Варя - Чуковский Николай Корнеевич 2 стр.


Вообще, несмотря на то что в банке мы бывали множество раз, нам нередко становилось там жутковато.

Ни один звук не доносился сквозь двойные рамы, нас угнетала неправдоподобная, глухая тишина. Помню, мы однажды разрезвились - что случалось с нами нередко - и в одной из больших комнат катались с разбегу по паркету. Увлеченные, мы забыли обо всем, стучали, хохотали, перекликались во весь голос. И вдруг я заметил, что бегаю я один, а Варя стоит у двери и к чему-то прислушивается. Меня поразила бледность ее лица.

- Тише! - прошептала она.

Я застыл на месте.

- Что там?

- Слышишь?

Я прислушался. Но при всем старании не услышал ничего.

- Кто-то ходит, - сказала она.

- Глупости! Кто там может ходить?

Но она продолжала вслушиваться.

- Вот опять! Шаги!..

Я по-прежнему ничего не слышал, но заразился ее испугом, и мне тоже тишина стала казаться наполненной какими-то шагами и вздохами. Пугая друг друга своим страхом, мы примолкли и, не сговариваясь, пошли прочь. Она прижалась ко мне плечом, и мы шли все быстрее, шарахаясь от каждой открытой сбоку двери. Мы боялись оглянуться: казалось, что-то огромное и неведомое двигалось за нами. Мы успокоились только в библиотеке.

- Это мыши шуршали, - утверждал я.

Несколько дней после этого мы в банк не ходили. Но потом память об испуге потускнела, и наши путешествия возобновились.

Все эти брошенные этажи стали как бы нашей собственностью, казались нам особым нашим миром, в котором мы чувствовали себя привольно и независимо. Мало-помалу мы изучили их все, от чердака до подвала.

Позже всего мы проникли в подвал. Мы давно уже обнаружили в конце одного из нижних коридоров обитую железом тяжелую дверь, за которой находилась ведущая вниз лестница с холодными железными ступенями. По этой лестнице не скоро отважились мы спуститься: нас останавливала полная тьма, царившая внизу.

Окон подвал не имел, электрического света в тот год почти не бывало. Однако в одном из ящиков я однажды нашел огарок свечки; мне хотелось немедленно найти ему применение, и я вспомнил о подвале.

- Пойдешь? - спросил я Варю.

- И не подумаю. Что там может быть, кроме грязи?

Но когда я, неся трепещущий огонек в вытянутой руке, спустился ступенек на десять и остановился, я услышал за плечами ее дыхание.

Железная лестница круто заворачивала и шла дальше, вниз. Еще одна дверь, тоже железная. И какой толщины! И вся в замочных отверстиях разной формы; для того чтобы ее открыть, требовалась целая связка ключей. Но она была открыта. Беззвучно повернулась она на железных петлях, и мы вошли.

- Это кладовая, - сказала Варя. - Здесь хранились сокровища.

Робкий свет свечи прыгал по железным стенам. Длинный ряд металлических шкафов - сейфов - уходил вдоль стены в темноту. Сокровища! А вдруг здесь что-нибудь осталось? Находят же люди клады! Вдруг мы найдем что-нибудь удивительное, драгоценное?

Вот в этих железных ящиках миллионеры хранили свои богатства. Владыки разрушенного революцией мира. Заводчики, домовладельцы, дамы, ездившие в каретах. Мы с Варей отлично помнили и этих дам и эти кареты: все это было еще так недавно! Я подошел к ближнему сейфу. Нет, он не заперт, дверца легко открывается. Внутри - ничего. Мы шли от сейфа к сейфу. Некоторые были исковерканы, смяты; их, видимо, вскрывали с помощью автогена. И всюду внутри - пустота, даже бумажонки ни одной не завалялось. Куда же девались сокровища? Были ли они конфискованы советской властью, как полагалось по закону? Или владельцы банка выгребли все заранее и, убегая, увезли с собой?

- Здесь можно замуровать человека, - сказала Варя. - Поставить в этот шкаф и закрыть.

Огонек свечи отражался в ее зрачках. В этом окованном железом подвале ей представлялись какие-то чудовищные преступления. Да, действительно, сюда, в шкаф, можно поставить человека и закрыть.

- И крика никто не услышит, - продолжала она.

- Здесь можно из пушек палить, и никто не услышит, - сказал я.

В следующем сейфе я ожидал уже встретить не сокровище, а скелет. Воображение наше работало неудержимо. Самые невероятные предположения не казались нам необычайными. Всюду нам здесь мерещилось что-то жуткое, преступное. Каким удобным пристанищем мог бы служить для тайных дел этот пустой запертый банк!

- Ты знаешь Леву Кравеца? - спросила меня Варя внезапно.

Я удивился, напряг память.

- Нет, такого не слыхал. А кто он?

- Так. Человек.

- Отчего ты о нем вспомнила?

- Так. Ни от чего.

4

По вторникам и пятницам нам выдавали паек. Иногда в этот паек входила вобла. Это были дни ликований, сушеную воблу мы считали самым удивительным лакомством, существующим на свете. Подобно многим людям моего поколения, память о том, как она вкусна, я сохранил на всю жизнь. Спустя десятилетия я время от времени встречал ее в магазинах, заставлял снимать с продетой сквозь глаза веревки, чистил, съедал, вспоминая, и огорчался, что она так изменилась на вкус, что она уже не такая, какой была в моем детстве.

Мы с Варей ели воблу торжественно, почти ритуально. Получив по ломтю хлеба и по вобле, мы уходили в библиотеку, запирали дверь, расстилали газету. Держа воблу за хвост, мы долго колотили ею по мраморным подоконникам, чтобы она стала мягче. Потом отрывали ей голову. Чешую снимали от шеи к хвосту. И начинался пир. Засунув указательный палец в распоротое рыбье брюхо, извлекали икру и съедали. Затем принимались за спинку. Мы отдирали от хребта коричневые стружки сухого мяса и долго жевали их.

- Как шоколад! - говорила Варя, блестя белыми ровными зубками.

Не знаю, чем эти кусочки рыбы напоминали ей шоколад, - может быть, цветом. А может быть, тем, что восхищали ее, как когда-то в детстве восхищал шоколад, которого мы не ели уже несколько лет и о котором сохранилось воспоминание как о чем-то неслыханно вкусном… После спинки мы очищали от мяса хвост. Наконец оставались только косточки ребер, и мы обламывали их и долго обсасывали одну за другой.

После еды мы не сразу принимались за дело, а сидели и разговаривали. Мы с Варей, разумеется, и в другое время немало болтали, но все больше о пустяках, о том, что попадалось на глаза. А тут мы настраивались на важный и серьезный лад и говорили о важном и серьезном.

Мы были детьми революционных лет, и важным и серьезным была для нас революция. Обе революции - Февральскую и Октябрьскую - мы видели собственными глазами. Мне не было полных тринадцати лет, когда толпы сбрасывали с чердаков городовых, засевших там с пулеметами. Я все дни пропадал на бушующих улицах, бегал от митинга к митингу, шныряя среди взрослых, слушал всех ораторов, принимал участие во всех демонстрациях, шагая по мостовым рядом с красным знаменем. Я глазел на балтийские корабли, вошедшие в Неву в Октябрьские дни, чтобы помочь восставшим рабочим. Я ходил за красногвардейскими отрядами, занимавшими мосты, видел, как они прятались от юнкерских пуль за поленницами дров. Я прислушивался к стрельбе и бегал по подворотням, чтобы подобраться поближе к Дворцовой площади, когда брали Зимний. С тех пор прошло уже почти два года - гигантский срок в тогдашнем моем возрасте! - но во мне, не тускнея, жила память о суровых днях революции как о чем-то праздничном, ослепляюще ярком. Вероятно, я многого тогда не понимал, но главное мне было совершенно ясно, и счастливое чувство великих надежд, воодушевлявшее миллионы, владело и мною.

У Вари Барс связь с революцией была покрепче моей: ее покойный отец всю свою жизнь делал революцию. Но, по правде сказать, отца она почти не знала. В семнадцатом он вернулся из ссылки и чуть ли не сразу уехал в армию, куда-то под Ригу, а в восемнадцатом был убит при наступлении немцев на Псков. Однако Варя всегда упоминала о нем, как о продолжающем жить человеке: "папа считает", "папа думает" Матери у нее тоже не было, и жила она вдвоем с теткой, которая хорошо знала немецкий язык и до революции служила бонной в одном зажиточном семействе. Семейство это, подобно семейству Алексеевых, сбежало куда-то от советской власти, поручив охрану своей квартиры Вариной тете.

Со времени революции прошло уже почти два года, и город опустел, а те, кто остались в нем, тяжело голодали. И, не прекращаясь, шла война с белыми - и в Сибири, и на Урале, и на Дону, на Волге, на Украине, в Прибалтике, в Карелии. А теперь белые были совсем рядом, они захватили два городка Петроградской губернии - Гдов и Ямбург - и шли на Петроград.

- Тетя уверена, что они скоро будут здесь, - говорила мне Варя.

- Она, что ли, ждет их?

- Не знаю, ждет или не ждет, а просто уверена.

- Почему?

- Потому что наша жизнь ненормальная. Она говорит, что нельзя так жить, чтобы не было бедных и богатых, чтобы дома и заводы не имели хозяев. Этого не бывает, никогда не бывало и никогда не будет. Во всем мире люди делятся на богатых и бедных, и одни мы живем ненормально. А ненормальная жизнь не может долго тянуться, она непременно скоро кончится, и все станет, как всюду, нормально.

Такое мнение не было для меня новостью, я в те времена встречался с ним постоянно. Люди, прожившие всю свою жизнь в старом обществе, не верили, что какое-нибудь иное общественное устройство может существовать. "Так не бывает", - утверждали они, и этот довод казался им убедительнее любого другого. Россия первая вступила на новый путь, примеров не было, все, что совершалось, совершалось впервые, а как раз новизне они не умели и не хотели верить.

- Как жили, так и будут жить. Вот что говорит тетя.

- А ты как думаешь? - спрашивал я.

- Ну, я-то!..

Мы с Варей думали иначе. Наши жизни только начинались, старый общественный уклад не стал для нас привычкой; в сущности, мы даже мало его знали, и когда узнавали о нем что-нибудь, он поражал нас своей бессмыслицей. Мы любили то новое, что окружало нас, несмотря на всю его бедность, потому что это новое было нашим, было озарено нашими мечтами и надеждами.

- А, пусть их болтают! - говорила Варя презрительно. - Нечего их слушать.

Я был такого же мнения. Разумеется, белым Петроград не отдадут. Пускай у них английские танки и немецкие сапоги, пускай их солдаты получают по два фунта хлеба в день, а мы голодны, раздеты и разуты. Не может случиться, что все надежды такого множества людей будут обмануты разом. Не может этого быть! Но все-таки, а вдруг?..

- Никакого "вдруг" не будет, - говорила Варя уверенно. - Мы до этого не допустим.

- Кто "мы"? Ты да я?

- Есть люди и кроме нас с тобой.

Есть, конечно, такие люди. И не вроде нас, полудетей, а взрослые, мужественные, умеющие сражаться. Но беда была в том, что мы с Варей никого из таких людей не знали. Мы были заперты в своей библиотеке, заброшенной, забытой, никем не посещаемой, предоставленные самим себе, и не умели вырваться из своего одиночества.

Мы уже слышали о комсомоле. Но комсомол был где-то на заводах, мы точно не знали где, и слухи о нем доходили самые противоречивые.

- Туда с четырнадцати лет принимают, - рассказывал я Варе.

Это значило, что я вполне подойду по возрасту: ведь мне уже пятнадцать! А уж Варе подавно. Но Варя слушала с сомнением.

- Вам, мальчишкам, хорошо, вам всюду ладно. Тете рассказывали, что туда приличные девушки не идут, а одни неприличные.

- Какие неприличные?

- Ну, знаешь какие…

- Так, может, это врут.

- Может, врут. Но нам с тобой это безразлично. Нас с тобой все равно туда не приглашают.

И Варя убирала очистки от воблы, мимоходом заново обсасывая колючие косточки.

5

Не помню, когда я увидел Леву Кравеца в первый раз и с какого именно времени он стал появляться у нас в библиотеке. Приходил он в те дни, когда Серафима Павловна Экк вела свой хореографический кружок, потому что занимался в этом кружке и, кажется, не только занимался, но был как бы помощником Серафимы Павловны и постоянным ее партнером по танцам. Впрочем, как он танцевал, я не видел, а внешность у него была такая, что никто не заподозрил бы в нем танцора.

Это был смуглый, черноглазый брюнет с сухощавым лицом. Ему исполнилось уже девятнадцать лет, так что он был не только недосягаемо старше меня, но и на целых два года старше Вари. Вообще для нас это был взрослый человек, в опытности и бывалости которого мы не сомневались. Бывалость его отражена была прежде всего в почти военной одежде, вызывавшей во мне, признаться, зависть и восхищение.

Так, по нашим представлениям, одевались комиссары, члены революционных комитетов. Лева Кравец носил кожаную куртку поверх полосатой матросской тельняшки. Штаны у него были галифе, широчайшие, синие, обшитые сзади желтой кожей. Сапоги высокие, узкие, лакированные, подбитые на каблуках железками. При каждом движении он весь скрипел кожей. Он объяснил мне, что кожа на штанах очень удобна при езде верхом.

- Тебе случалось скакать на коне, юноша? - спросил он меня.

Я только вздохнул, потому что мне никогда не случалось скакать на коне.

Он был узкоплеч, невелик ростом - ниже меня на целых полголовы и ничуть не выше Вари. Но это не мешало нам чувствовать в его облике что-то мужественное, фронтовое. Его портило отсутствие нескольких зубов, но даже этот недостаток не казался мне недостатком, потому что давал ему возможность с особым шиком выпускать дым изо рта, не разжимая челюстей.

Конечно, странно было, что такой человек занимается танцами. А между тем он всякий раз являлся в Дом просвещения с чемоданчиком, в котором, как мне было известно, находились трико и особые балетные туфли с вымазанными мелом подошвами.

- Вы любите балет? - спросил я его однажды.

- Я люблю все прекрасное, - ответил он мне, - следовательно, и балет. Не отрицаю, художественные искания Серафимы Павловны мне близки. Она хочет разрушить застывшие классические формы, освободить танец, сделать его непосредственным проявлением души. Но жизнь прекраснее искусства, и выше всего я ставлю жизнь. А самое прекрасное в жизни - борьба. Я не комнатный человек, я люблю, чтобы щеки мои обжигал ветер, чтобы в лицо мне била буря. Тебе случалось плавать по океану?

Я смотрел на его полосатую матросскую тельняшку и вздыхал, потому что мне никогда не случалось плавать по океану.

- Я не комнатный человек, - повторял он, - я не сентиментален. Наша эпоха не терпит сентиментальности, она требует отваги и беспощадности. Скажи, юноша, тебе случалось убить человека?

Я смущенно молчал, потому что мне никогда не случалось убить человека.

- Наша эпоха требует умения повелевать людьми, - продолжал он. - Наша эпоха - эпоха безграничных возможностей для человека, умеющего повелевать людьми. Наука повелевать людьми заключается в том, чтобы заставлять людей делать не то, что они хотят, а то, что ты хочешь. И притом так, чтобы они думали, будто делают то, чего сами хотят. Тебе случалось бывать в Абиссинии?

"Неужели ему случалось бывать даже в Абиссинии?" - думал я с трепетом.

- В Абиссинии, - говорил он, затягиваясь папиросой и выпуская дым сквозь стиснутые зубы, - существует удивительный способ ловли обезьян. Привязывают кувшин к пню и насыпают в него изюм. Обезьянка подходит к кувшину, засовывает руку, хватает горсть изюма и сжимает руку в кулак. А горло у кувшина как раз такой ширины, что пустая обезьянья ручонка пройти может, а сжатая в кулак не проходит. Чтобы вытащить руку, обезьяна должна разжать кулак и отказаться от изюма. Но жадность мешает ей спастись, отказаться от изюма она не в состоянии. Приходит охотник и так, вместе с кувшином, сажает ее в клетку.

- Это вы к чему же? - не понимал я.

- Вот все ему разжуй и в рот положи! - смеялся Лева Кравец. - Ведь обезьяны и люди - ближайшие родственники.

Рассказывая, он обычно обращался ко мне, а не к Варе. Варя в его присутствии почти не раскрывала рта. Но я чувствовал, что говорил он не ради меня. И Варя хотя и молчала, а очень внимательно его слушала. И в глубине души я не радовался его посещениям.

Правда, весь его несколько загадочный и подчеркнуто мужественный облик произвел на меня большое впечатление. Мне льстило, что такой взрослый и бывалый человек разговаривает со мной почти как с равным. Огорчало меня только то, что он как бы встал между мной и Варей. Я теперь с грустью вспоминал те времена, когда в библиотеке по целым неделям не бывало никого, кроме нас двоих. И когда Лева Кравец приходил в библиотеку, садился на стул и, раскачиваясь, куря, скрипя кожей, рассказывал что-нибудь мужественное, не совсем ясное, но тем более заманчивое, я втайне ждал, когда он уйдет.

Нередко мы втроем бродили по гостиным и залам алексеевской квартиры. Предметы, ее наполнявшие, вызывали постоянное его восхищение. Он с удовольствием разглядывал себя во всех зеркалах и высчитывал вслух, сколько квадратных аршин цельного стекла пошло на каждое из них.

- Жили-поживали, - говорил он.

Он уверял, что любая вещь здесь выписана из-за границы, и называл ее цену в царских рублях. Получалось, что в одной столовой вещей тысяч на пятьдесят. А вся обстановка Алексеевых стоила, по его словам, миллион.

- Награбили, - сказал я.

- Награбили, - согласился он.

Вначале он не оказывал Варе никаких особых знаков внимания и был даже грубоват с нею. Помню, как пренебрежительно и почти обидно относился он к ее мечтам сделаться балериной. Когда она показывала ему свои упражнения перед зеркалом, он только морщился.

- Хорошей балерины из вас не выйдет, - говорил он, щуря черные глаза и рассматривая ее с видом знатока. - Я прямой человек, врать не умею. Ну, будете танцевать в кордебалете, что называется "у воды". Во-первых, для хорошей балерины вы, слишком крупны. Сколько вам лет?.. Ну, вот видите, вам предстоит расти еще целых четыре года, а между тем и теперь на сцене всякий партнер будет казаться рядом с вами чересчур мелким.

- А как же Серафима Павловна? - сказала Варя. - Ростом она ничуть не ниже меня.

- Я очень уважаю Серафиму Павловну, но какая же она балерина! - возразил Лева Кравец. - Она преподаватель, теоретик… Во-первых, у вас нет талии…

Я удивился, услышав эти слова, так как до сих пор не замечал, чтобы у Вари не было талии. Я впервые задумался над тем, есть ли у нее талия. Действительно, вся она прямая и тоненькая, как стрелка, и никакой особой талии у нее не заметно…

- В-третьих, посмотрите, какие у вас руки. - продолжал Лева Кравец. - Ладонь шириной в тарелку. С такими руками стирать или землю копать, а не выступать на сцене.

Я смотрел на Варины ладони и вовсе не находил их такими широкими. Ладони как ладони, у меня, например, гораздо шире. Но Варя согласилась с его мнением о ее руках. Посмотрела на свои пальцы, пошевелила ими, спрятала руки за спину и, выставив вперед нижнюю губку, сказала, что не будет больше ходить на занятия к Серафиме.

- Напротив! Напротив! - воскликнул Лева Кравец. - Вы непременно должны продолжать занятия. Уроки Серафимы Павловны безусловно полезны всякому, они прививают изящество, грацию. Я только опасаюсь слишком пылких надежд, так как они приводят к разочарованию. Балет - хорошая вещь, но вовсе не обязательно посвящать ему всю свою жизнь…

Я относился к Вариному увлечению балетом с полным равнодушием, но пренебрежение Кравеца к ее надеждам уязвило меня.

- А вы как же? - спросил я, взглянув на его чемоданчик. - Вы разве не собираетесь посвятить свою жизнь балету?

Назад Дальше