Глумясь над музыкой, издеваясь над чудесной русской песней, Пашка заиграл "Коробочку" в плясовом темпе. У него были сильные руки, хороший баян, и звуки наполнили площадку, реку, ельник; люди засмеялись, зашумели, шум поднялся над толпой, поплыл над Чулымом. На пятачок утрамбованной земли выскочил слегка подвыпивший шальной парень Мишка Мурзин, бросившись Лиде под ноги, принялся плясать.
- Уй-уй! - вскрикивал Мишка. - Уй, затопчу!
Попятившись от неистового Мишки, Лида боком сдала в сторону, затем, все прибавляя шаг, двинулась в тень молодых елок. Остановившись, она тяжело перевела дыхание, повернулась лицом к реке и замерла. У Лидиных губ прорезались две тоненькие морщинки, плоский нос думающе сморщился, и темные брови одной прямой линией пересекали ее лицо.
С пригорка были видны противоположный берег Чулыма, лес, и река сверху казалась круглой, похожей на огромный витой жгут, окрашенный желтой изменчивой краской. Далеко шел катер, переливались красные огоньки, мягко светили зеленые бакены. Пашкина оголтелая музыка отчего-то не мешала ночной тишине, и она была глубокой, тяжелой, сквозной.
Когда оцепенение прошло, Лида встряхнула плечами, словно выходила из холодной воды, и поправила растрепавшуюся прическу. "Пойду к Вадиму Сергеевичу, - тихо подумала она. - Пойду посижу с ним!" Однако она еще несколько минут стояла на месте, не в силах сделать первый шаг. Потом она вспомнила, что Вадим Сергеевич на бревнышке сидит одиноко, что у него грустные плечи и что он ее робеет. Тогда Лида вышла из укрытия, бесшумно подшагав к Вадиму Сергеевичу, осторожно села на кончик бревна. Взяв руками косынку за уголки, она исподлобья посмотрела на учителя, и он обернулся. Увидев Лиду, Вадим Сергеевич невольно подвинулся, хотя бревно было длинным. В ответ на это Лида улыбнулась и спросила:
- А вы чего не танцуете, Вадим Сергеевич?
Вышитая рубашка славно сидела на широких плечах Вадима Сергеевича, на белой материи четко выделялся его крепкий, выпуклый подбородок. В вышитой рубашке Вадим Сергеевич казался простым, понятным, малопохожим на того учителя, который любил носить черные костюмы. И лунный свет помогал: лицо казалось свежим, запавшие глаза - мягкими, молодыми, а каштановые волосы золотились.
- Надо бы танцевать! - шутливо сказала Лида и потрогала Вадима Сергеевича за рукав вышитой рубахи. - Будете получать физическое развитие.
Лида была здоровой девушкой, у нее были крепкие нервы, думала она незамысловатыми мыслями, и такого пустяка, как доброе молчание Вадима Сергеевича, ей было довольно для того, чтобы прийти в себя. Уже в ту секунду, когда Лида трогала учителя за рукав, у нее было такое чувство, словно она не стояла пятнадцать минут назад перед стыдящимися ее людьми, словно не с ней, а с кем-то другим произошло нелепое на пятачке утрамбованной, земли. Не умеющая долго заниматься сама собой, Лида уже хорошо чувствовала себя. "Уладится, обойдется!" - подумала она.
- Если не хотите танцевать, идемте гулять! - предложила Лида. - А можно пойти в клуб, послушать новые пластинки.
Она терпеливо ждала ответа. Ей была привычна мысль о том, что мужчины - главные люди на свете, что с их причудами и желаниями нужно считаться. В этом убеждения Лида была тверда, и даже ее любимая преподавательница Галина Сергеевна, утверждающая, что в современном браке мужчина и женщина должны быть равными, не могла переубедить Лиду. От матери, бабок и прабабок Лида усвоила мысль с том, что хороша только та семья, где жена охотно подчиняется мужу, где муж - глава, хозяин, распорядитель. Потому она спокойно ждала ответа, а Вадим Сергеевич все смотрел на нее и молчал.
Пашка Доможиров уже играл "Рябину", девушки тихонько пели, и Лиде было хорошо. Река вся лежала перед глазами, пересеченная лунной полоской, блестящая, теплая. Лицо Вадима Сергеевича по прежнему было задумчивым, и, наверное, от этого было трудно понять, о чем он размышляет.
- Не хочется гулять, не хочется танцевать, не хочется разговаривать, - еще немного помолчав, полусерьезно сказал он и тихонечко вздохнул. - Ничего не хочется, Лидия свет Васильевна!
Он опустил голову, и Лида поняла, что происходило с Вадимом Сергеевичем, - его не было на берегу Чулыма. Учитель был там, где шли лунной улицей деревни студенты. Вадим Сергеевич потому и сидел на бревнышке, что отсюда хорошо было видно всегда оживленное личико студентки Страховой, большие глаза Былиной, стройные спортивные фигуры парней. "Пусть себе сидит на бревнышке!" - подумала Лида об учителе и тихонечко поднялась, пошла в ту сторону, куда смотрели глаза.
Впереди лежали огороды, вилась узкая тропка, загибался березовый околок; как куличи на пасхальном столе, темнели стога сена, блестела высохшая стерня, светлый горизопт казался близким. Лида шла и шла. Тропа нырнула в березы, повеяло холодком от болотца, потом березнячок оборвался, под ногами зачавкало. "Пусть себе сидит на бревнышке!" - во второй раз подумала Лида и поторопилась выбраться из низины.
Она прошла еще метров сто, остановилась, прислонившись спиной к старой талине, подумала в третий раз: "Пусть себе сидит на бревнышке!" Потом она заплакала, хотя плакать но хотела. Слезы сами потекли из глаз, в горле перехватило. Лида давилась слезами и вздрагивала, лицо у нее сделалось некрасивым, сморщенным, она раскачивалась из стороны в сторону, словно собиралась танцевать вальс.
Лида все плакала и плакала; меж рыданиями она открывала глаза, чтобы не споткнуться о кочку. Так она добрела до покоса, остановившись среди копешек, сквозь мокрые ресницы увидела лезвие литовки. "Это дядя Ваня прокашивает низинки", - машинально подумала Лида. Не понимая, зачем она это делает, Лида подошла к литовке, провела большим пальцем по лезвию - оно ответило тонким протяжным звоном. Вздрагивая от плача, она выдернула рукоять литовки из земли, покачиваясь, пошла к незаконченному прокосу. Она не понимала, что с ней происходит, но телу хотелось движений, и она подняла литовку, расставив ноги, сутуло наклонилась вперед.
Руки у Лиды были длинные, плечи сильные, поэтому взмах литовкой был могуч, размашист, лезвие в траве опасно свистнуло. Из груди Лиды вырвался хриплый выдох, потом она коротко притопнула ногой и со злой силой опустила литовку. Стена травы пошатнулась, литовка блеснула лунной желтизной, пропела веселое, жестокое. Не прерывая движения, Лида сделала второй взмах, всхлипнув, опять со злобой полоснула траву желтой сталью и опять притопнула ногой. Она прошла шагов пять, и стало видно, что Лидин прокос сантиметров на двадцать был шире прокоса дяди Вани, трава срезана ниже и чище. Свистела и вжикала литовка, квакали мелодично и тускло в болоте лягушки.
Лида косила и косила. По-прежнему мужской сильный выдох сливался с плачем, лились медленные слезы, но уже было слышно, что дело идет к концу - всхлипы становились тише, плечи успокаивались, некрасивые морщинки на лице разглаживались. И с каждой секундой все резче и острее вжикало лезвие литовки. Лида делала взмах за взмахом, шаг за шагом и чувствовала - становится легче. Вот на лбу выступил облегчающий пот, судорога сладкой усталости прошла по спине, радостно отдалась в пояснице.
Первобытно светила луна, свистела сталь, раздавался тяжелый переступ ног и хриплые выдохи.
И ЭТО ВСЕ О НЕМ
Комсомольцам семидесятых годов посвящается
Глава первая
1
Пароход длинно загудел, за окнами каюты застучали каблуки, радостно - приехала домой! - ойкнула женщина, и Прохоров понял, что подходят к Сосновке. Он еще удобнее прежнего откинулся на мягком сиденье и осторожно зевнул. "Не буду толкаться!" - решительно подумал Прохоров и стал глядеть в окно на подплывающую к пароходу деревню. Он увидел то, что ожидал увидеть, - несколько десятков стандартных домов из брусчатки, выпирающий из деревянного ансамбля здоровенный, но тоже бревенчатый клуб, гаражи, механические мастерские, десятка три старых домов специфической сибирской архитектуры - с пристройками амбарного типа; магазин на высоком фундаменте, больницу, аптеку; за околицей высились мачты метеорологической станции. И все это стояло на высоком берегу, сверху было накрыто плоским, серым небом, казалось дымчатым, размазанным. В воздухе пахло дождем, и было трудно дышать. "Большая деревня!" - скучно подумал Прохоров, хотя Сосновка официально именовалась поселком. Он не любил слово "поселок".
Когда все пассажиры сошли на берег и на судне сделалось по-будничному тихо, Прохоров, подхватив чемодан, спустился из первого класса в четвертый, прошел по нижней палубе, где отчаянно пахло селедкой, к широкому трапу и, прежде чем шагнуть на берег, посмотрел внимательно на встречающих, которые оказались такими же обыкновенными и будничными, как серое небо. На пароход глазели несколько ленивых мужчин, куча рассудительных по-деревенски мальчишек и две-три женщины с грудными детьми, неподвижные, как изваяния, и было, как всегда, непонятно, зачем они пришли, что их интересует, почему женщины стоят в тупой осоловелости.
Прохорова никто не встречал. Это было естественным для человека его профессии, но неожиданным для такого поселка, то бишь деревни, как Сосновка, где одиноких пассажиров-мужчин городского вида непременно встречали то руководители лесопункта, то поселкового Совета, то школы, больницы или клуба. Прохоров же стоял на берегу один, держал в руках чемодан, никуда не торопился, а выражение лица у него было такое, словно не существовало ни парохода, ни людей, ни новой для него деревни.
Первым обратил внимание на необычность Прохорова пожилой мужчина в брезентовой куртке и капитанской фуражке; судя по одежде, он был начальником сосновской пристани, имел возле губ две руководящие складки, строгие глаза и такую походку, какую дает человеку своя пристань, своя деревня, свой берег. Подойдя к Прохорову, строгий начальник спросил:
- Вы, гражданин, откуда будете?
Прохоров улыбнулся.
- Из области я буду, папаша.
После этого Прохоров подумал, что обманывает самого себя, когда считает свое стояние на берегу бесцельным - в этом неподвижном стоянии была необходимость, неизбежность и, если так можно выразиться, фатальность. Бог знает почему Прохорову надо было впитать в теперешнее собственное существование терпеливую созерцательность женщин с младенцами, проникнуться бескрасочностью окружающего, насытиться замедленностью, тишиной, серостью низкого неба и добродушной ленью глазеющих на него мужчин.
- А чего вы, гражданин, к слову сказать, никуда не идете? - спросил строгий пристанский мужчина. - Чего вы, например, стоите на месте?
Прохоров радостно прислушивался. Слова во фразе пристанского начальства сливались, цеплялись одно за другое, целое предложение казалось одним длинным словом, и все это было так стародавне, так по-родному знакомо, что слышался покой длинных зимних вечеров, полумрак теплой избы, сонные тени или другое - плеск речной волны, распластанные в небе крылья коршуна, приглушенность таежных мхов, пронзенных алыми звездами брусники… Серое небо, остекленевшая серая река, молчание женщин, похожих на мадонн…
- Вы, гражданин, отвечайте! У меня не бознат сколь времени, чтоб с кажным разговаривать…
Пристанский начальник ошибался: у него в запасе была вечность.
Чудак! Уселся бы вместе с Прохоровым на бревнышко, закрутил бы вершковую самокрутку, назвав собеседника по имени-отчеству, завел бы разговор о жене, о детях, о соседях, о пароходном пиве, о телеграфном столбе, который протяжно поет зимними вечерами. Куда торопиться, когда мимо них бесстрастно струилась река, над зубцами тайги, как желток сквозь пронзенное лучом яйцо, пробивалось через серые тучи солнце, и от этого кожа на лицах женщин отливала пергаментной вечностью.
- Вы разговаривайте, гражданин, вы беседовайте!
- Вот это дело я люблю! - неторопливо сказал Прохоров и ласково посмотрел на мужчину. - У меня Иван Федорович, работа такая, чтобы разговаривать… Вот вы удивляетесь, что я вас назвал по имени-отчеству, а откуда я вас знаю? Да из разговоров. - Прохоров весело подмигнул. - Я ежели всего знать не буду, то мне и кусать будет нечего!..
Когда пристанское начальство от неожиданности и удивления полезло пальцами под фуражку чесать затылок, Прохоров коротко рассмеялся и пошел, не оглядываясь, от пристани. Он размеренно покачивал чемоданом, поддергивал сползающие брюки, очень довольный собой, старался определить, где в Сосновке находится служебное помещение участкового инспектора милиции Пилипенко, которому было строго-настрого приказано не встречать Прохорова на пристани, чтобы не вызывать в деревне шума.
Судя по протоколу, написанному рукой Пилипенко, инспектор должен размещаться в новом брусчатом доме, на помещении должна непременно висеть яркая вывеска, на окнах обязаны стоять горшки с геранью, чего, конечно, не полагалось делать в официальном помещении, но инспектор Пилипенко сочетал в почерке ефрейторский шик с южной сентиментальностью, любовь к помпезности перемежал с девичьей пристрастностью к оборочкам, кружевцам. Пилипенко писал с двойным "р" слово "урегулировать", обычные предложения часто заканчивал восклицательным знаком, но слово "рассказал" писал через "з" и "с", а на двух страницах не поставил ни единой точки.
Сосновка в этот полуденный час казалась вымершей. Навстречу Прохорову шел только кривобокий старик, пробежали - одна за одной - две собаки неизвестной породы, неподвижно сидела на скамейке задумчивая старуха. Работающая деревня была пуста, как стадион после матча, и Прохоров почувствовал острую радость, словно после путешествия по желтой безводной и палящей пустыне вернулся наконец в маленький домик с прохладным и влажным липовым садом.
Захотелось сесть рядом с задумчивой старухой, закрыв глаза, прислушиваться к тому, как шелестит в ушах вязкая тишина; пришли бы в голову простые, ясные мысли, например о том, как растет капуста или как поворачивается лицом к солнцу подсолнух, или думалось бы о том, как в подполе прорастает белыми ростками картошка и стынет на льду запотевшая кринка с молоком… "Я буду купаться каждое утро, вот что, - подумал Прохоров и сам себе улыбнулся. - Буду вставать на заре, встречать солнце и купаться… Куплю большое полотенце…"
- Это что такое? - вслух спросил он, когда по тихой деревне пронеслось пронзительное лошадиное ржанье. - Это откуда же?
Повертев головой, Прохоров понял, что лошадиное ржанье доносится из старой, замшелой конюшни, нелепо примостившейся возле аптеки с высоким застекленным крыльцом. От конюшни струился запах навоза и лошадиного пота, возле дверей бродили белые куры, стоял древний козел с выщипанной бородой.
- Здравствуйте-бывали, бабуся! - вежливо сказал Прохоров задумчивой старухе. - Это кто же так иржет, так старается?
Задумчивая старуха подняла голову, без удивления посмотрев на Прохорова, неторопливо ответила:
- Бывайте здоровехоньки! А кто иржет? Так это жеребец. Прозывается Рогдаем, годок ему будет седьмой, масти он будет вороной…
Прохоров поставил на землю чемодан.
- А вот еще такой вопрос, - тоже задумчиво спросил он. - Как там, в орсовском магазине? Махровые полотенца есть?
- Их давно не быват! - поразмыслив, ответила старуха. - Посудны - это ты еще сыщешь, те, которы в фафельку, тоже укупишь, а махровы - нет!
- Ну спасибо, бабуся!
И Прохоров пошел дальше, продолжая раздумывать над тем, где же мог все-таки обосноваться участковый инспектор Пилипенко. Нужно было явно сбросить со счетов те дома, из труб которых валил сизый дымок, пренебречь строениями старинной лиственничной вязки, считать ненужными дома с палисадниками, так как окна пилипенковского кабинета непременно должны были глядеть на улицу. Если человек пишет в протоколе "согласно наблюдению за передвижением", если сообщает, что, "находясь в стадии среднего опьянения, гр-нин Варенцов шествовал вдоль улицы", то совершенно понятно…
Теперь он искал в Сосновке дом под железной красной крышей, ибо вспомнил, что в одном из протоколов Пилипенко, описывая происшествие, черт знает с каких пирожков упомянул о красной крыше дома свидетеля Никиты Суворова. Именно от этой детали протянулась ниточка к герани, к сияющим офицерским сапогам, к влажным глазам южанина, к той солдатской старательности, которой должен обладать человек, обращающий внимание на цвет…
Дом с красной крышей стоял на небольшой возвышенности, возле него на самом деле не было палисадника, окна действительно глядели прямо на улицу, на окне - вот вам, пожалуйста! - стоял цветок, не герань, кажется; цвет железа был скорее всего не красным, а коричневым, да и вывеска была не такой яркой, как ожидалось.
- "Согласно наблюдению за передвижением", - насмешливо повторил Прохоров. - И восклицательный знак, понимаете ли, в конце…
У крыльца Прохоров остановился, повернувшись спиной к дому, оценивающим взглядом посмотрел на деревню.
Ему понравилось то, что он увидел. С небольшой возвышенности деревня казалась чистой, уютной; широкая Обь так славно обнимала ее крутым изгибом, что Сосновка казалась вечно существующей на дымчатой серой излучине, а крохотность занятого человеком пространства была естественной перед рекой километровой ширины, низким серым небом, тайгой. Не было ничего лишнего, тревожащего; улавливалась гармония в сочетании серого с зеленым, тишины с небом, реки с кедрачами, крутого обского яра с пропадающим в дымке левобережьем… "Плохо, что я ленив!" - подумал Прохоров. Ему действительно было лень поворачиваться лицом к служебному помещению инспектора Пилипенко, не хотелось вообще двигаться, но, когда за спиной раздались удары железных подковок о твердое дерево, Прохоров неожиданно лихо подмигнул речной пространственности.
- Здравствуйте, товарищ Пилипенко! - не оборачиваясь, чтобы отдалить признание в собственной ошибке, сказал Прохоров, и уж тогда резко повернулся к человеку, портрет которого давно создал в воображении: томная соболиная бровь, грушевидный нос, влажные глаза, солдатская складка меж бровей, зеркальные сапоги, скошенная набок фуражка…
- Я Прохоров! - сухо сообщил он и мгновенно подсчитал процент ошибки: восемьдесят пять на пятнадцать!
Фуражка живого Пилипенко сидела на голове ровно, сапоги были тускловатыми, нос был, наоборот, тонким, с горбинкой. Все же остальное… "Ах, Прохоров, ах, умница!"
- Здравия желаю, товарищ…
- …капитан, - сказал Прохоров. - Капитан!