Разговорились, и Федор узнал, какое деятельное участие принимал Андреев в борьбе с предательством и заговорами, в которых, как в тенетах, мог запутаться осажденный Уральск. Круто надо было расправляться с негодяями, решительно и беспощадно. Мучительная эта борьба и наложила печать на его юношеское лицо, тяжелую, глубокую, неизгладимую печать… (Скоро обстоятельства загнали Андреева в полк; там, будучи окружен, после отчаянной сечи он был в куски изрублен озверевшим врагом.)
В самом Уральске по улицам не пройти - они запружены рабочими и бойцами. Высыпало и все население.
"Слава герою! Слава Чапаеву! Да здравствуют полки Чапаевской дивизий! Да здравствует красный вождь - Чапаев!"
Эти радостные клики неслись по освобожденному Уральску, и трудно было Чапаеву с Федором пробираться на автомобиле через тысячные толпы, которые заполонили улицы. На Чапаева смотрели с восхищением, кричали ему громкие приветствия, бросали шапки вверх, пели торжественные победные песни… Город раскрасился красными флагами, всюду расставили трибуны, открылись митинги. И когда выступал Чапаев, толпа неистовствовала, волновалась, как море в непогоду, не знала предела восторгам. Его первое слово рождало гробовую тишину, его последнее слово открывало простор новому безумному восторгу. Около автомобиля схватывали десятки рабочих рук и начинали качать, а потом, когда отъезжал, все бежали за автомобилем, будто хотели догнать, еще и еще выразить ему свою благодарность и это свежее, искреннее восхищение. Полкам почет был тоже немалый: уральцы постарались окружить их заботами и ласковым вниманием, чествовали на парадах, организовали массу всяческих увеселений, позаботились о питании, собрали и отдали им все, что могли.
Торжества длились несколько дней - торжества под разрывы шрапнели! Один снаряд угодил в театральную крышу в то время, как шел спектакль. Но подобные случаи нисколько не нарушали общего торжетвенного настроения. Казаки ушли за реку, их надо было немедленно гнать еще дальше, чтобы не дать собраться с силами, чтобы снять угрозу с города, чтобы отдалить от них этот притягивающий магнит - Уральск. Чапаеву лучшей наградой были бы новые успехи на фронте, и потому, лишь миновали первые восторги встречи, он уже неизменно летал от полка к полку, следил за тем, как строились переправы.
Через реку налаживали мост. А за рекой были уже два красных полка, перебравшиеся на чем попало. Надо было спешить с работами, чтобы переправить артиллерию, - без нее полки чувствовали себя беспомощно, и от командиров стали тотчас поступать самые тревожные сведения. Чапаев не то на второй, не то на третий день по приезде в Уральск ранним утром отправился сам - проверить, что сделано за ночь, как вообще идет, продвигается работа. С ним пошел и Федор. По зеленому пригорку копошились всюду красноармейцы, - надо было перетаскивать к берегу огромные бревна… И вот на каждое налепится без толку человек сорок - толкаются, путаются, а дело нейдет… Взвалят бревно на передки от телеги, и тут, кажется, уж совсем бы легко, а кучей - опять толку не получается.
- Где начальство? - спрашивает Чапаев.
- А вон, на мосту…
Подошли к мосту. Там на бревнышках сидел и мирно покуривал инженер, которому вверена была вся работа. Как только увидел он Чапаева - марш на середину; стоит и оглядывается как ни в чем не бывало, как будто и все время наблюдал тут работу, а не раскуривал беспечно на берегу. Чапаев в таких случаях груб и крут без меры. Он еще полон был тех слезных просьб, которые поступали из-за реки, он каждую минуту помнил - помнил и болел душою, что вот-вот полки за рекой погибнут… Дорога была каждая минута… Торопиться надо было сверх сил - недаром он сам сюда согнал на работу такую массу красноармейцев, даже отдал половину своей комендантской команды. Он весь напрягся заботой об этом мосте, ждал чуть ли не ежечасно, что он готов будет, - и вдруг… вдруг застает полную неорганизованность, пустейшую суету одних, мирное покуривание других…
Как взлетел на мост, как подскочил к инженеру, словно разъяренный зверь, да с размаху, не говоря ни слова, изо всей силы так и ударил его по лицу! Тот закачался на бревнах, едва не свалился в воду, весь побледнел, затрясся от страха, зная, что может быть застрелен теперь же… А Чапаев и действительно рванулся к кобуре, только Федор, ошеломленный этой неожиданностью, удержал его от расправы. Самой крепкой, отборной бранью бранил рассвирепевший Чапаев дрожащего инженера:
- Саботажники! Сукины дети! Я знаю, что вам не жалко моих солдат… Вы всех их готовы загубить, сволочь окаянная!.. У-у-у… подлецы!.. Чтобы к обеду был готов мост! Понял?! Если не будет готов, - застрелю, как собаку!!!
И сейчас же инженер забегал по берегу. Там, где висело на бревне по сорок человек, осталось по трое-четверо, остальные были переведены на другую работу… Красноармейцы заработали торопливо… Заходило ходом, закипело дело. И что же? Мост, который за двое суток подвинулся на какую-нибудь четвертую часть, к обеду был готов.
Чапаев умел заставлять работать, но меры у него были исключительные и жестокие. Времена были такие, что в иные моменты и всякие меры приходилось считать извинительными; прощали даже самый крепкий, самый ужасный из этих способов - "мордобой". Бывали такие случаи, когда командиру своих же бойцов приходилось колотить плеткой, и это спасало всю часть.
Было ли неизбежным то, что произошло на мосту? Ответа дать невозможно… Во всяком случае, несомненно то, что постройка моста была делом исключительной срочности, что сам Чапаев и вызывал инженера к себе неоднократно и сам ходил, приказывал, торопил, ругался, грозил… Медлительность работ оставалась прежнею. Была ли она сознательным саботажем, была ли она случайностью - кто знает! Но в то утро чаша терпения переполнилась - неизбежное совершилось, а мост… к обеду был готов. Вот примеры суровой, неумолимой, железной логики войны!
Бывали у Чапаева и такие случаи, которыми обнаруживалось в нем какое-то мрачное самодурство, необыкновенная наивность, граничащая с непониманием самых простых вещей.
В этот вот приезд в Уральск, может быть, через неделю или полторы, как-то днем вбегают к Федору ветеринарный врач с комиссаром. Оба дрожат, у врача на глазах слезы… Трясутся, торопятся - ничего не понять. (Ветеринарные комиссары вообще народ нежный.)
- В чем дело?
- Чапаев… ругает… кричит… застрелить…
- Кого ругает? Кого хотел застрелить?..
- Нас… нас обоих… или в тюрьму, говорит… или расстреляю…
- За что же?
Федор усадил их, успокоил и выслушал странную, почти невероятную историю.
К Чапаеву из деревни приехал знакомый мужичок, известный "коновал", промышлявший ветеринарным ремеслом годов восемь - десять. Человек, видимо, тертый и, безусловно, в своем деле сведущий. И вот сегодня Чапаев вызывает дивизионного ветеринарного врача с комиссаром, усаживает их за стол. Тут же и мужичок. Чапаев "приказывает" врачу экзаменовать в своем присутствии "коновала" и выдать ему удостоверение о том, что он, мужичок, тоже, дескать, может быть "ветеринарным доктором". А чтобы бумага была крепче - пусть и комиссар подпишется… Экзаменовать строго, но чтобы саботажу никакого. Знаем, говорит, мы вас, сукиных детей, - ни одному мужику на доктора выйти не даете.
- Мы ему говорим, что так и так, мол, экзаменовать не можем и документа выдать не имеем права. А он как вскочит, как застучит кулаком по столу. "Молчать! - говорит. - Немедленно экзаменовать при мне же, а то в тюрьму, сволочей… Расстреляю!.." Тогда вот комиссар на вас указал. Пойдем, говорит, спросим, как самый экзамен производить, посоветуемся… Услыхал про вас - ничего. Пять минут сроку дал… ждет… Как же мы теперь пойдем к нему?.. Застрелит ведь…
И оба они вопрошающе, умоляюще смотрели на Клычкова…
Он оставил их у себя, никуда ходить не разрешил - знал, что Чапаев явится сам. И действительно, через десять минут вбегает Чапаев - грозный, злой, с горящими глазами. Прямо к Федору.
- Ты чего?
- А ты чего? - усмехнулся тот его грозному тону.
- И ты с ними? - прогремел Чапаев.
- В чем? - опять усмехнулся Федор.
- Все вы сволочи!.. Интеллигенты… у меня сейчас же экзаменовать, - обратился он к дрожащей "ветенарии", - сейчас же марш на экзамен!!!
Федор увидел, что дело принимает нешуточный оборот, и решил победить Чапаева своим обычным оружием - спокойствием.
Когда тот кричал и потрясал кулаками у Федора под носом, угрожая и ему то расстрелом, то избиением, Клычков урезонивал его доводами и старался показать, какую чушь они совершат, выдав подобное свидетельство. Но убеждения на этот раз действовали как-то особенно туго, и Клычкову пришлось пойти на "компромисс".
- Вот что, - посоветовал он Чапаеву, - этого вопроса нам здесь не разрешить. Давай-ка пошлем телеграмму Фрунзе, спросим его - как быть? Что ответит, то и будем делать, - идет, что ли?
Имя Фрунзе всегда на Чапаева действовало охлаждающе. Притих он и на этот раз, перестал скандалить, согласился молча.
Комиссара с врачом отпустили, телеграмму написали и подписали, но посылать Федор воздержался…
Через пять минут дружески пили чай, и тут в спокойной беседе Клычкову наконец удалось убедить Чапаева в необходимости сжечь и не казать никому телеграмму, чтобы не наделать смеху. Тот молчал - видно было, что соглашался… Телеграмму не послали…
Подобных курьезов у Чапаева было сколько угодно. Рассказывали, что в 1918 году он плеткой колотил одно довольно "высокопоставленное" лицо, другому - отвечал матом по телеграфу, третьему - накладывал на распоряжении или на ходатайстве такую "резолюцию", что только уши вянут, как прочитаешь. Самобытная фигура! Многого он еще не понимал, многого не переварил, но уже ко многому разумному и светлому тянулся сознательно, не только инстинктивно. Через два-три года в нем кой-что отпало бы окончательно из того, что уже начинало отпадать, и теперь приобрелось бы многое из того, что его начинало интересовать и заполнять, притягивать к себе неотразимо. Но суждено было иное…
XV. Финал
Дивизия шла на Лбищенск. От Уральска до Лбищенска больше сотни верст. Степи и степи кругом. Здесь казаки - у себя дома, и встречают они всюду поддержку, сочувствие, всяческую помощь. Красные полки встречаются враждебно. Где остается частичка населения по станицам, там слова хорошего не услышишь, не то что помощь, а в большинстве - эти казацкие станицы к приходу красных частей уж начисто пусты, разве только где-где попадется забытая дряхлейшая старушонка. Отступавшие казаки перепугали население "головорезами-большевиками", и станицы подымали на повозках весь свой домашний скарб, оставляли только хлеб по амбарам, да и тот чаще жгли или с песком мешали, с грязью, превращали в гаденькую жижицу. Колодцы почти сплошь были отравлены, многие засыпаны до половины, не было оставлено ни одной бадьи. Все, что надо и можно было уродовать, уродовали до изничтожения, до неузнаваемости. Необходимые стройки поломали, разрушили, сожгли. Получалось такое впечатление, будто казаки уходят невозвратно. Отступали они здесь за Лбищенском, с непрерывным боем, дрались ожесточенно, сопротивлялись упорно, настойчиво и искусно…
Штаб Чапаевской дивизии стоял в Уральске, передовые же части ушли на несколько десятков верст. Не хватало снарядов, патронов, обмундирования, хлеба… Голодные красноармейцы топтали хлебные равнины, по станицам находили горы необмолоченного зерна, а сами оставались без пищи. Нужда была тогда ужасная. Даже заплесневелый, прогнивший хлеб иной раз не попадал на фронт неделями, и красноармейцы буквально голодали… Ах какие это были трудные, непереносимые, суровые дни!
Почти ежедневно Чапаев с Федором заглядывали на автомобиле то в одну бригаду, то в другую. Тут дороги широкие, ровные, передвигаться можно очень быстро. А когда поломается, бывало, машина (ох как часто это бывало!), садились на коней и за сутки отмахивали верст по полтораста, уезжая на заре, и к ночи возвращались к Уральску. Чапаев отлично разбирался в степи и всегда точно определял местонахождение станиц, хуторов, дорог и дорожек. Но однажды и с ним случился грех - заплутался. Про это плутанье в степи у Федора в дневнике записано под заголовком "Ночные огни". Выпишем оттуда, но будем помнить, что здесь и в десятой доле не переданы своеобразие и оригинальность тех настроений, которыми жили в эту ночь в степи заблудившиеся товарищи с Чапаевым во главе. Многое из "ночного" он не сумел как следует описать, а потом и вообще оно, это "ночное", чрезвычайно трудно поддается выражению и передаче.
Ночные огни
Надо было навестить Еланя. Сборы коротки: поседлали коней, взяли с собой человек двенадцать верных спутников и понеслись… Миновали Чаган и возле дороги, загаженной лошадиными трупами, - прямо к озеру, через степь. Хлебами, высокими травами, цветными, пестрыми лугами добрались до озера-лужи. Выехали на косогор, слезли с коней, спустились к воде. Кони пили жадно, мы - еще жадней. Было уже часов пять-шесть. Верст на тридцать не встретили дальше ни одного хуторка. Кидались в каждую прогалину, искали воду, но не находили и мучились от нестерпимой жажды. В отдалении, по макушкам сыртов, показывались всадники - это, верно, казацкие наблюдатели и часовые. Каждую минуту здесь было можно ожидать из первой же лощины внезапно казацкого налета. Это у них любимый прием: выждать где-нибудь в засаде, пропустить несколько шагов, а потом налететь ураганом, с гиканьем и свистом, блестя обнаженными шашками, потрясая пиками, - налететь и рубить, колоть внезапно, пока не успеешь стащить с плеча винтовку. Ехали и оглядывались, засматривали в каждую дыру, были наготове.
Дымчатые легкие облака вдруг помутнели, сгустились и совсем низко опустились черными тучами. Стало быстро смеркаться. Зашумел ветер, помчался по полю и еще теснее согнал в груду мрачные, зловещие тучи.
Вот упали первые капли - еще, еще, еще… Разразился настоящий степной ливень - оглушительный, частый и сильный ударом… Все быстро промокли. Я, как на грех, был в одной тонюсенькой рубашонке и всех быстрее измок до самой печенки. Стало холодно, бросало в жар и озноб, дрожали руки, лязгали зубы. В стороне показались какие-то разрушенные мазанки - остатки прежнего селения. Около них, по видимости, копошились люди…
Подъехали и тут застали двух обозников. Несчастные себя чувствовали совершенно беспомощно. Их полк ушел далеко вперед, а у них вот тут что-то приключилось: лопнули колеса, да и лошаденка повалилась, не подымается никак. Решили оставить все у колодца, а сами - полк догонять, пока не угодили к казакам в лапы. Мы у них нашли четвертную, привязали ее на вожжах, на самом кончике камень прикрепили, спустили в колодец… Хоть и знали, что травят часто колодцы, да отгоняли страшную мысль, - ее перебарывала жажда. Долго ждали, пока в узкое горлышко натечет вода, а как напились - тут уж стало и совсем темнеть. Дорога была едва видна в траве, но общее направление знали точно и потому снялись уверенно. Отъехали версты четыре - порешили свернуть и ехать прямо степью, на огонь, что виднелся вдали. Оставалось, по нашим расчетам, верст пятнадцать, и часа через полтора думали быть на месте. Про огонь погадали, погадали и порешили, что это костер горит в нашей цепи, - а может, и не в нашей, да это все равно: свою цепь не перепрыгнешь, упрешься… Едем. Молчим. Пока были сухи, перед дождем, песни все пели да кричали, да гикали, а тут притихли - ни песен, ни громких разговоров. Хоть насчет костра и рассуждали, будто "свою цепь не перескочишь", однако была и другая мысль у каждого:
"А ну да как ошиблись и едем прямо в лапы казаре?"
И от этих мыслей становилось не по себе, лезла в голову всякая чертовщина. Напрасно вздувал Чапаев спичку за спичкой, напрасно водил пальцем по карте, а носом по компасу, - ничего из этой затеи не получалось, и ехали наугад, вслепую, сами точно не зная куда. Огонек впереди то вспыхивал, то замирал и, когда замирал, мигая, становился бледен, тускл и бесконечно далек, приобретал какую-то странную таинственность, будто это не огонек, а наваждение, призрак, который шутит над нами в ночной темноте. Мы полагали первоначально, что всего тут каких-нибудь шесть - восемь верст, но уже проехали добрый десяток, а он, огонек, все так же, как и прежде безмятежно мигал и то приближался, то пропадал где-то далеко-далеко… Стали гадать-предполагать: да костер ли это? Может быть, фонарь светит откуда-нибудь с высоченного далекого столба?.. Но почему же он как будто все отдаляется, уходит?..
Решили дальше не ехать. С дороги давно уже сбились в сторону. Кони шагали по высокой мокрой густой траве, задевали ее копытами, и она хрустела, рвалась, как сочные звонкие нити. Справа зажегся другой огонек - и тоже как будто совсем недалеко, но, проехав с версту, убедились, что и тут как бы не все обстоит ладно… Вон еще один, другой, третий… В черной, пустой и могильно-тихой степи становилось жутко… Дождя то нет, то снова застучит по измокшей жалкой одежонке… Бр-р-р!.. Как холодно!.. И как это скверно, когда холодные струи текут за шею, за спину, на грудь, словно змейки проползают по телу… Теперь бы в избу, к теплой печке, обогреться немножко. А впереди целая ночь, и все такая же холодная, такая же дождливая, мокрая, неприютная. Настроение понизилось до гнусности. Ехали и ехали - но куда? Временами казалось, что повернули обратно, проезжаем знакомые места, кружимся около одного, словно заколдованного, места. Как только шорох в стороне - быстро повертываем головы и пристально-пристально всматриваемся: не разъезд ли казацкий? Может быть, выследили… подкрались… идут по следам… по пятам… и вот сейчас… раз… два… три… Черт знает, что за силу имеет над человеком ночная тьма! Она даже самых смелых, самых храбрых делает беспомощными, мнительными, неуверенно-робкими… Вон в стороне как будто чернеет что-то длинное, непрерывно-неуклюжее… Выслали двоих. Они с разных сторон тихой рысью затрусили в ту сторону и, воротившись, сообщили, что это скирды необмолоченного хлеба… Было решено остановиться и здесь, под скирдами, ждать рассвета… Коней не расседлывали, даже и не спутывали. Несколько человек, чередуясь через каждые два часа, должны были дежурить всю ночь.
Винтовки - заряженные, готовые - были у каждого под рукой на случай внезапного налета. Пристроились к снопам, выкопали в соломе небольшие ложбинки, вдвинули себя в середину… Дождь не переставал ни на минуту… Я было уселся довольно ладно и соломы на землю набросал немало, а через несколько минут уж почувствовал себя в луже, и было невыносимо тошно, противно от этой слякоти, холодно и мерзко. Чапаев сидел рядом, уткнувшись лицом в промокшую солому, и вдруг… запел - тихо, спокойно и весело запел свою любимую: "Сижу за решеткой в темнице сырой…" Это было так необычно, так неожиданно, что я подумал сначала - не ослышался ли? Может быть, мычит что-нибудь невнятное, а мне чудится песня… Но Чапаев действительно пел…
- Василий Иваныч, да что ты?
- А чего? - отозвался он глухо.
- Услышат. Ну как разъезд?
- Не услышат, я тихонько… А то, брат, холодно больно да противно тут в воде…
И от этого хорошего, простого ответа мне самому сделалось как будто легче.