за рыбьих кишок тут же разыгралась драка между кошкой и единственной курицей, сохраненной Феней для сына: когда-никогда, а все-таки снесет яичко. Курица была старая и храбрая, она коршуном налетала на кошку, клевала ее, норовя угодить в голову, и та отбегала на почтительное расстояние и ждала момента, когда соперница хоть на секунду утратит бдительность.

Варили щербу на огороде, возле колодца, для приправы под рукою было все: и лук, и укроп, и петрушка. Испугал было всех своим неожиданным появлением почтальон Максим Паклёников, но ненадолго; еще издали замахал треугольником: несу, мол, письмо солдатское, не пугаться, а радоваться надо. Письмо было от Гриши, и очень короткое: жив пока и здоров, воюет, и хоть нелегко им там, да что поделаешь - война. И чтобы, видать, родные догадались, как горька она, эта война, вложил в бумагу ветку степной полыни, сорванную на кромке окопа где-то там, между Доном и Волгой. О друге своем, Сереге, написал, что и тот жив и здоров, воюют по-прежнему вместе в минометной роте. Когда Феня дошла до этого места, встрепенулась Авдотья, тут же начала уверять всех, что Серега для нее вроде сына, вспомнила вдруг, как обошла весь город, когда искала для него подходящий костюм, как в последние годы заменяла ему покойную его мать. Читали, перечитывали Гришино письмо, и никто при этом не глянул в лицо Тетеньки, а оно уже было совсем черным - никому не сказала старуха, что недавно вновь навестила ее страшная гостья - та бумага, от которой свет меркнет в глазах. От горя, от тоски немыслимой и подалась в родное Завидово из районного поселка, куда много лет назад выдали ее замуж и откуда ей редко удавалось выезжать. Теперь на войне у нее оставался один-единственный сын, ее младшенький - вся надежда и отрада, но он летчик - долго ли сохранит свои крылышки, сокол ясный?.. Тяжко, прерывисто вздохнула, украдкой, тайком от повеселевших людей вытерла слезу, притянула опять к себе Филиппа. Фене сказала:

- Заберу я у тебя его, дочка, до осени. Что-то мне тошно одной там.

- Что ты, Тетенька, он и так за зиму-то надоел тебе.

- Да что ты! Матери твоей с двумя-то не сладко, да на колхозную работу ее еще наряжают, а я одна, с Фп-липпом-то мне будет повеселее. Да ты не беспокойся, догляжу, ничего с ним не случится.

- Ну, спасибо тебе, Тетенька! Когда надоест - дай знать, сразу же заберу обратно.

- Ладно, ладно. Вот только лошадь попроси у председателя. Ноги-то у меня уже старые, слабые стали. Не Дойду. Семнадцать верст не ближний свет.

Запах созревающей ухи густел, набирая силу. Сидевшие вкруг чугуна люди, верно, и не замечали, как облизывали свои губы нетерпеливыми языками; они хотели, по не могли скрыть непроизвольного глотательного движения, чувствуя неловкость, отводили глаза в сторону от чугуна, от булькавшего в нем варева, от переворачивающихся карасей, побелевших мельтешащих икринок. Когда прямо на траве Аграфена Ивановна раскинула скатерку и, примерившись глазом по сидящим людям, начала по их числу раскладывать деревянные ложки, Максим Паклёников поднялся на ноги, стал прощаться:

- Бывайте здоровы, бабы. Приятного вам аппетита!

- Куда ж ты, Максим? Садись с нами, отведай ушицы!

- Сыт, Аграфена Ивановна! Вот те крест, сыт. Недавно сам наловил щурят и налопался вволю. Так что не беспокойтесь обо мне. Ешьте на здоровье сами.

- А ты не врешь, Максим Савельевич? - напрямик спросила Феня. - Что-то не видать по тебе…

- Я ж побожился!

- Ну, гляди. А то садись. Вон какой чугунище сварили. Всем хватит.

:- Нет, пет. Я пойду. Бывайте!

И ушел, и ни разу не оглянулся. Феня долго смотрела ему вслед и удивлялась, что же такое содеялось с их далеко не стеснительным почтальоном.

Уже затемно вернулся Павлик из лесу. От ухи, оставленной для него, ко всеобщему удивлению, отказался, сейчас же укрылся в амбарушке, где у него была постель: мешок с сеном - под голову - и брошенный прямо на пол ватник, и, как ни звала, как ни кликала, ни упрашивала его мать, чтобы вышел и поел, не подал даже голосу, дрянной мальчишка!

А Павлику было вовсе не до еды: там, в лесу, перед тем как встать под конвой дяди Коли и Архипа Колымаги, Пишка успел-таки крикнуть ему, Павлику Угрюмову: "Ну, волчонок, погоди, ты мне за все ответишь! Выдал, паразит!" Не думал Павлик, что бушующая где-то война повернется таким-то вот образом и к нему. Не будь он Угрюмовым, побежал бы вслед за уходящим Пишкой, закричал, уверил бы его: "Я не выдавал! Я никому не сказывал! Я, конечно, плохой пионер, но я никому, никому не сказывал про тебя!" Всю ночь он ворочался, мелко вздрагивал, всхлипнул несколько раз, но так тихо, что даже чуткое ухо вечно бодрствующей матери не услыхало этого всхлипа. Осколок бомбы лежал у него в изголовье, и, чуя его близость, Павлик уже жалел, что там, на поле, железка эта не долетела до него и не попала прямо в его сердце: он бы погиб тогда, как красноармеец в бою, и никакой бы Пишка не мог бы ничем ему пригрозить.

Захваченный нерадостными, беспокойными своими думами, Павлик не слышал, как к их дому подкатил автомобиль. Не слышал и разговора, какой был у секретаря райкома Федора Федоровича Знобина с его старшей сестрой. Зайти в дом секретарь отказался - зачем булгачить всю семью? - и решил поговорить с Феней прямо вот тут, на вольном воздухе. Для начала спросил, как чувствует себя утопленник. На испуганный вскрик Фени улыбнулся и уточнил, сказав, что имеет в виду трактор Марии Соловьевой.

- Ничего, тянет, - сказала Феня.

- Ну, а как сам тракторист?

- Маша, что ли?

- Ну да.

- А что ей сделается? - и Феня пристально посмотрела на Знобина, стараясь определить, для чего он завел весь этот разговор.

- Жива-здорова, значит. Добро! Ну, а ты? Как ты?

- Да все так же.

- Отчего сердишься? Случилось что?

- У нас в доме ничего. А в селе… слышали, чай?

- Слыхал. Завтра суд. Военный трибунал. Первый случай в нашем районе, - вздохнул и, некурящий, позвал шофера Андрея, попросил на закурку. Тот с удивлепием всыпал в протянутую ладонь секретаря щепоть махорки, оторвал от газеты лоскуток для самокрутки. Федор Федорович пытался свернуть цигарку, но с непривычки не одолел этого дела, плюнул, бросил бумажку в сторону, стряхнул с брюк табачные крошки. - Опозорил, негодяй! Ну да черт с ним. Я по другому и очень важному делу, Федосья Леонтьевна, к вам.

Феня внутренне ухмыльнулась: Федосья Леонтьевна! А она и не знала, как это прозвучит, когда ее имя, утративши ласкательное, девичье наклонение, будет поставлено рядом с отчеством. Оказывается, очень даже солидно. И, не удержавшись, сказала, стараясь придать своему голосу побольше густоты и важности:

- Федосья Леонтьевна!

- Что, не нравится так? Ну ладно - Феня. Вот что,

Феня. Лето на исходе. Скоро осень, а за нею - вот она, тут как тут - зима.

- Корма мы уже заготовили. Правда, маловато их, но заготовили. И с жатвой кончаем.

- Знаю. Молодцы вы. Знаю и о том, что деньги на танк почти все собраны. Но я сейчас о другом. Есть срочное задание: каждой женщине в районе связать по шесть пар варежек для бойцов Сталинградского фронта. Судя по всему, бои там будут и жестокие и долгие.

- А где ж мы возьмем столько шерсти?

- А вот этого я, Феня, по правде сказать, и не знаю. Я знаю, что эти варежки очень будут нужны бойцам, может быть так же, как снаряды и пули.

- Да, но где же взять шерсть? Ведь сдали же всю.

- У тебя есть одна ярочка?

- Остригли ее дважды.

- Придется остричь в третий раз.

- Под самую зиму?

- А что делать? Война, Федосья Леонтьевна! И хорошо, если б через месяц, скажем, собрались вы, комсомолки, да организовали посиделки, как в старину делали, - с прялками, с вязаньем, с шитьем… А тут парни с гармонью, балалайками. Песни, смех, под утро - провожания по домам. Здорово!.. Впрочем, парней вам не обещаю. Разве что сам явлюсь. Это уж точно - непременно прикачу, вот увидишь, вспомню молодость! Голос у меня только того… хрипит, как у старого барбоса. Но ничего - все равно явлюсь. Так что давай, Феня, организуй. И поверь: это очень, очень важно! А теперь вот что… Ну-ка, Андрюха, давай сюда наш гостинец. Конфет привезли… Не маши руками, нос мне расшибешь, не для тебя вовсе, ухажеры из нас с Андрюхой неважнецкие, а вот для твоей сестрички малой да для наследника испанского героя они будут аж в самый раз. А теперь полезай в погреб и нацеди кваску. Знаю, у твоей матери он завсегда водится. Ступай, ступай!

Пил, покряхтывая, отчаянно хвалил Аграфену Ивановну, просил передать превеликую благодарность.

- Не квас, а царский напиток. Кхе, кхе…

- А чего вы все кашляете, Федор Федорович?

- Так, привычка такая дурная… Ты расскажи лучше, как живешь. Не пристают мужики-то?

- А где они у нас?

- Так уж и нет?

Назад Дальше