Пристань - Виктор Потанин 7 стр.


- Че-нидь расскажи про Колю, - неожиданно просит Нюра и достает из сетки шанежку и нюхает, - я его, Васяня, восьмилеткой помню. Он в школу пошел, а я в Грачики собралась. Все хотела ему гостинцев послать, да не успела. Вначале худо жила, нече было, а потом уж и схоронили его. Он черный, белый вырос?

- Ни тот, ни другой, - ответил я неопределенно, а сам напряг всю память, вызывая в ней Кольку, но он не шел, упирался. А вместо него маячил в глазах какой-то далекий чужой мальчик без имени, без фамилии, без глаз, без лица.

- Он должен на Ваню походить. Маленький-то походил, - опять обратилась ко мне Нюра, и я опять напряг всю память, но мальчик этот все ходил где-то издали, и даже та далекая буранная ночь не шла в голову, а точно приснилась, привиделась, а может, стояла во мне еще до рожденья.

- Ну какой он? - канючила Нюра, нетерпеливо помахивая сеткой и все стремясь заглянуть мне в глаза, но я не давался.

- Обыкновенный. Пацан спокойный, не драчливый, - добавил я уже на всякий случай и вдруг вспомнил: - Он голубей любил!

- Смотри ты! А ты молчал! Голубей любил! - все удивлялась Нюра и даже повеселела и прибавила шаг.

От могил сильно пахло мокрым песком. Отчего на кладбищах так сильно пахнет песок. И ограды, ограды. Но все-таки деревянных оград побольше, чем железных, и они здесь проще, сердечней, только вид у них виноватей среди своих железных подруг. Многие кресты сгнили и лежали рядом с могилами. Кресты эти никто не починял, не ставил обратно, значит, все наследники уехали на чужую сторону и забыли про свою кровь. Нюра точно слышит мои мысли, дотрагивается до моей ладони, просит вниманья, и голос ее переходит на шепот:

- Сколько кругом сирот. Жили, поди, плодились, на деток надеялись, а они позабыли, - и вдруг совсем тихо, на полушепоте говорит: - И Ваня так лежал бы. Не приедь я - кто бы приласкал его, кто бы могилу украсил. Эх, люди, люди, от крови своей отреклись. И ради чего-о?.. Ты слышишь меня, Васяня? Ради чего кровь родну забывают, память теряют... Ты все же ответь мне? Ради чего? Да не молчи ты? Ну-у? Думаешь, с ума спятила, а я все об этом думаю... Ну чего?.. Погляди вон: могилка вся вытоптана, загажена, а там, поди, человек лежит. Челове-ек! - Она остановилась возле изъеденного лошадиными копытами бугорка и подняла с могилы горстку земли. Потом достала из кармана чистый платочек и ссыпала туда землю.

- Увезу с собой, не велик груз.

- А зачем? - не вытерпел я, и Нюра взглянула на меня как-то вкось, кособоком, потом, схохотнула, и этот быстрый смешок удивил и обидел.

- Зачем, зачем? - передразнила опять и надолго замолчала.

Мы опять зашагали вперед. Утро двигалось теплое, по воздуху несло паутинку, и она висла на крестах. По-летнему жужжали мухи, рассеивая тишину. На соснах вытопилась смола, особенно много ее возле самых корней, у подножья, и этот первозданный янтарь переливается и горит. Зато наверху, в самых густых лапах порхают серые безглазые пташки, здесь так и зовут их - слепыши. Эти слепыши садились к нам под ноги, подлетали так близко, что я различал у них перья на самой макушечке, измазанные в какой-то пыльце. Над клювом у них были черные бровки, и эти бровки все время подрагивали. Но вот мы вышли на опушку, и пташки исчезли.

Колина могила была на краю бора, на высоком бугристом месте. Лет пять назад я посадил ему сирень и сделал оградку - покрыл ее штакетником, и сейчас эта сирень и оградка умилили Нюру.

- Кто-то заботился же. Поди, Маруська...

- Это я сделал, - сказал я тихонько.

- Ты сам, Васяня?! И сам тесу достал и приколотил? И сам сирень принес? - допытывалась она торопливо, и в это время вся раскраснелась, и щеки ее тряслись внизу по-старушечьи, и казалось, что она сейчас пьяненькая - так смешно она наскакивала на меня.

- Неуж все сам?

- Сам, сам, - засмеялся я громко и откровенно, но она запретила.

- Смех у могилы - нехорошо... Его обидишь, Колю. Ну ладно, а вот лавочку ты зря не сделал. Сейчас бы рядком посидели, с тобой, Колю бы вспомнили, ребячество ваше... Совсем доверюсь: стала я тебя в последнее время во сне видеть, часто прямо. Как усну - так увижу. То в рубашечке бежишь коротенькой, то совсем без рубашечки. Только поймать хочу - ты всю обмочишь меня, - и я проснусь. И хорошо и смешно. А как подумаю - ведь это предчувствие. Бежишь ты куда-то, и надо тебя остановить. Вот и поехала к вам. Натосковалась... - И она взглянула даже не на меня, а просто в мою сторону и так горько прищурилась, что я отвернулся. Постояли, помолчали, потом я присел на траву, она тоже рядом присела, но прежде попросила разрешенья.

- Можно с тобой рядышком? Чтоб тесненько, бочок о бочок. Ох, господи, я согрешила - увиваюсь возле тебя, как девка. А ноги-то у тебя как выросли и руки-то! Как идет время, и почему нас от болей не вылечит. Только вывернется солнышко и опять жди град... В молодости все родить хотела, а потом без Вани кака тут роженица. Ну ничего - вон какой у меня сынок поднялся. - Она обняла меня за плечо, осторожно и вкрадчиво. - Как девку-то твою зовут? Ой, выпало из ума - Алентина же. Ты ее хоть покажи мне, покажи. Нянька, мол, требует перед очи, - засмеялась Нюра и протянула вперед ноги. Протянула их далеко и вдруг с какой-то виноватой просьбой задала свой роковой вопрос. Я давно уж ждал его, но она, видно, стеснялась меня, только теперь насмелилась: - Ты помнишь, как я тебя нянчила? Как таскала на себе?

- Помню! - соврал я и сразу стыдно стало, прямо невыносимо, и я отвернулся и начал пересыпать песочек с ладони на ладонь.

- Помнишь ли?.. - ответила она еле слышно и сама себе сказала: - Едва ли помнишь. Время-то ушло...

Она задумалась, большим пальцем поцарапала за ухом - и рассмеялась.

- А ты рос ничего, круглый, пузатенький, мать с отцом оба работали - че хотел, то и ел. А ревливый был, ох и ревливый! Как Леонида Степановича на фронт отправляли, ох и поревел тогда. И поревел же, матушка ты моя, как вынесло твое горлышко. - Она погладила меня по волосам, как маленького, беспомощного, и сразу испуганно отдернула руку, как обожглась.

- Тебе, поди, неладно это? Лезет нянька с соплями. Ну че поделаешь, не часто ездим... Так вот, заревел ты, а отец взял тебя на закрошки, а ты орешь, а ты орешь - прямо лопнешь. Леня и говорит нам: сбегайте, мол, в школу за Серухой, я Ваську покатаю. Отец-то по кровям из крестьян, дед его из Пскова в нашу сторонку пришел. Пригнала голодуха, господь с ней... Вот и любил лошадок-то, хоть и учительствовал. Да-а... Вспрыгнул он на Серуху, тебя подали, а он как понужнул да взвикнул - и вдоль деревни таким метляком. Воротились - ты веселенькой, отец веселенькой, вроде и войны нет. И больше уж не кричал ты, даже когда Тимофеевну отпаивали... Не надоело тебе? - Она закрыла глаза и стала дышать ровно, спокойно. Я подумал, может быть, задремала.

Уже поднялось высоко солнце, стало много грачей вверху: под осень они собирались опять табунами, готовясь к отлету. По небу шли облака. Я смотрел в высоту, в то место, где остановилось млечное облачко, но сколько ни напрягал память - не мог услышать там, в своем далеком, ни отца, ни Нюры - тихой послушной няньки, не мог увидеть глаз той серой школьной кобылы, на которой катал меня на прощанье отец. Где он лежит теперь? В какой земле? Какой ветер трогает его прах, какой дождь мочит?.. А может, лежит он совсем близко от Вани, от тех Грачиков, а может, в той же могиле лежит - кто знает? Похоронной-то не было - без вести. Без вести... Сколько их было таких, что без вести. Облачко стояло надо мной. Я загадал: если оно тронется сейчас с места - буду счастливым. И мне показалось, что оно медленно пошло вперед, хоть и ближние облака стояли недвижно, но мое облачко пошло вперед, в далекую южную сторону, и вот уж его совсем нет - может, ушло далеко, может, растаяло. Я так и не понял.

- Давай о Коле говорить. Не могу я, когда молчат. И боюсь молчальников. Как замолчит человек - значит, обиделся, значит, ты в чем-то согрешил перед ним... Да не молчи ты, моя матушка! - Она опять взглянула на меня с радостной виноватостью, опять к моей голове рукой потянулась, но в последний миг задумалась и опустила глаза. Хотелось ободрить ее, признаться в чем-то тайном, таком тайном, невысказанном, что встает за душой ночами и выйти просится, хотелось приласкать ее каким-нибудь тихим обычным словом, но в горле затвердело и мучил стыд. Я опять заметил в себе, что стыжусь ее, стыжусь ее преданной откровенности и боюсь в это время себя. Наверное, пугала Нюрина доверчивость и непонятная простота, и я еще больше мучился, и хотелось убежать от нее, скрыться с глаз. Но кто мне поможет.

- Давай-ко покормим Колю.

Она разложила на могиле шанежки, конфеты, горсть вишни высыпала и все это сделала потихоньку и отвернулась от меня. Стала что-то шептать. И я чувствовал, что она опять боится меня. Потом обошла вокруг могилы, наверх песку добавила, (прямо ладонями наскребла, потом отломила у ближней сосны две ветки, положила по краям холмика. Я сидел молча, стараясь даже не дышать, чтоб не спугнуть ее.

- Все сойдем туда, и грехи с нами, - сказала про себя Нюра и стала дышать в нос и посапывать.

- Какие у тебя грехи? - вырвалось у меня, и сразу же пожалел об этом. Она усмехнулась, всего меня оглядела.

- У всех есть. И у тебя, поди, есть, - ответила спокойно и сразу заговорила снова, уже волнуясь и вздрагивая всем лицом. - Ну пусть бога нет, согласна. Но человек-то есть. Чем нам не бог? Еще какой бог! И обижать его не надо. И забывать не надо...

- А что делать с ним? - засмеялся я.

- Любить, вот что. Сколько он вынес, сколько народов спас наш человек! Таку войну прошел! Всем войнам война.

- А можно так, чтоб не обижать?..

- Да надо бы. У меня вот не вышло, - сказала она раздумчиво, опять присела со мной и стала камешек на ладони подкидывать.

- Не наговаривай на себя. Не такая ты. Не поверю, - попробовал я ее утешить, но она бессильно отмахнулась и затянула на голове платок. И сказала с горькой безнадежностью: - Нет, сынок, я кругом виновата. И особо перед Ваней.

- Тебя послушай...

- А ты не слушай - запоминай... Была бы война сейчас, я б тоже за Ваней пошла, за народ бы погибла. Само хорошее за народ погибнуть... А ты погиб бы?

- Ну что ты? Прямо в горло залазишь.

- Ну, прости, прости - попытала. Только быват - иной по косым переулочкам ладит. И рассуждаете нынче много. Слов-то не жалко?

- Ну разошлась! - сорвалось у меня злобное, но она как бы не слышала, задумалась, видно.

И вдруг обернулась ко мне резко, нетерпеливо:

- А Ванечка в первый же день войны пошел в военкомат. Война застала его уже в городе. А потом еще домой в деревню приехал... - она замолчала на миг и стала оглядываться, по-птичьи вытянув шею. - Кажись, кто-то ходит, аха? - Она взглянула на меня испуганными глазами и дотронулась до плеча: - Посмотри-ко, Васяня, что-то жутковато мне, - а голос глухой, изменившийся, даже меня напугала. Еще посидели немного и, видно, отошла, успокоилась. Но когда я опять посмотрел на нее, то не увидел лица. Она зажала его ладонями. И опять у меня не нашлось никакого слова. Вверху призывно кричали птицы, собираясь в дорогу, и я радовался их свободе.

16

...Где теперь ее поезд? О чем она думает, куда устремила глаза? - И вдруг чувствую, понимаю - как хорошо, чудно было бы, если б она не приезжала к нам. Как много всяких случайностей! Болела нога - и не ехала, выздоровела нога - и приехала. Значит, не Нюра виновата, а та женщина, которая вылечила березовыми почками, Так, значит, во всем виноваты почки, это березовые почки принесли беду. И грустно улыбаюсь, опять пробую посидеть у окна. И странно - в тот же миг вижу березу. Она посажена прямо в улице, под ней спит теленок, а рядом бегает мальчик. Береза маленькая, одинокая, и кора у ней серая, наверное, от пыли. Зачем принесли ее люди сюда, в каком зеленом лесу выкопали. Мальчик прыгает на сук и качается. Но не успел еще я всмотреться в него, как сук подломился, и мальчик падает. Ушибся, наверное. Но уж нет больше в окне ни поселка, ни березы, ни мальчика, - и уж никогда не узнаю его имени, не увижу его лица, не услышу его голоса. В окне теперь другие картины: дымится трубой заводик, ползет трактор с тележкой, возле путей стоят парни с лопатами и скалятся, поднимают вверх руки и взмахивают фуражками, но уже нет той березы, того мальчика. И никогда, никогда не будет, и так всегда - промелькнуло, привиделось - и вот уж нет его, хоть кричи-закричись. Неужели и с Нюрой так? Неужели не вернется, не простит, не признает в лицо?.. И опять улыбаюсь сквозь боль. Вот что те почки наделали. С какой несчастной березы их ободрали...

Стучат колеса, на станциях стоим теперь мало - поезд опаздывает. И здесь повезло - поезд опаздывает. Опять улыбаюсь, и пробую ее забыть. И не могу.

17

Убрала от лица ладони - слез уже нет. Подвинулась ко мне еще ближе и кинула на ладонь песку.

- Вначале по соседям захотел попрощаться, по одноклассникам. А ко мне - к последней. Я уж с тобой нянчилась, у вас спала, ела. Он заходит, а я тебя держу в береме - Ваня не Ваня? Он ближе подходит и тебя на руки поднял, а ты и не взвякал. Ну, он подержал тебя маленько и говорит: на отца не похож, а на мать похож, счастливый будет. Затем руку подал, я легонько ему пожала, он еще стоит, а потом давай хохотать. Верно это! Из-под тебя как раз побежало, а я обиделась за тебя: дите ведь, зачем над тобой хохотать. Вот че, говорю, ты зубы прикрой, дите ведь. Он подошел ко мне так близко, близехонько и вдруг на плечи руки положил и так больно притянул к себе с захватом - и так поцелует, поцелует и смеяться не перестал. А мне против горла смех, - я Ваню и ударила по щеке. Он отскочил и покачал головой потихоньку, а потом шагнул ко мне, сжал рукой плечо - и выскочил. А в конце деревни уже подвода стояла, он с ней и в город, а там уж на поезд. Вот и все... Вот и грех мой. И сколько ни бейся - не снять. Ударила его перед смертью, и он с моим ударом - в могилу. А ведь нет человека дороже... - Она отвернулась и захныкала, как ребенок.

У меня сильно разболелась голова, я замолчал, даже говорить было больно. Нюра сидела теперь с застывшим мертвым лицом и пересыпала по ладоням песок, И опять я силился вызвать в памяти ту далекую добрую няньку, хотел вызвать лицо ее, голос, запах рук и волос, а вместе с этим вспомнить и себя маленького, трехлетнего, с толстыми розовыми руками, но тот младенец никак не давался, и я весь измучился и снова злился на свою память, но она прятала в себе мою няньку - и ничего не поделать. Я смотрел теперь на Нюрины руки, и думалось, как странно это, как непонятно: вот рядом нянька, почти мать, спал с ней под одним одеялом, под самой грудью, дышал ее теплом, ее телом, ел, пил с ее рук - а вот нет к ней любви никакой, нет любви, а есть только одна жалость, какая-то едкая жалость, о которой и не подозревает Нюра и не слышит ее. И я опять надсадно молчал, хоть и чувствовал, слышал, что она боится моей молчаливости, но только в молчанье было спасенье. Сколько уж раз в жизни спасала меня молчаливость, сколько радостных, немых признаний утонуло в ней безвозвратно, сколько болей и страха перед людьми, перед жизнью скрылось в ней в те минуты, когда нужно было кричать горлом и рвать рубаху. И как награда за это, за мою мнимую скрытность пришло прозвище "двоедан". Так до последних дней и звали в деревне. Смешно, нелепо. И сейчас снова мне стало смешно, - и я рассмеялся, и в тот же миг вспомнился один двоеданский поп Малафей Семенович из соседней деревни. Я зашел однажды к нему, соблазненный старыми книгами, которых было у него несчитано. Мне хотелось хоть бы раз подержать на руках эти древние кожаные корочки, пахнущие уксусом и землей. Малафей сперва принял меня важно, по-царски, но быстро соскользнул на простое, мягкое обращенье, и в нем сразу означилось что-то давно известное, мягкое и забавное. На лбу у попа стояли три волосинки, а дальше закручивался голый шарик, и лысина была слепящая, матовая, зато из ушей выползали густые волосы. Курить мне запретил, и я сразу узнал, что он не только не курил, но даже не притрагивался никогда к папироске, а вот водочку раз попробовал... Еще мальчишкой нырнул с плотиков и ногой о камень ударился, и много лет нога проболела. Потом одна бабка сотворила ему состав на водке, и он отпил пять глотков состава, а остальное на коленко вылил и растер. Прошло шестьдесят лет уже, но грех этот ему не замолить, не замять воздержаньем. И я вглядывался в этого старого чудака и думал, думал, откуда его решимость.

После той беседы с ним меня совсем задразнили. И сейчас я вспомнил об этом и опять рассмеялся.

- Надо мной хохочешь?

Я вздрогнул, Нюра встала на ноги и глядела на меня в упор новыми злыми глазами, уже заранее ничего не слушая, не прощая.

- Я Малафея вспомнил, - и Нюра, сразу что-то поняв, обмякла, повеселели глаза. Опять села рядом и зажмурилась, но уже тихо и радостно, отдыхая.

Солнце поднялось высоко над нами. Новые кресты блестели и отражали свет, и это было совсем празднично и нарядно. И я улыбнулся: кладбище, а празднично и нарядно, и почему-то подумалось такое смешное и чудное: вот в такой день, наверное, легко умереть, И хоронить легко - солнце и паутинки, и под ногами земля в сухих листьях, как в стружках, и пахнет вокруг сосной и мокрым песком. Может быть, именно здесь лет через тридцать буду лежать и я. А может быть, раньше. Например, завтра. За свою, хоть и короткую, но полную жизнь, я видел столько внезапных смертей, что отвык удивляться. Один раз в большом городе Омске мы ехали в автобусе с молодой женщиной, которая схоронила недавно мужа, но не успел пройти год, как она стала вести себя вольно, свободно и уже без стесненья заглядывала в глаза молодым мужчинам, призывая на какую-то возможность, интимность, да и тогда в автобусе она болтала с нами о какой-то ерунде, но думала о другом - о таком возможном и сладеньком для нее. И вот остановился автобус, она побежала к выходу и спрыгнула с подножки изящно, как девочка, на миг мелькнули из-под высокого платья ее коленки, и она еще чувствовала, как они круглы и зазывны и, счастливо смеясь, стала подавать на прощанье руку самому дальнему из нас - и вдруг упала. И не поднялась. Ее взяли на руки, но вместо глаз уже темнели круглые ямки, а губы еще жили и вздрагивали, как у сонной. А через два дня я стоял возле ее могилы и бросал на дно горстями песок, а вокруг блестели в июльском зное такие же белые слепящие кресты. И они сходились теперь ко мне все разом, и я шептал странные слепые слова, обращенные неизвестно к кому, но под ними стояла жалость только к себе, к своему живому телу, щемящая животная жалость, - что вот, мол, и тебе суждено умереть и от этого не спастись.

- Так ты че Малафея вспомнил? - встряхнула меня Нюра, и я с удивленьем огляделся. К нам подошли телята, обнюхивали ноздрями ограду и удивленно закатывали глаза. Один теленок наклонился к самому лицу Нюры, болтал хвостом, и она отбивалась от его мокрых губ, как от мухи. Но терпенья все-таки нет у нее:

- Ну че, Малафей-то? Как тебе?

- Сильный человек.

- Ой, брось, сынок. Не сильный, а с жалом...

- С чем, с чем?

Назад Дальше