Левка быстро заполз на спину деда, взглянул, соображая, как ему спастись, если тетя Рива, действительно, взберется на каток. Но Прут сложил выкройку, слез с катка, взял тетю Риву за руку и усадил ее на диван.
- Когда у человека много в сердце, у него мало в голове! - проговорил он. - Рива, куда ушла Рахилечка?
- Она пошла к этому мамзэру! - ответила тетя Рива, выжимая мокрый подол. - К адвокату она пошла!
- ? Где он адресуется?
- Где адресуется такой обер-обер-дрэйэр? - рассердилась тетя Рива. - Конечно, в "Пале-Рояле"!
Прут вынул свои пузатые часы, - было без десяти восемь, - он по привычке протер часы уголком пиджака и спрятал их в жилетный карман. Прикидывая в уме минуты, которые он должен был потратить на ходьбу. Прут сказал:
- Я иду в гостиницу и оттуда уже к заказчику!
Прут нагнулся, вытащил из-под катка сундучок, достал из него сложенный наизнанку сюртук - единственную его не залатанную одежду, - развернул сюртук и нежно, словно сюртук был стеклянный, положил его на каток. Прут помочил щетку и, хотя на сюртуке не было ни одной пылинки, стал чистить его.
Левка подполз к Пруту, взял из его рук щетку и, держа ее обеими руками, помог вычистить воротник. Прут надел сюртук, вынул из сундучка манишку из черного муслина и сверток, который передал внуку:
- Это тебе, Левчик!
Левка ощупал сверток, схватил ножницы и, разрезав веревку, увидел металлическое дуло. Сорвав бумагу, он замахал игрушечным ружьем и запрыгал, как индеец со скальпом.
- Рэб Меир! - произнесла тетя Рива, потрясая правой рукой. - Такое сумасшествие!
- Рива! - ответил старик. - У него не наша жизнь! Пусть он имеет свое счастье!
Прут прикрепил булавкой манишку, застегнул сюртук на все пуговицы и, надев бархатный картуз, взял с окна синий узелок с вещами заказчика. Тетя Рива вышла с ним за дверь, торопливо одернула рукава кофты и посоветовала:
- Ты не говори ему грубость! Он все-таки образованный! Сохрани бог, подумает, - мы какие-нибудь неучи!
- Меир Прут умел держать об’яснение с господином околоточным! - спокойно ответил старик. - Почему Меир Прут не найдет слово для господина адвоката?
9. ДОРОГИЕ ГОСТИ
Уход Трушина был для Мирона Мироновича смертельным проигрышем, и вечер, устроенный у Перешивкиных, превращался в поминки по Москоопхлебу. Оглядывая ликующие на столе самовар, стаканы, вазочки, Мирон Миронович протянул руку к углу скатерти, чтобы сдернуть ее со стола, но встретился со взглядом Сидякина, погладил скатерть, как свой подбородок, и обронил:
- Да-с!
- Склочник! - сказал Сидякин о Трушине, поддерживая свое достоинство. - Я сделаю надлежащие оргвыводы!
- Какие там надлежащие! - зловеще проговорил Мирон Миронович. - После драки кулаками не машут! - и, дергая кисточки пояска, обратился к графу: - А все ты наделал! Мы - дворяне, мы - комедианты! Это тебе не спящая девушка в воздухе! Такого человека на фу-фу не возьмешь, а нужна смекалка! Не твои деньги заложены, и молчал бы, граф Разница!
- Милостивый государь! - прошипел граф, и блюдце с чаем загарцовало в его руках. - Вы - мужик!
- Друзья! - воскликнул Перешивкин, бросаясь к позеленевшему графу.
По мнению Перешивкина Трушин был посрамлен, бежал, и Сидякин - крупный партиец из центра - не мог оставить такого задиру без наказания. Перешивкин не сомневался, что скоро Трушина вычистят из партии, выгонят из кооператива, лишат жилплощади, а, может быть, вышлют из Евпатории. И в то время, как учитель с Ирмой в Москве будет наслаждаться любовью и славой, Амалия Карловна поедет со своим любовником на север. Злорадство обожгло сердце Перешивкина крепче спирта, он с усилием подготовлял речь, в которой хотел рассказать о своем счастьи и пожелать совета да любви Герману и Доротее, как он окрестил Трушина и жену.
- Друзья! - продолжал Перешивкин, повернувшись к Мирону Мироновичу. - Для чего ссориться русским людям?
- Чья бы корова мычала, а твоя молчала! - осадил его Мирон Миронович. - За язык, что ль, тебя тянули? Двадцать лет педагог, имею научный труд! Тоже академик нашелся! Кишка тонка!
- Сударь! - ответил возмущенный Перешивкин. - Не говорите пошлым языком о великих проблемах человечества!
- Это моветон! - протянула Ирма, подбивая пальцами своя локончики. - Я скучаю, месье!
- А ты думаешь, что здесь твоя заграница! - набросился на нее Мирон Миронович, подскочив на стуле. - Шла бы к твоим аристократам в синагогу!
- Мосье Сидякин! - взвизгнула Ирма, затыкая пальцами уши. - В вашем присутствии оскорбляют женщину!
- Товарищ Миронов! - тихо, но угрожающе произнес уполномоченный Госхлебторга. - Прекратите антисемитские выходки!
Мирон Миронович поднялся со стула, вытянул губы трубочкой, словно собираясь присосаться к Сидякину, потом развязал поясок, затянул его потуже и крепко завязал узлом. Сидякин тоже встал, посмотрел на Мирона Мироновича из-под очков, вынул из заднего кармашка брюк браунинг и, подержав его на ладони, спрятал в карман пиджака. Ледяная тишина хлынула в комнату: руки выпустили стаканы и ложки, туловища вдавились в спинки стульев, ноги подобрались под стулья. Только Кир, завертывающий отцовский гривенник в фольгу от шоколада, не поднял головы, и его спокойное дыхание, как шторм, колыхало напряженное беззвучие.
- Да я разве против тебя что имею! - вдруг сказал Мирон Миронович и выдернул своего улыбчивого зайчика за хвост. - Говорил ты с ним по-партейному, как полагается человеку старшему, и мои интересы соблюдал, и сам своей совестью не поступился! - Успокоенный Сидякин сел, но Мирон Миронович продолжал стоять. - А что я рассуждаю насчет евреев, наплевать мне на них с высокой горки! Дело-то ведь мое не в евреях, а в беде моей! Погибает наше заведение! - Он тихо опустился на стул и упавшим голосом продолжал: - Заведение погибает, а с ней и я, единый кормилец-поилец! Ей-богу, не знаю, как и домой ехать! Жена-то, дети, им за что погибать! - Он оглядел всех, проверяя по лицам впечатление от своей надуманной исповеди. - И спасение мое в пяти месяцах отсрочки! И отсрочка-то не двух и не миллиона, а всего сорока тыщонок! Он в упор взглянул на Сидякина, который задумчиво крутил бакенбарду. - Какая бы выгода государству, а то и государству один убыток! С голого, что с мертвого: ничего не возьмешь!
Еще когда был Трушин, Ирма не понимала, почему Мирона Мироновича, директора театра, интересует пшеница; но она знала, что частные антрепренеры занимаются подсобными коммерческими операциями, чтобы содержать свой театр. Мирон Миронович величал ее своей премьершей, обещал подписать с ней контракт и при подписании дать еще пятьсот рублей. Танцовщица со страхом подумала, что Сидякин откажет Мирону Мироновичу в какой-то отсрочке, а Мирон Миронович не станет с ней заключать контракта. Касаясь губами сидякинского уха, Ирма шопотом рассказала, в каком денежном затруднении была и как выручил ее Мирон Миронович. Прикосновение губ опьянило Сидякина, он слушал, но не слышал, что говорит Ирма, и старался продлить наслаждение. Перешивкин также не понимал, почему Мирон Миронович говорит о пшенице, хотел спросить, но, считая себя обиженным, решил первым не обращаться к обидчику. (Любопытно, что только после чтения обвинительного акта Перешивкин, Сидякин и Ирма узнали, как ловко их одурачил Мирон Миронович, и заявили об этом суду. Заявление сразу разбило этих господ на два враждебных лагеря и помогло установить, в каких взаимоотношениях находились все подсудимые.)
- Ну-те-с, товарищ! - сказал Сидякин, взглянув на Мирона Мироновича и вытирая платком мокрое ухо. - Госхлебторг пойдет вам навстречу! Но делается это исключительно по государственным соображениям! - прибавил он, останавливая пытающегося открыть рот Мирона Мироновича. - Ваш Москоопхлеб носит нездоровый характер. Государству же нужен в хлебной промышленности здоровый помощник, не обремененный долгами.
- Мамочка! - только мог произнести Мирон Миронович и заплакал. - Запряги меня! Заставь возить воду! Всей семьей рабами тебе будем! - и, подойдя к Сидякину, он обнял его и поцеловал.
Амалия Карловна расправила свое платье, как розовый абажур на лампе, улыбаясь и краснея, подошла к Сидякину, к изумлению его присела в реверансе и, сложив руки, как в кирке, сказала:
- Герр директор! Я имею один просьба за мой Николай Василиш! Он остается без служба! Das ist aufrührerisch! Назнашайть его нах Москау!
- Сегодня женщины проявляют широкую инициативу! - сказал Сидякин, воодушевляясь и посматривая на Ирму. - Раскрепощение женщины - залог нового социалистического быта! Товарищ хозяйка! - обратился он к Амалии Карловне, вставая и еще больше воодушевляясь. - Я принимаю к сведению ваше заявление! Ну-те-с? Я предлагаю вашему мужу явиться ко мне в обычные часы для детальных переговоров!
Мирон Миронович побежал на кухню, вытащил из-под стола корзиночку, распаковал и достал четыре бутылки шампанского. Амалия Карловна принесла поднос с фужерами, вытерла их полотенцем, и фужеры вспыхнули, как лед на солнце. Мирон Миронович сорвал оловянный колпачок с бутылки, раскрутил проволоку, по плечи ввинтил штопор и, зажав обернутую салфеткой бутылку между колен, выдернул пробку.
- Гоп! - крикнуло шампанское и, плюнув, подскочило.
Амалия Карловна понесла в столовую поднос с фужерами, в них заиграли рыжие полулуны, в полулунах снизу вверх пошел газовый снежок. Мирон Миронович положил в розовую фаянсовую вазу кисти винограда, поставил ее рядом с подносом, и сквозь румянец вазы заиграла зеленая кровь винограда. Когда все взяли фужеры, фруктовые тарелочки и положили себе винограду, Перешивкин поднялся со стула:
- Друзья! - начал он, подняв свой фужер. - Я долго думал, прежде чем решил поделиться с вами в некотором смысле интимной новостью!
- Я, как старший, принужден вас прервать! - воскликнул Сидякин, которого Ирма дважды толкнула носком ботинка. - Довожу до всеобщего сведения нижеследующее, - при этих словах Сидякин встал и торжественно произнес: - Завтра в одиннадцать часов утра в местном загсе…
- Постойте! - сказал Перешивкин, испугавшись за Амалию Карловну. - Я сам…
- В местном загсе я регистрирую мой брак с гражданкой Пивоваровой-Векштейн, после чего по желанию моей жены, верующей, мы закрепляем наш союз при содействии служителя православного культа. (Ирма встала рядом с Сидякиным, взяла его под руку и склонила ему на плечо голову.) - Я приглашаю вас всех в качестве свидетелей, а потом в качестве гостей в "Пале-Рояль"!
- Милостивые государи и милостивые государыни! - закричал граф, обрадовавшись негаданному доходу. - От имени Евпаторийского Откомхоза и уважаемой дирекции гостиницы "Пале-Рояль" приношу свое нижайшее поздравление! - и, прикрывая рот салфеткой, он потянулся с фужером к Ирме.
- Горько! - заорал Мирон Миронович, подбегая к Сидякину. - Горько-о!
Сидякин вытер салфеткой губы, осторожно приложился к щеке Ирмы и стал отвечать на рукопожатия. Амалия Карловна выносила из кухни на полуметровом блюде останки "Короля", во рту свиньи птичьим хвостом распускалась зелень петрушки, в голове торчала, мельхиоровая вилка, ровно нарезанные куски были обсыпаны, как крупным конфетти, кружочками моркови, лука, лимона, хрена, а сзади, словно осиновый кол в могиле, торчал пупырчатый огурец.
Бледный Перешивкин сидел, по уши вобрав голову в плечи, закусив клыком верхнюю губу, и полузакрыв ослепительные острия глаз.
- Was ist das? - испуганно спросила Амалия Карловна. - Ники?
Она выпустила из рук блюдо, оно хлопнулось о стол, голова свиньи подскочила и, как на салазках, покатилась по столу на Мирона Мироновича. Он откинулся, уставился на голову и, побагровев, харкнул в морду покойному "Королю".
Именно в эту минуту (так показала следователю Амалия Карловна) садовый звонок взвизгнул, помолчал и заверещал.
10. ЭТИ ГОСПОДА
Номерантка Клотильда сообщила Пруту, что Канфель ушел с какой-то девушкой к Перешивкиным. По описанию старик узнал в девушке Рахиль и обрадовался, потому что в его синем узелке лежал переделанный фрак и голубая пижама, которые он собирался отнести к учителю. Прут шел по вымытой дождем набережной, над ним в черном бархате неба, как головки новеньких булавок, торчали звезды, море ворочалось, укутавшись с головой рваным ватным одеялом, ветер срывал с моря бурые лохмотья и, выдергивая грязную вату, бросал ее на берег. От мастерской портного до набережной было двадцать минут ходьбы, но только по праздникам, весной, ходил Прут с Левкой к морю. Старик любил весеннее море, оно всегда было одето в выутюженный синий мундир, поблескивающий серебряными пуговицами, и выбегало на барьер, сверкая белизной крахмальной манишки. В такие минуты старик снимал очки, клал руки на железные перила, покачивался и улыбался близорукими глазами.
- Ай! Это такая красота! - говорил он внуку, прищелкнув языком. - Бог - первоклассный портной в мире!
Прут свернул с набережной на улицы, ему кланялись заказчики, многих он знал четверть века. Он был посвящен в их радости и печали, потому что настоящий портной должен не только шить, но и давать житейские советы. Часто неимущий евпаториец приходил чинить последнюю одежду, которая была на нем, и, сидя за ширмой, подробно исповедывался. Умел Прут внимательно слушать, утешать, рассказывать к случаю притчи, а, главное, умел любить человека. Часто бедняк уходил ободренным и не только не платил Пруту за починку платья, но еще брал у него взаймы полтинник, а то и гривенник. Когда Пруту приносили долг, старик был счастлив, усаживал должника пить чай, а потом говаривал:
- В самом заграничном городе не найти такого золотого сердца, как у наших бедняков!
Подойдя к дому Перешивкина, Прут дернул ручку звонка, подождал и еще несколько раз опустил и поднял ручку. Фокстеррьер спрыгнул с лестницы, перекувырнулся и завизжал от боли. Амалия Карловна шла отпирать калитку, пугаясь темноты и недоумевая, кто может притти в десятом часу вечера.
- Добрый вечер, мадам Перешивкина! - проговорил Прут, снимая бархатный картуз. - Я занес заказ вашего мужа!
- Bitte! - обрадовалась Амалия Карловна и, впустив портного, повела его в дом.
Прут снял картуз, положил его на подоконник и стал развязывать синий свой узелок. Никто не обратил на портного внимания: Мирон Миронович сидел, закрыв глаза, и чувствовал, что под ним щетина, несет его вперед, покалывая и кружа голову. Граф достал из кармана летучку о своем гипнотическом сеансе и писал на оборотной стороне меню свадебного ужина. Обняв рукой Ирму за талию, Сидякин поправлял ленточку, черной змейкой вылезшую на ее плечо, шептал, ворковал и, расстраивался. Зрачки Перешивкина сошлись у переносицы, в зрачках, как русалка, плавала Ирма, ее смех прокалывал барабанные перепонки, и от этого желчная тошнота поднималась в груди.
Пруту было неприятно, что он помешал гостям Перешивкина, но он был доволен, что не нашел в этом доме Рахили. Он подумал, что, может быть, Канфель и Рахиль зашли к Перешивкиным, увидели эту компанию и отправились в "Пале-Рояль" или в Ровный переулок.
- Не побывал у вас господин Канфель? - спросил Прут Амалию Карловну, развязав узелок. - И с ним моя Рахилечка?
- Герр Прут, ви ошибалься!
- Это про какого Канфеля спрашивают? - вдруг очнулся Мирон Миронович, повертываясь к Пруту. - Про какую Рахилечку?
- А господин знает мою внучку? - спросил обрадованный старик.
- Выходит, ты ей дедом приходишься! - сказал Мирон Миронович, отодвигаясь со стулом.
Он взял из вазочки мармеладку, смял ее пальцами и, положив комок на ладонь, надавил на него другой ладонью. Разжав ладони, он поднял двумя пальцами сплюснутый кружок и бросил его на стол.
- Видал? - спросил он при общем молчании старика. - Вот так бы вашу нацию!
Амалия Карловна была возмущена, что в ее доме забывают о приличии, и просила Прута не обижаться. Старик дрожащими руками вынул из узелка фрак, брюки и голубую пижаму.
- В кого входит злость, из того выходит ум! - тихо сказал он и передал Амалии Карловне сверток. - Здесь остаток волоса и пуговочки!
Амалия Карловна не могла понять, каким образом очутилась голубая пижама танцовщицы у Прута. Она взяла фрак, по вышитой на вороте монограмме признала одежду мужа и заметила, что фрак обужен и окорочен. Она развернула дорогие ее сердцу шевиотовые брюки (в этих брюках Перешивкии венчался с ней), и в руках ее повисла куцая коротыга. Амалия Карловна ахнула, покраснела и почувствовала, что брюки, как чугунные, тянут ее книзу:
- Герр Прут! Ви потеряль гляза! - и она крикнула мужу: - Ваш костюм есть абсолютно испоршень!
Перешивкин медленно повернул голову, Ирма, смеясь, уплывала из зрачков, мысли его ускользали, как капли ртути из-под пальца, и он почесал за ухом. Взяв из рук жены брюки, Перешивкин подержал их перед собой и, положив одежду на место, отступил на шаг. Вдруг (палец раздавил каплю ртути) он сообразил, что потерял Ирму, а теперь потеряет жену, если она узнает, зачем он отдал портному фрак.
- Неописуемо изуродована вещь! - воскликнул Перешивкин, театрально подняв ручищу. - Не-о-пи-су-е-мо!
- Я сорок лет держу в руках иглу и такой случай не был! - в отчаянии проговорил старик, хватая со стула голубую пижаму. - Что - не вы давали мерку?
- Уважаемый! Это ложь, недостойная старого человека! - резко продолжал Перешивкин. - Я просил вас выутюжить фрак, почистить пижаму и пришить пуговицы!
Амалия Карловна недоумевала, почему опытный Прут перешил по своей прихоти фрак мужа, но понимала, что и муж не отдал бы фрака в несуразную переделку. Это недоумение увеличилось из-за голубой пижамы, которая была чиста, имела всего одну пуговицу и петлю и не требовала починки. Амалия Карловна досадовала, что не попросила Прута зайти в другой раз, тогда она об’яснилась бы с глазу на глаз, а теперь Сидякин мог скверно подумать о Перешивкине. Опасение Амалии Карловны увеличилось, когда уполномоченный подошел к Пруту, клявшемуся в точном выполнении заказа:
- Ну-те-с?
- Ой, господин! Это же верно, как я евреи!
- Вот показательный случай для нашего оппонента! - сказал Сидякин, показывая на Прута. - Только евреи способны на наглую передержку!
- Это есть ошень большой нешастий! - заявила Амалия Карловна, останавливая рванувшихся с места Мирона Мироновича и графа. - Што делайть, repp Прут?
- Чтоб вы не имели обиду, - ответил старик, кладя в узелок перешивкинский фрак, - я сделаю обратную шивку!
- Он есть шестни! - воскликнула Амалия Карловна. - Но, bitte, меряйть мой муж!
В детской еще стояли вещи танцовщицы, в спальне засыпал Кир, и Перешивкин направился с портным в ванную комнату. Он повернул выключатель, пропустил портного и, войдя, закрыл за собой дверь. Прут протянул руку, чтобы снять с шеи сантиметр, но спохватился, полез в карман, вынул тетрадь, наполовину исписанную Левкой, и в колпачке с колечком карандаш. Прут положил тетрадь и карандаш на полку для мыла, развернул сантиметр и попросил Перешивкина снять пиджак.
- За что вы делаете мне горе? - спросил старик, надевая очки. - Я же для вас две ночи работал, и в воскресенье вы не приходили!
- Почему вы пришли без спроса? - прошипел учитель наклоняясь к Пруту. - Жид!
Старик оторопел, карандаш выскочил из его рук и, звякнув, покатился за бутыль с зеленой краской. Кряхтя и напрягая слабые колени, Прут поднял карандаш и прижался к стене. Эта с’ежившаяся, ушедшая в стену фигура напомнила Перешивкину Левку, из~за которого он перенес столько унижений, и, еще больше раздражаясь, он ударил себя кулачищем в грудь.