VII. В пути
Чапаев был из тех, с которым сойтись можно легко и дружно. Но так же быстро и резко можно разлететься. Эх, расшумится, разбунтуется, зло рассечет оскорбленьем, распушит, распалит, ничего не пожалеет, все оборвет, дальше носа не глянет в бешенстве, в буйной слепоте. Отойдет через минуту - и томится. Начинает трудно припоминать, осмысливать, что наделал, разбираться, отсеивать важное и серьезное от случайной шелухи, от шального чертополоха… Разберется - и готов пойти на уступки. Но не всегда и не каждому: лишь тогда пойдет, когда захочется, и только перед тем, кого уважает, с кем считается… В такие моменты надо смело и настойчиво звать его на откровенность. На удочку шел Чапаев легко, распахивался иной раз так, что сердце видно.
Человек он был шумный, крикливый, такой строгий, что иной, не зная, подойти к нему боится: распушит-де в пух, а то - чего доброго - и двинет вгорячах!
Оно и в самом деле могло так быть - на незнакомого да на робкого. Чем в тебе больше страху, тем горше свирепеет сердце у Чапаева: не любил он робкого человека. И поглядеть со стороны - зверем зверь, а поближе приглядись - увидишь простецкого, милейшего товарища, сердце которого открыто каждому чужому дыханью, и от этого дыханья каждый раз вздрагивает оно радостно-чутко. Присмотрись - и поймешь, что за этой пыльной бранью, за этой нахмуренной суровостью ничего не остается, ни малого камушка у пазухи, - все он выстреливает разом, подчистую. И когда отговоришь с ним, - согласен ты или не согласен, - знаешь зато и чувствуешь, что исчерпал вопрос до донышка. Неконченых дел и вопросов с Чапаевым никогда не останется - у него всегда все кончено. Сказал - и баста!
Голову свою носил Чапаев высоко и гордо - недаром слава о подвигах его громыхала по степи.
Та слава застлала Чапаю глаза, перед самим собою рисовала его непобедимым героем, кружила ему голову хмелем честолюбия.
Сподручные хлопцы в глаза и за глаза больше всех шумели про подвиги чапаевские. Это они первые распускали и были и небылицы, они их размалевывали яркими мазками, это они раньше всех пели Чапаю восторженные гимны, воскуряли фимиам, рассказывали про его же собственную чапаевскую непобедимость. Когда Чапаю превосходно врали и даже льстили - он слушал охотно, облизывался, как кот с молока, сам поддакивал и даже кой-что прибавлял в речь враля. Зато пустомелю и мелкого подхалима, не умеющего и соврать путем, выгонял в момент. И впредь наказывал - не пускать к себе.
Поражала еще в характере у него одна удивительная такая черточка: он по-детски верил слухам, всяким верил - и серьезным и пустым, чистейшему вздору.
Верил тому, что в Самаре, положим, на паек выдают по десять фунтов махорки, а вот на фронте и осьмушки нет.
Верил, что в штабе фронта или армии идет день и ночь сплошное и поголовнейшее пьянство, что там одни спецы-белогвардейцы и что они ежесекундно нас предают врагу.
Верил тому, что снаряды, обувь, хлеб, винтовки, пополненье, - что бы там ни было, - все это опаздывает по злой воле отдельных лиц, а не из-за общей нехватки, расстройства транспорта, порчи мостов, положим, и т. д. и т. п.
Верил, что тиф заносят птицы: чем больше птиц, тем больше тифу; верил, что сахар растет чуть не целыми головами; что коня не бить - он испортится…
Чему-чему только не верил он по простоте, по чистоте сердечной!
Или вот товарища берет, ну, Попова, что ли. Попов - комбриг. Попов - парень сам герой и был с Чапаем во всех переделках, ходил в атаку не раз, не раз прострелен, контужен, одним словом - не зря комбриг.
И вот какой-нибудь случай в боях: не успел Попов обозы стянуть в срок, не успел на помощь другой бригаде подойти, отступил, положим, на пяток верст, да с тем, чтобы десять разом нагнать…
И уж кто-то шепчет доверчивому начдиву:
- Трус Попов-то… Побежал… Зря не помог - растерялся вовсе… Да пьянствовал, подлец, всю неделю… Против тебя, Чапаева, слово говорил… Зависть имеет…
И слушает, внимает жадно и верит доверчивый Чапай, распаляется гневом:
- Да я ему, подлецу!.. Да я голову оторву!.. Расстреляю за пьянство!.. Это што: людей у меня губить… а сам пьянствовать! А Чапаев отвечай… Позвать немедленно!
И ждет, взбеснованный, когда приедет Попов, побросав дела, услыхав про грозовье. Прискакал Попов, в коридоре справляется:
- Сердит?
- У-ух, как сердит…
- Все на меня?
- На тебя одного…
- Поди, наговорил кто?
- Да уж не без того…
- Ну, пронесет, бог даст…
И, наспех стянув ремни, оправив штаны, кобур, подтянувшись по-военному, входит Попов:
- Здравья желаю, товарищ Чапаев!
А тот и не глядит. И не отвечает. Бешеные глаза под тяжелым свесом ресниц упали вниз. Дергает усы Чапай, молчит целую минуту. А потом - как пробка выскочит из бутылки:
- Опять пьянствовать?
- Да я и не…
- Молчать! Распустились, сукины дети…
- Товарищ Чапаев, я…
- Молчать!.. Расстрелять тебя мало, подлеца! В такой обстановке и до чего распустились, дьяволы! Это што? Это што такое? Это подо што Чапаева подвели?
Попов молчит. Он знает, что выскочит газ - и пробку вынимай спокойно. Он знает, что выкричит Чапаев гнев свой - и притихнет. А как притихнет, тут ему и докладывай, рассказывай, как было, опровергай клевету и вздорные слухи… Сначала поартачится, все еще по упрямству не станет слушать, но ты - иди-иди-иди настойчиво и прямо к цели.
Только ему краешком поколыхай ту веру в клевету - обмякнет, как ситный, посмотрит тебе ласково в глаза и скажет виновато:
- А я, понимаешь ли…
- Понимаю, понимаю…
- Да-да, так вот я, понимаешь ли… Ну, говорят, отступил… Ну, говорят, пьянство опять же…
- Ну да, ну да.
- Так я и поверил - как же не поверить? А ты бы вместо меня разве не поверил? Как же. Того гляди - тут каждый поверит!
И уж Чапаев смеется. И уж ласково треплет Чапай Попова по плечу. Чай пить с собой усаживает, не знает, как окупить вину…
Прошло два дня, прошло три дня - случилось с Поповым то же и так же, так же от начала до конца будет верить Чапаев клевете и вздорному слуху, станет бушевать, кричать, грозить, а потом - потом ласкаться виновато…
Он был доверчив, как малое дитя. Оттого и сам много страдал, но перемениться не мог.
Только одному он не верил никогда: не верил тому, что у врага много сил, что врага нельзя сломить и обернуть в бегство.
- Никакой враг против меня не устоит! - заявлял он гордо и твердо. - Чапаев не умеет отступать! Чапаев никогда не отступал! Так и скажите всем: отступать не умею! Наутро же гнать неприятеля по всему фронту! Передать, что я приказал! А кто осмелится поперек идти - доставить в штаб ко мне… Я живо обучу, как ж…у назад держать надо!
В своем деле и в своем масштабе Чапаев был большой мастер и знаток: он знал превосходно всю свою дивизию - ее бойцов, ее командиров; меньше знал и почти вовсе не интересовался политическим ее составом. Он превосходно знал ту местность, где развертывались боевые операции, - знал ее то по памяти, от юности, то от жителей, по расспросам, то изучал ее по карте со знающими людьми. А память у него свежая, цепкая - так все и заклещит, не выпустит, пока не надо. Знает он жителей, особо - крестьянскую ширину; городом интересовался меньше; знает - что тут за мужик, чего можно ждать от него, на что можно надеяться, в чем опасность прогадать. Все, что надо, знал про хлеб, про обувь, про одежду, сахар, патроны, снаряды, махорку - про все знал: ни с каким его вопросом не застанешь врасплох.
Зато вот по вопросам другого порядка - по политическим, и особенно тем, что идут за пределами дивизии, - по этим вопросам не понимал, не знал ничего и знать не хотел. Больше того, многому вовсе не верил.
Международность рабочего движения, например, он считал сплошным вымыслом, не верил и не представлял, что оно может существовать в такой организованной форме. Когда ему указывали на факты, на газетные сведения, он только лукаво ухмылялся:
- А газеты-то - сами же пишем… Чтобы веселее было воевать, вот и выдумали.
- Да нет, тут же лица, города, числа, цифры. Тут неопровержимые факты.
- А што они, цифры, - цифру я и сам выдумать могу…
Первое время он упорно этому верил, обратного и слушать не хотел, только ухмылялся. Потом, после частых и длительных бесед с Клычковым, и на это он изменил свой взгляд, как изменил его на многое другое.
Дальше, он считал, например, всю возню с анархистами ненужной и глупой затеей.
- Анархисту надо волю дать, он тебе вреда не принесет никакого, - говаривал Чапаев.
Программы коммунистов не знал нисколечко, а в партии числился вот уже целый год, - не читал ее, не учил ее, не разбирался мало-мальски серьезно ни в одном вопросе.
Наконец, припоминается отношение его к "штабам" - так он называл все органы, откуда получал приказы, директивы, а равно людей, патроны, одежду, - все, что полагается. Ему до конца в этом вопросе удавалось привить очень мало: Чапаев был глубочайше убежден, что в "штабах" засели почти исключительно одни царские генералы, что они "продают налево и направо", а "народ" под руководством таких вот вождей, как сам он, Чапаев, не дается на удочку и, поступая поперек штабных приказов, обычно не проигрывает, а выигрывает. Недоверие к центру было у него органическое, ненависть к офицерству была смертельная, и редко-редко где был приткнут по дивизии один-другой захудалый офицерик из "низших чинов". Впрочем, были и такие из офицеров (очень мало), которые зарекомендовали себя непосредственно в боях. Он их помнил, ценил, но… всегда остерегался.
Не чтил и интеллигенцию. Тут ему не нравилось главным образом разглагольствование о делах и отсутствие видимого, живого дела, до которого он сам был такой охотник и мастер. Тех же из интеллигенции, которые умели дело делать, считал редчайшим исключением. Из этого отношения его к офицерству и к интеллигенции вполне естественно вытекало у Чапая стремление всюду поставить своих людей: во-первых, потому, что они - люди не слов, а дела, и надежны; во-вторых, с ними ему легче, и, наконец, как говорил он многократно, - "учить надо крестьянина и рабочего теперь же, а учить можно только на деле… Я ему приказываю быть начальником штаба - отказывается, дурак, а сам того не знает, что для него же делаю. Прикажу, поставлю, почихает неделю, а там, смотришь, и заработает, хорошо заработает, никакому офицеру так не сработать!"
Эта линия - выдвигать повсюду своих - была у него центральная. Поэтому и весь аппарат у него был такой гибкий и послушный: везде стояли и командовали только преданные, свои, больше того - высоко чтившие его командиры.
Все эти особенности чапаевского характера Клычков рассмотрел довольно быстро и, рассмотрев, только больше убедился, что прежде надо завоевать у него авторитет и лишь потом перекрещивать, обуздывать его, направить на путь сознательной борьбы - не только слепой и инстинктивной, хотя бы и красочной, героической, такой шумной и славной.
Чем же завоевать авторитет? Надо взять его, Чапаева, в духовный плен. Разбередить в нем стремление к знаньям, к образованию, к науке, к широким горизонтам - не только к боевой жизни.
Здесь Федор знал свое превосходство и убежден был заранее, что лишь только удастся пробудить - песня Чапаева, анархиста и партизана, будет пропета, его исподволь, осторожно, но упорно будет можно отвлечь и к другим мыслям, пробудить интерес и к другим делам. Веры в свои силы, в свою способность у Федора было много.
Чапаев из ряда вон, он не чета другим - это верно, его трудно будет обуздать, как дикого степного коня, но… и диких коней обуздывают!.. Только надо ли? - вставал вопрос. Не оставить ли на произвол судьбы эту красивую, самобытную, такую яркую фигуру, оставить совершенно нетронутой? Пусть блещет, бравирует, играет, как многоцветный камень!
Мысль эта у Клычкова была, но она показалась и смешной и ребяческой на фоне гигантской борьбы.
Чапаев теперь - как орел с завязанными глазами: сердце трепетное, кровь горяча, порывы чудесны и страстны, неукротимая воля, но… нет пути, он его ясно не знает, не представляет, не видит…
И Федор взялся хоть немножко осветить, помочь ему и вывести на дорогу… Пусть не удастся, не выйдет, - ничего: попытка не пытка, хуже все равно от этого не будет…
Если же удастся - ого! Революции таких людей во как надо!
Только отъехали от Александрова-Гая, как в задний ряд отошли из памяти и Сломихинская, и недавний бой, и все события этих последних дней. Вставало новое - то неведомое, огромное дело, по которому спешили теперь в Самару. Они еще не представляли себе всей мучительной опасности, что создалась на колчаковском фронте, и не были осведомлены о серьезности наших последних поражений под Уфой. Но уж и без того ясно было, что не попусту вызывают их столь срочно на переговоры; подготовляется, видимо, большое дело, и в этом деле им придется играть не последнюю роль.
- Как думаете, зачем? - спросил Клычков.
- В Самару-то?
- Да.
- Перебрасывать… На другом месте нужны, - уверенно ответил Чапаев.
Точно оба ничего не знали, гадать попусту не хотели… разговор оборвался сам собой. Каждый думал втихую - бескрайные невысказанные думы…
Приехали в первое попутное село. Остановились у Совета… Крестьяне, лишь только заслышали, что приехал Чапаев, набились в избу, теснились, проталкивались, жаждая взглянуть на прославленного героя. Скоро о приезде узнало и все село. На улице закружилась беготня, все спешили застать, взглянуть на него. У крыльца напрудилась многолюдная толпа: ребятишки, бабы, наползли даже седобородые, сухие, белые старики. Все с ним здоровались, с Чапаевым, как с хорошим и давним знакомым, многие называли по имени-отчеству. Оказалось, что и здесь, как под Самарой, нашлись старые бойцы, воевавшие с ним вместе в 1918 году. И плывут, плывут умилительные медовые улыбки, играют радостью серые чужие лица. Иные смотрят серьезно и пристально, словно хотят насмотреться досыта и отпечатлеть навеки в памяти своей образ геройского командира. Иные бабы стояли в смешном недоуменье, ничего не зная и не понимая, в чем тут, собственно, дело и на кого и почему так любопытно смотрят: побежали мужики к Совету, побежали с ними и они. Мальчишки не галдели, как галдят всегда, стояли смирно, терпеливо чего-то ждали. Да и все чего-то ждали, - хотелось, видно, послушать, как Чапаев станет говорить… Отдельные, случайно пойманные слова прыгали из уст в уста по толпе. Их перевирали, их перепутывали, но гнали дальше, дальше и дальше…
- Сказал бы нам што-нибудь, товарищ командир, - обратился к нему председатель Совета. - Мужичкам же, видишь, охота послушать умную речь.
- Чего скажу? - улыбнулся Чапаев.
- А как там живут, скажи, кругом-то… Чего-нибудь да надумай…
Чапаев ломаться не любил. Охоту послушать у мужичков знал и видел сам, - чего же не поговорить?
Пока запрягали лошадей, он обратился к крестьянам с речью. Трудно сказать что-нибудь про главную тему этой чапаевской речи, - он повторял самые общие места про революцию, про опасность, про голод. Но и эти слова были по душе: шутка ли, сам Чапаев говорит! С напряженнейшей внимательностью выслушали они до последнего слова замысловатую, сумбурную его речь, а когда окончил - сочувственно покачивали головами, пришептывали:
- Это вот так да!
- Ну, так ищо бы!
- Ай, и молодец!
- Много хорошего сказал, вот спасибо, братец… Вот так уж спасибо!
Сколько сел и деревень ни проезжали - Чапаева знали всюду, встречали его везде одинаково почетно, радостно, местами - просто торжественно. Деревня высыпала целиком посмотреть на него, мужички вступали в разговоры, бабы охали и шептались, мальчишки долго-долго кричали и бежали за санями, когда уезжали. Кой-где произносил он "речи". Эффект и успех были обеспечены: дело было не в речах, а в имени Чапаева. Это имя имело магическую силу, - оно давало знать, что за "речами", быть может, бессодержательными и ничего не значащими, скрываются значительные, большие дела. Это очень удивительное свойство человеческое, но уж всегда так: случайному и подчас глупому слову известного и славного человека всегда придается больше весу, чем бесспорно умному замечанью какого-нибудь бледненького, незаметного "середняка".
На одном из перегонов разговорились про частные дела: кто откуда, чем занимался, в какой среде вырос, - словом, на темы бескрайные. Федор рассказал про черный рабочий город, где родился, получил первые детские впечатления, понял впервые, что жизнь - суровая борьба… Потом - кочевая жизнь, и так вплоть до самой революции. Когда он кончил свою коротенькую автобиографию, Чапаев стал рассказывать о себе. Чтобы не забыть, Федор в первой же деревушке на память записал чапаевскую повестушку.