Однажды Даша встретила Бессонова на выставке. Он стоял у окна и равнодушно перелистывал каталог, а перед ним, как перед чучелом из паноптикума, стояли две коренастые курсистки и глядели на него с застывшими улыбками. Даша медленно прошла мимо и уже в другой зале села на стул, - неожиданно устали ноги, и было грустно.
После этого Даша купила карточку Бессонова и поставила на стол. Его стихи, - три белых томика, - вначале произвели на нее впечатление отравы: несколько дней она ходила сама не своя, точно стала соучастницей какого-то злого и тайного дела. Но читая их и перечитывая, она стала наслаждаться именно этим болезненным ощущением, словно ей нашептывали - забыться, обессилеть, расточить что-то драгоценное, затосковать по тому, чего никогда не бывает.
Из-за Бессонова она начала бывать на "Философских вечерах". Он приезжал туда поздно, говорил редко, но каждый раз Даша возвращалась домой взволнованная и была рада, когда дома - гости. Самолюбие ее молчало.
Сегодня пришлось в одиночестве разбирать Скрябина. Звуки, как ледяные шарики, медленно падают в грудь, в глубь темного озера без дна. Упав, колышут влагу и тонут, а влага приливает и отходит, и там, в горячей темноте, гулко, тревожно ударяет сердце, точно скоро, скоро, сейчас, в это мгновение, должно произойти что-то невозможное.
Даша опустила руки на колени и подняла голову. В мягком свете оранжевого абажура глядели со стен багровые, вспухшие, оскаленные, с выпученными глазами лица, точно призраки первозданного хаоса, жадно облепившие в первый день творения ограду райского сада.
- Да, милостивая государыня, плохо наше дело, - сказала Даша. Слева направо стремительно проиграла гаммы, без стука закрыла крышку рояля, из японской коробочки вынула папироску, закурила, закашлялась и смяла ее в пепельнице.
- Николай Иванович, который час? - крикнула Даша так, что было слышно через четыре комнаты.
В кабинете что-то упало, но не ответили. Появилась Великий Могол и, глядя в зеркало, сказала, что ужин подан.
В столовой Даша села перед вазой с увядшими цветами и принялась их ощипывать на скатерть. Могол подала чай, холодное мясо и яичницу. Появился наконец Николай Иванович в новом синем костюме, но без воротничка. Волосы его были растрепаны, на бороде, отогнутой влево, висела пушинка с диванной подушки.
Николай Иванович хмуро кивнул Даше, сел в конце стола, придвинул сковородку с яичницей и жадно стал есть.
Потом он облокотился о край стола, подпер большим волосатым кулаком щеку, уставился невидящими глазами на кучу оборванных лепестков и проговорил голосом низким и почти ненатуральным:
- Вчера ночью твоя сестра мне изменила.
4
Родная сестра, Катя, сделала что-то страшное и непонятное, черного цвета. Вчера ночью ее голова лежала на подушке, отвернувшись от всего живого, родного, теплого, а тело было раздавлено, развернуто. Так, содрогаясь, чувствовала Даша то, что Николай Иванович назвал изменой. И ко всему Кати не было дома, точно ее и на свете больше не существует.
В первую минуту Даша обмерла, в глазах потемнело. Не дыша, она ждала, что Николай Иванович либо зарыдает, либо закричит как-нибудь страшно. Но он ни слова не прибавил к своему сообщению и вертел в пальцах подставку для вилок. Взглянуть ему в лицо Даша не смела.
Затем, после очень долгого молчания, он с грохотом отодвинул стул и ушел в кабинет. "Застрелится", - подумала Даша. Но и этого не случилось. С острой и мгновенной жалостью она вспомнила, какая у него волосатая большая рука на столе. Затем он уплыл из ее зрения, и Даша только повторяла: "Что же делать? Что делать?" В голове звенело, - все, все, все было изуродовано и разбито.
Из-за суконной занавески появилась Великий Могол с подносом, и Даша, взглянув на нее, вдруг поняла, что теперь никакого больше Великого Могола не будет. Слезы залили ей глаза, она крепко сжала зубы и выбежала в гостиную.
Здесь все до мелочей было с любовью расставлено и развешано Катиными руками. Но Катина душа ушла из этой комнаты, и все в ней стало диким и нежилым. Даша села на диван. Понемногу ее взгляд остановился на недавно купленной картине. И в первый раз она увидела и поняла, что там было изображено.
Нарисована была голая женщина, гнойно-красного цвета, точно с содранной кожей. Рот - сбоку, носа не было совсем, вместо него - треугольная дырка, голова - квадратная, и к ней приклеена тряпка - настоящая материя. Ноги, как поленья - на шарнирах. В руке цветок. Остальные подробности ужасны. И самое страшное было угол, в котором она сидела раскорякой, - глухой и коричневый. Картина называлась "Любовь". Катя называла ее современной Венерой.
"Так вот почему Катя так восхищалась этой окаянной бабой. Она сама теперь такая же - с цветком, в углу". Даша легла лицом в подушку и, кусая ее, чтобы не кричать, заплакала. Некоторое время спустя в гостиной появился Николай Иванович. Расставив ноги, сердито зачиркал зажигательницей, подошел к роялю и стал тыкать в клавиши. Неожиданно вышел - "чижик".
Даша похолодела. Николай Иванович хлопнул крышкой и сказал:
- Этого надо было ожидать.
Даша несколько раз про себя повторила эту фразу, стараясь понять, что она означает. Внезапно в прихожей раздался резкий звонок. Николай Иванович взялся за бороду, но, произнеся сдавленным голосом: "О-о-о!" - ничего не сделал и быстро ушел в кабинет. По коридору простукала, как копытами, Великий Могол. Даша соскочила с дивана, - в глазах было темно, так билось сердце, - и выбежала в прихожую.
Там неловкими от холода пальцами Екатерина Дмитриевна развязывала лиловые ленты мехового капора и морщила носик.
Сестре она подставила холодную розовую щеку для поцелуя, но, когда ее никто не поцеловал, тряхнула головой, сбрасывая капор, и пристально серыми глазами взглянула на сестру.
- У вас что-нибудь произошло? Вы поссорились? - спросила она низким, грудным, всегда таким очаровательно милым голосом.
Даша стала глядеть на кожаные калоши Николая Ивановича, они назывались в доме "самоходами" и сейчас стояли сиротски.
У нее дрожал подбородок.
- Нет, ничего не произошло, просто я так.
Екатерина Дмитриевна медленно расстегнула большие пуговицы беличьей шубки, движением голых плеч освободилась от нее, и теперь была вся теплая, нежная и усталая. Расстегивая гамаши, она низко наклонилась, говоря:
- Понимаешь, покуда нашла автомобиль, промочила ноги.
Тогда Даша, продолжая глядеть на калоши Николая Ивановича, спросила сурово:
- Катя, где ты была?
- На литературном ужине, моя милая, в честь, ей-богу, даже не знаю кого. Все то же самое. Устала до смерти и хочу спать.
И она пошла в столовую. Там, бросив на скатерть кожаную сумку и вытирая платком носик, спросила:
- Кто это нащипал цветов? А где Николай Иванович, спит?
Даша была сбита с толку: сестра ни с какой стороны не походила на окаянную бабу и была не только не чужая, а чем-то особенно сегодня близкая, так бы ее всю и погладила.
Но все же с огромным присутствием духа, царапая ногтем скатерть в том именно месте, где полчаса тому назад Николай Иванович ел яичницу, Даша сказала:
- Катя!
- Что, миленький?
- Я все знаю.
- Что ты знаешь? Что случилось, ради бога?
Екатерина Дмитриевна села к столу, коснувшись коленями Дашиных ног, и с любопытством глядела на нее снизу вверх.
Даша сказала:
- Николай Иванович мне все открыл.
И не видела, какое было лицо у сестры, что с ней происходило.
После молчания, такого долгого, что можно было умереть, Екатерина Дмитриевна проговорила злым голосом:
- Что же такое потрясающее сообщил про меня Николай Иванович?
- Катя, ты знаешь.
- Нет, не знаю.
Она сказала это "не знаю" так, словно получился ледяной шарик.
Даша сейчас же опустилась у ее ног.
- Так, может быть, это неправда? Катя, родная, милая, красивая моя сестра, скажи, - ведь это все неправда? - И Даша быстрыми поцелуями касалась Катиной нежной, пахнущей духами руки с синеватыми, как ручейки, жилками.
- Ну конечно, неправда, - ответила Екатерина Дмитриевна, устало закрывая глаза, - а ты и плакать сейчас же. Завтра глаза будут красные, носик распухнет.
Она приподняла Дашу и надолго прижалась губами к ее волосам.
- Слушай, я дура! - прошептала Даша в ее грудь.
В это время громкий и отчетливый голос Николая Ивановича проговорил за дверью кабинета:
- Она лжет!
Сестры быстро обернулись, но дверь была затворена. Екатерина Дмитриевна сказала:
- Иди-ка ты спать, ребенок. А я пойду выяснять отношения. Вот удовольствие, в самом деле, - едва на ногах стою.
Она проводила Дашу до ее комнаты, рассеянно поцеловала, потом вернулась в столовую, где захватила сумочку, поправила гребень и тихо, пальцем, постучала в дверь кабинета:
- Николай, отвори, пожалуйста.
На это ничего не ответили. Было зловещее молчание, затем фыркнул нос, повернули ключ, и Екатерина Дмитриевна, войдя, увидела широкую спину мужа, который, не оборачиваясь, шел к столу, сел в кожаное кресло, взял слоновой кости нож и резко провел им вдоль разгиба книги (роман Вассермана "Сорокалетний мужчина").
Все это делалось так, будто Екатерины Дмитриевны в комнате нет.
Она села на диван, одернула юбку на ногах и, спрятав носовой платочек в сумку, щелкнула замком. При этом у Николая Ивановича вздрогнул клок волос на макушке.
- Я не понимаю только одного, - сказала она, - ты волен думать все, что тебе угодно, но прошу Дашу в свои настроения не посвящать.
Тогда он живо повернулся в кресле, вытянул шею и бороду и проговорил, не разжимая зубов:
- У тебя хватает развязности называть это моим настроением?
- Не понимаю!
- Превосходно! Ты не понимаешь? Ну, а вести себя, как уличная женщина, кажется, очень понимаешь?
Екатерина Дмитриевна немного только раскрыла рот на эти слова. Глядя в побагровевшее до пота, обезображенное лицо мужа, она проговорила тихо:
- С каких пор, скажи, ты начал говорить со мной неуважительно?
- Покорнейше прошу извинить! Но другим тоном я разговаривать не умею. Одним словом, я желаю знать подробности.
- Какие подробности?
- Не лги мне в глаза.
- Ах, вот ты о чем. - Екатерина Дмитриевна закатила, как от последней усталости, большие глаза. - Давеча я тебе сказала что-то такое… Я и забыла совсем.
- Я хочу знать - с кем это произошло?
- А я не знаю.
- Еще раз прошу не лгать…
- А я не лгу. Охота тебе лгать. Ну, сказала. Мало ли что я говорю со зла. Сказала и забыла.
Во время этих слов лицо Николая Ивановича было как каменное, но сердце его нырнуло и задрожало от радости: "Слава богу, наврала на себя". Зато теперь можно было безопасно и шумно ничему не верить - отвести душу.
Он поднялся с кресла и, шагая по ковру, останавливаясь и разрезая воздух взмахами костяного ножа, заговорил о падении семьи, о растлении нравственности, о священных, ныне забытых обязанностях женщины - жены, матери своих детей, помощницы мужа. Он упрекал Екатерину Дмитриевну в душевной пустоте, в легкомысленной трате денег, заработанных кровью ("не кровью, а трепанием языка", - поправила Екатерина Дмитриевна). Нет, больше кровью, - тратой нервов. Он попрекал ее беспорядочным подбором знакомых, беспорядком в доме, пристрастием к "этой идиотке", Великому Моголу, и даже "омерзительными картинами, от которых меня тошнит в вашей мещанской гостиной".
Словом, Николай Иванович отвел душу.
Был четвертый час утра. Когда муж охрип и замолчал, Екатерина Дмитриевна сказала:
- Ничего не может быть противнее толстого и истерического мужчины, - поднялась и ушла в спальню.
Но Николай Иванович теперь даже и не обиделся на эти слова. Медленно раздевшись, он повесил платье на спинку стула, завел часы и с легким вздохом влез в свежую постель, постланную на кожаном диване.
"Да, живем плохо. Надо перестроить всю жизнь. Нехорошо, нехорошо", - подумал он, раскрывая книгу, чтобы для успокоения почитать на сои грядущий. Но сейчас же опустил ее и прислушался. В доме было тихо. Кто-то высморкался, и от этого звука забилось сердце. "Плачет, - подумал он, - ай, ай, ай, кажется, я наговорил лишнего".
И когда он стал вспоминать весь разговор и то, как Катя сидела и слушала, ему стало ее жалко. Он приподнялся на локте, уже готовый вылезть из-под одеяла, но по всему телу поползла истома, точно от многодневной усталости, он уронил голову и уснул.
Даша, раздевшись в своей чистенько прибранной комнате, вынула из волос гребень, помотала головой так, что сразу вылетели все шпильки, влезла в белую постель и, закрывшись до подбородка, зажмурилась. "Господи, все хорошо! Теперь ни о чем не думать, спать". Из угла глаза выплыла какая-то смешная рожица. Даша улыбнулась, подогнула колени и обхватила подушку. Темный сладкий сон покрыл ее, и вдруг явственно в памяти раздался Катин голос: "Ну конечно, неправда". Даша открыла глаза. "Я ни одного звука, ничего не сказала Кате, только спросила - правда или неправда. Она же ответила так, точно отлично понимала, о чем идет речь". Сознание, как иглою, прокололо все тело: "Катя меня обманула!" Затем, припоминая все мелочи разговора, Катины слова и движения, Даша ясно увидела: да, действительно обман. Она была потрясена. Катя изменила мужу, но, изменив, согрешив, налгав, стала точно еще очаровательнее. Только слепой не заметил бы в ней чего-то нового, какой-то особой усталой нежности. И лжет она так, что можно с ума сойти - влюбиться. Но ведь она преступница. Ничего, ничего не понимаю.
Даша была взволнована и сбита с толку. Пила воду, зажигала и опять тушила лампочку и до утра ворочалась в постели, чувствуя, что не может ни осудить Катю, ни понять того, что она сделала.
Екатерина Дмитриевна тоже не могла заснуть в эту ночь. Она лежала на спине, без сил, протянув руки поверх шелкового одеяла, и, не вытирая слез, плакала о том, что ей смутно, нехорошо и нечисто, и она ничего не может сделать, чтобы было не так, и никогда не будет такой, как Даша, - пылкой и строгой, и еще плакала о том, что Николай Иванович назвал ее уличной женщиной и сказал про гостиную, что это - мещанская гостиная. И уже горько заплакала о том, что Алексей Алексеевич Бессонов вчера в полночь завез ее на лихом извозчике в загородную гостиницу и там, не зная, не любя, не чувствуя ничего, что было у нее близкого и родного, омерзительно и не спеша овладел ею так, будто она была куклой, розовой куклой, выставленной на Морской, в магазине парижских мод мадам Дюклэ.
5
На Васильевском острове в только что отстроенном доме, по 19-й линии, на пятом этаже, помещалась так называемая "Центральная станция по борьбе с бытом", в квартире инженера Ивана Ильича Телегина.
Телегин снял эту квартиру под "обжитье" на год по дешевой цене. Себе он оставил одну комнату, остальные, меблированные железными кроватями, сосновыми столами и табуретками, сдал с тем расчетом, чтобы поселились жильцы "тоже холостые и непременно веселые". Таких ему сейчас же и подыскал его бывший одноклассник и приятель, Сергей Сергеевич Сапожков.
Это были - студент юридического факультета Александр Иванович Жиров, хроникер и журналист Антошка Арнольдов, художник Валет и молодая девица Елизавета Расторгуева, не нашедшая еще себе занятия по вкусу.
Жильцы вставали поздно, когда Телегин приходил с завода завтракать, и не спеша принимались каждый за свои занятия. Антошка Арнольдов уезжал на трамвае на Невский, в кофейню, где узнавал новости, затем - в редакцию. Валет обычно садился писать свой автопортрет. Сапожков запирался на ключ - работать, - готовил речи и статьи о новом искусстве. Жиров пробирался к Елизавете Киевне и мягким, мяукающим голосом обсуждал с ней вопросы жизни. Он писал стихи, но из самолюбия никому их не показывал. Елизавета Киевна считала его гениальным.
Елизавета Киевна, кроме разговоров с Жировым и другими жильцами, занималась вязанием из разноцветной шерсти длинных полос, не имеющих определенного назначения, причем пела грудным, сильным и фальшивым голосом украинские песни, или устраивала себе необыкновенные прически, или, бросив петь и распустив волосы, ложилась на кровать с книгой, - засасывалась в чтение до головных болей. Елизавета Киевна была красивая, рослая и румяная девушка, с близорукими, точно нарисованными глазами и одевавшаяся с таким безвкусием, что ее ругали за это даже телегинские жильцы.
Когда в доме появлялся новый человек, она зазывала его к себе, и начинался головокружительный разговор, весь построенный на остриях и безднах, причем она выпытывала - нет ли у ее собеседника жажды к преступлению? способен ли он, например, убить? не ощущает ли в себе "самопровокации"? - это свойство она считала признаком всякого замечательного человека.
Телегинские жильцы даже прибили на дверях у нее таблицу этих вопросов. В общем, это была неудовлетворенная девушка и все ждала каких-то "переворотов", "кошмарных событий", которые сделают жизнь увлекательной, такой, чтобы жить во весь дух, а не томиться у серого от дождя окошка.
Сам Телегин немало потешался над своими жильцами, считал их отличными людьми и чудаками, но за недостатком времени мало принимал участия в их развлечениях.
Однажды, на рождестве, Сергей Сергеевич Сапожков собрал жильцов и сказал им следующее:
- Товарищи, настало время действовать. Нас много, но мы распылены. До сих пор мы выступали разрозненно и робко. Мы должны составить фалангу и нанести удар буржуазному обществу. Для этого, во-первых, мы фиксируем вот эту инициативную группу, затем выпускаем прокламацию, вот она: "Мы - новые Колумбы! Мы - гениальные возбудители! Мы - семена нового человечества! Мы требуем от заплывшего жиром буржуазного общества отмены всех предрассудков. Отныне нет добродетели! Семья, общественные приличия, браки - отменяются. Мы этого требуем. Человек - мужчина и женщина - должен быть голым и свободным. Половые отношения есть достояние общества. Юноши и девушки, мужчины и женщины, вылезайте из насиженных логовищ, идите, нагие и счастливые, в хоровод под солнце дикого зверя!.."
Затем Сапожков сказал, что необходимо издавать футуристический журнал под названием: "Блюдо богов", деньги на который отчасти даст Телегин, остальные нужно вырвать из пасти буржуев - всего три тысячи.
Так была создана "Центральная станция по борьбе с бытом", название, придуманное Телегиным, когда, вернувшись с завода, он до слез хохотал над проектом Сапожкова. Немедленно было приступлено к изданию первого номера "Блюда богов". Несколько богатых меценатов, адвокаты и даже сам Сашка Сакельман дали требуемую сумму - три тысячи. Были заказаны бланки, на оберточной бумаге, с непонятной надписью - "Центрофуга", и приступлено к приглашению ближайших сотрудников и к сбору материала. Художник Валет подал идею, чтобы комната Сапожкова, превращенная в редакцию, была обезображена циничными рисунками. Он нарисовал на стенах двенадцать автопортретов. Долго думали о меблировке. Наконец убрали в комнате все, кроме большого стола, оклеенного золотой бумагой.
После выхода первого номера в городе заговорили о "Блюде богов". Одни возмущались, другие утверждали, что не так-то все это просто и не пришлось бы в недалеком будущем Пушкина отослать в архив. Литературный критик Чирва растерялся - в "Блюде богов" его назвали сволочью. Екатерина Дмитриевна Смоковникова немедленно подписалась на журнал на весь год и решила устроить вторник с футуристами.