Вот приходит май, и под прикрытием зелени появляется на сопках Майоров. То есть приезжают сначала двое товарищей из колхоза имени Буденного. Приезжают и докладают: угнаны трое коней. Три месяца ходила застава на ту банду. Только обнаружит, наступит на хвост, и вдруг - пусто. Одни стреляные гильзы валяются. Ерохину руку из маузера пробили. Начальник через них спать разучился: жена ночью спичку зажжет, он сразу же за наганом кидается.
- А повар?
Хрисенков встал и выплеснул воду на каменку.
- О поваре разговор последний, - сказал он из облака пара. - Один раз снимает начальник трубку, хочет с комендантом говорить. Только не отвечает станция. Молчит телефон, как зарезанный. А накануне буря была - пять дубков выдернула. Осмотрел начальник аппарат и решил линию с утра проверить. Тут пробило десять часов, и бойцы стали снимать сапоги, а начальник пошел к себе диаграмму чертить, потому что он в заочных механиках третий год.
Заложили дверь на крюк, подвернули лампы. Стали спать. А повар вечером чаю лишнее перехватил. Поворочался, поворочался, решил выйти оправиться. Молодик в ту пору как раз напротив крыльца стоял. Вышел повар, смотрит и радуется: завтра дождя не будет - месяц блескучий.
Только он сошел с крыльца, как вдруг кто-то легонько его груди коснулся, точно пальцем толкнул.
Смотрит повар и не верит. Стоит напротив крыльца человек в полушубке и держит в руках карабин. А мушка уперта повару в грудь - чуть повыше соска. Только повар успел про Майорова подумать, как тот человек шепчет: "Молчи, сволочь… Убью!"
От того шепота сон у повара как смыло. Ночь, а стало ясно, как днем. Видит он - казарма в кольце. Конюшня раскрыта. Кони выведены. Стоят наготове. А у окон бандиты с пучками соломы. С угла уже огонь раздувают, пакля занялась. Дневальный же у конюшни лежит - не поймешь: убит или кляпом придушен.
План у Майорова был самый простой: запалить казарму, а потом слева по одному всю заставу.
Им крик все дело мог испортить. Подпирает бандит повара карабином и шепчет: "Иди сюда… молчи… не трону. У Майорова слово крепко. Молчи! Крикнешь - гроб!"
Все Майоров подсчитал, а тут осекся. Повар-то комсомольцем был. С марта двадцать пятого года. Посмотрел он на бандита да как крикнет…
Дверь предбанника распахнулась.
Пар, клубясь, поплыл под лавки, и в дверях с гребешком в руках появился боец.
- Хрисенков!.. Начальник велел дичину разогреть, какая осталась! - гаркнул он, как в бочку.
- Есть разогреть, - сказал Хрисенков.
Он поднял дубовую шайку и, гогоча, вылил на плечи ледяную воду. Клочья пены съехали на пол, и на груди у Хрисенкова мы увидели укус трехлинейки. Чистое восковое пятнышко белело чуть повыше соска. Мы переглянулись.
- Что же ты крикнул, Федя?
Скособочившись, Хрисенков глянул на грудь и засмеялся.
- А не помню, - сказал он, выжимая короткими пальцами волосы. - Как будто "в ружье"… Начальник доскажет… Он первый гранату в окно послал.
Хрисенков поставил шайку и, сильно размахивая руками, побежал одеваться.
Погоня
Эта небольшая история записана между чаем и вечерним отбоем, когда все население N-ской заставы собралось вокруг лампы.
Гремело домино. Повизгивал, цепляясь за радиоволны, старый приемник. Библиотекарь в энергичных выражениях разрешал длинный спор повара и пулеметчика на право обладания "Цусимой". Мы беседовали с редактором "ильичевки" об охране болотистого участка границы, за который отвечали наши подшефные. И, если судить по рассказам, выходило, что особых событий на границе не случалось.
- Нет, челюскинцев у нас не ищите, - говорил редактор, водя нас вдоль стен. - Обратите внимание. Шкаф, то есть библиотека, - пятьсот сорок две книги. Гитара, не хватает двух басов… Плакат… Ну, это насчет конских копыт. Уголок гигиены. Зеркало, конечно, на конях везли.
И тут, между гитарой и шкафом, мы заметили рисунок, лишенный всякой парадности. На большом листе картона в три цветных карандаша был изображен лежащий в снегу красноармеец. С большим старанием были выписаны шинель, желтый ремень и острый шлем бойца. Но главное внимание художник перенес на ноги. Они были огромны, босы и красны, как гусиные лапы.
Очевидно, это был портрет, и мы осторожно осведомились об объекте рисунка.
- А это Гусятников, - заметил наш собеседник рассеянно.
- Гусятников?
- Фальшивости много, - сказал редактор сурово. - Шинели тогда у Гусятникова не было. И ремня тоже. Факт.
Мы попросили вспомнить, что же случилось с Гусятниковым, и бойцы-старослужащие рассказали нам небольшую историю, финал которой изобразил на картоне художник.
…Два года на заставе существовала "дыра". Кто-то неуловимый и неузнаваемый два года ускользал из рук. Было использовано все: ищейки, облавы, секреты, нитки в кустах, волчьи ямы. И все было напрасно. Каждый переход, как прыжок в воду, был бесследен. Выбирая ливни, пургу, длинные осенние ночи, нарушитель продолжал свои рискованные путешествия.
"Дыра" продолжала существовать. И только в декабре 1934 года пулеметчик Гусятников наконец прикрыл ее собственной грудью.
Вечером 12 декабря мальчишка, прискакавший из колхоза на лошади, рассказал о лыжнике, которого встретили бабы, собиравшие шишки в лесу. Мальчишка еще глотал чай в кабинете начальника, а Гусятников и Мятлев уже выносили лыжи во двор.
Они выехали в поле, на ходу застегивая ремни. Мелкая снежная пыль неслась им навстречу. Снег заметал лыжни, и без того неясные на твердом насте. Надо было спешить, и они помчались под гору, навстречу ветру, наполненному слепящей морозной пылью.
Не снимая лыж, бойцы перешли ржавый, слоистый лед ручья и углубились в лес. Здесь на дне оврага, сбегавшего к границе, они увидели следы широких коротких лыж, на которых обычно ходят белковщики. Нарушитель двигался без палок, широкими, сильными рывками, не объезжая опасных спусков и засекая на подъемах елкообразные ступени, как делают это опытные лыжники.
Очевидно, это был человек, привыкший к большим переходам. Красноармейцы двигались уже более часа, а следов привала все еще не было. Все те же широкие, неясные полосы бежали перед ними, постепенно отклоняясь в сторону города.
Красноармеец, сопровождавший Гусятникова, заметно слабел. Все чаще и чаще он нагибался, чтобы затянуть ослабевший ремень или вычистить снег, забившийся под подошву.
Метель утихла. Следы стали яснее. Но тщетно прислушивались пограничники, подняв крылья шлемов. Зимняя, стеклянная тишина заполняла невысокий, редкий ольшаник.
Показалась железнодорожная насыпь. Далеко на разъезде орал фистулой паровоз. А они все скользили по узким снежным тропинкам.
Трудно было сказать, сколько времени они шли, но звезды уже начали линять, когда след наконец оборвался. У самого выхода в поле на березе пограничники заметили неподвижный, похожий на колокол силуэт. Небольшой холщовый мешок висел, почти касаясь снега.
Мешок был затянут мертвым узлом - очевидно, в расчете на задержку преследователей. Гусятников разрезал веревку и вытряхнул на снег костюм, полуботинки, два парика и кусок сала.
Молодой боец присел было на корточки, чтобы осмотреть карманы находки.
- Выходит, облегчился, - сказал он с любопытством. - Ну, и как же теперь?
Но Гусятников уже рвал палками снег. Распластывая в воздухе полы шинели, он летел под гору, в поле, в белесую зимнюю ночь, куда только что ушел нарушитель. Обжигаемый ветром, он помнил одно: впереди, где город, полустанок, дорога, двигаются сани, идут поезда. Еще час, два - и узкий след вольется в проселок, кто-то выносливый, осторожный и опытный войдет в спящий город, где открыта дверь, где уже ждут…
…Они бежали по болоту, среди высоких черных кочек, похожих на пни. Лыжи то и дело сшибали куски мерзлого торфа. Это раздражало лыжников и замедляло движение. Гусятников первый отбросил лыжи и стал перескакивать с кочки на кочку. Очевидно, к такому же выводу пришел и преследуемый, потому что пограничники вскоре наткнулись на короткие широкие лыжи, оставленные нарушителем.
Светало… Высоко, среди облаков и выцветших звезд, прошел почтовый на запад. Кончались болота. Шагали по пашням столбы электромагистралей. Снова жестоко сек шинели и лица мелкий ольшаник. А они все бежали, задыхаясь, сопя, спотыкаясь о кочки.
Шлем жег Гусятникову голову, шинель казалась овчиной, но невыносимее всего становились болотные сапоги. Огромные, подбитые двойной подметкой, они с каждым шагом увеличивались в весе, точно обрастая комьями глины.
До большака оставалось не больше трех километров, когда бойцы наконец увидали противника. Одинокая квадратная фигура, сильно работая локтями, взбиралась на косогор.
Сорванные ветром голоса красноармейцев не долетали до беглеца. Не остановили противника и несколько обойм, выпущенных на бегу в воздух. Не замедляя движения, нарушитель вытянул слишком длинную руку, и пограничники услышали слабый звук, похожий на треск раздираемой парусины.
- Кусаешься? - сказал Гусятников, задыхаясь. - Кусаешься?.. Ну, стой!
Он сел на кочку и быстро снял сапоги.
Молодой боец смотрел на Гусятникова с сожалением. Он знал, как невыносимы бывают порой сбившиеся портянки. И все-таки недоумевал: неужели Гусятников не мог потерпеть?
- Уйдет ведь, - пробормотал он с отчаянием. - Перемотал бы после… Эх, уходит!..
Гусятников встал и расстегнул крючки шинели Ничего, кроме косогора, кроме кустов, где чернело пальто нарушителя, не замечал он теперь.
- Кусаешься, - повторил пулеметчик с какой-то веселой яростью в голосе. - На, держи!
Он бросил сапоги на землю и побежал босиком. Портянки отлетели при первых шагах. Ноги его горели. Тонкие ледяные корки лопались под голыми пятками. Впрочем, вряд ли Гусятников, разуваясь, думал о холоде. Сапоги связывали ноги. Сила уходила в сапоги. Гусятников сбросил их почти машинально, как расстегивают во время работы ворот рубахи.
Теперь расстояние сокращалось. Четыре раза поднимал Гусятников наган, и четыре раза в ответ разгрызал обойму маузер. Красноармеец отстал, быть может, выдохся или сбился со следа. Теперь они были одни среди обгорелых пней и тощих побегов.
Они уже не бежали. Никакими усилиями нельзя было заставить ноги передвигаться быстрее. Кровь со страшной силой гудела у Гусятникова в висках. Он оглох от бешеных толчков сердца. Воздух вдруг стал густ. Горло принимало его только, как воду, - глотками.
Очевидно, нарушитель чувствовал себя не лучше, потому что оба они упали в снег одновременно, точно сговорившись заранее.
Распластавшись на снегу, Гусятников молча смотрел на противника. Это был плотный человек с обкуренными рыжими усами и наглым лицом. Гусятников уже раскрыл рот, чтобы еще раз окликнуть нарушителя, но тот вдруг негромко сказал:
- Босой!.. Эй, босой! Смотри, окалечу!
- Врешь, - сказал Гусятников, задыхаясь. - Я тебя достигну.
Он поднял револьвер, но, вспомнив, что в барабане остался только один нерасстрелянный патрон, придержал палец на спусковом крючке.
- Может, столкуемся? - спросил усатый сквозь зубы.
- Может, и так, - ответил Гусятников, выползая вперед.
Это был странный разговор - вполголоса, в пустом поле, под аккомпанемент ветра. Разговор рослого, сильного человека в теплых бурках с босым, коченеющим красноармейцем, единственным козырем которого был патрон. С каждой фразой босой подвигался вперед, и ровно на столько же отступал человек в теплых бурках.
Так, наступая и пятясь, сдирая снежную корку коленями и руками, они продолжали состязание в выдержке, молчаливым арбитром которого был мороз.
Ветер унес тепло, накопленное в беге. Гусятников мерз жестоко. Он давно перестал ощущать пальцы, погруженные в сухую снежную пыль. Теперь начинали коченеть руки. Это отлично видел усатый. Он обливал противника потоками матерщины, издевался над побелевшими ногами и попытками отогреть руки о снег. И все-таки он боялся. Сберегая патроны, нарушитель пятился от коченеющего красноармейца, стискивающего зубы, чтобы не застонать.
Взошло солнце. На западе прогремели мосты. Шел на Москву "люкс".
Теперь они монотонно повторяли только одни и те же слова.
- Жарко, - говорил усатый, - жарко тебе?
- Кусаешься? - спрашивал Гусятников. - Кусаешься?
Наконец пограничнику удалось вырвать еще несколько метров. Надо было кончать. Он поднял револьвер, но пальцы правой руки были бессильны. Тогда он взвел курок обеими руками и стал нащупывать усатого, в руках которого тоже покачивалось дуло маузера.
Они выстрелили почти одновременно, поэтому треска маузера Гусятников не слышал. Что-то рвануло его за плечо, и Гусятников инстинктивно зажмурился. Когда он снова открыл глаза, то увидел, что нарушитель тоже ранен. Опустив револьвер, усатый собирал пригоршнями и ел снег.
…Как их подобрали в поле шоферы соседней МТС, как растирали снегом и тридцать километров мчали к заставе, Гусятников не помнил.
- Могу показать описание, - сказал редактор, когда умолк последний рассказчик.
Он подошел к "ильичевке" и медленно обвел пальцем заметку. В ней было ровно пять строк. Впрочем, больших статей не было во всей газете.
Следя за редакторским пальцем, мы прочли:
"12 декабря товарищ Гусятников Г. М., пулеметчик и член ВКП(б), при условии мороза и без наличия сапог, задержал нарушителя госграницы.
От редакции:
По таким, как товарищ Гусятников, надо держать равнение!"
Пораженные протокольной плотностью "описания", мы спросили редактора:
- И это все?
- В основном все, - подтвердил редактор спокойно.
- Решительно все?
И вдруг собеседник наш заметно смутился.
- Верно, - сказал он, замявшись, - есть факт. Километры не проставлены.
Намочив чернильный карандаш, он вывел твердыми печатными буквами:
"А всего пройдено 36".
- Так будет верно, - сказал он, успокоившись.
И рассказчики молчаливыми кивками подтвердили справедливость поправки.
1934
Операция
С тех пор как отряд Лисицы ушел в хребты, связь между партизанами и шахтой держал только Савка.
Не всякий из шахтеров Сучана мог бы, выйдя на рассвете, добраться в сумерках до одинокого охотничьего балагана, крытого ветками и корьем. А Савка приходил к Лисице всегда засветло. Он как будто специально был сшит для походов по приморской тайге - из темной кожи, волчьих сухожилий и крепких костей. Чубатый, упрямый, легкий на ногу, как гуран, он знал сопки не хуже, чем шахту, в которой третий год служил коногоном.
Мать без конца ворчала на Савку, штопая брезентовые штаны, изодранные чертовым деревом. Бродяга! Перекати-поле! Весь в отца! Тот приехал с фронта усталый, желтый, разбитый и сразу, не отдышавшись как следует от горчичного газа, кинулся в драку. Он и теперь бродит по степи возле Урги - бьется с каким-то немецким бароном, не то Ундером, не то Германом, - семижильный, упрямый, как черт. И этот пыжик туда же! Прячет под печью (думает, никто не видит) ржавый драгунский палаш - австрийский тесак и бутылочную гранату, которую мать, боясь взрыва, каждую субботу тайно поливает водой.
Трудно было не расплакаться, глядя, как исхудалый, почерневший Савка по ночам набрасывается на холодную чечевицу.
В семнадцать лет мало кто слушает материнскую воркотню, а Савка к тому же редко бывал дома. Весь он, от запыленного углем чуба до ветхих ичиг, принадлежал комсомолу, отряду, тайге.
Второй год отряд матроса Лисицы бродил вокруг рудника, нанося молниеносные удары японцам, в то же время избегая серьезных боев. Надолго спускаться в долину было опасно: половина бойцов не имела коней, а за голову командира интервенты давали пять тысяч иен.
То был ожесточенный, хлебнувший горя народ: бежавшие на восток от пожарищ амурские хлеборобы, шахтеры Сучана, владивостокские грузчики, рыбаки, матросы, старожилы-охотники из долины Сицы, люди, вооруженные гневом богаче, чем военной техникой. А командовал ими Лисица - дошлый золотозубый владивостокский минер. Лисица был клад для отряда; он умел все: заложить фугас, сварить щи из крапивы, смастерить бомбу из боржомной бутылки, даже обузить раздутый винтовочный ствол. А когда матрос начинал передразнивать говор сибирских чалдонов или цокал по-камчадальски, старый охотничий балаган сотрясался от хохота.
Без Лисицы, без дружеских шуток и жесткой матросской руки, пожалуй, не выдержали бы голодную зиму - затосковали бы, рассыпались по деревням. А с ним не сдали. Жили в хребтах, в балаганах из корья - вшивые, закопченные, курили дубовые листья, терпеливо ждали конца весенних туманов…
Савка давно мечтал перебраться из шахты в отряд. Рудник при интервентах был полумертв. Правда, еще стучали насосы и ползли по насыпи вагонетки, но составы на станции стояли порожние: славный сучанский уголек шахтеры берегли для лучших времен.
Скучно было спускаться в притихшую шахту, слушать стук капель да треск оседающих крепей. То ли дело балаган за хребтами, отряд Лисицы, стычки с японцами!.. Так думали приятели Савки - маленький горячий Андрейка, рассудительный, тихий Ромась и другие коногоны и плитовые. Удерживал их только приказ комитета: "Комсомольцам быть в шахтах, ждать наступления, воду откачивать, уголь на-гора не давать".
Втайне Савка мечтал о "настоящей" партизанской работе. Дали бы ему "максим" или, на худой конец, "шош" - он показал бы, на что способны сучанские коногоны! Но поручения были самые пустяковые: срезать в конторе шахты старенький эриксоновский телефон, раздобыть аршин пять запального шнура, подсмотреть, когда сменяется караул у артиллерийского склада, или сосчитать издали, сколько теплушек в японском воинском эшелоне.
Несколько раз Савка доставлял из отряда на рудник странные записки, составленные сплошь из цифр. Адресатом был стрелочник рудничной узкоколейки - голубоглазый, плешивый, очень аккуратный старичок Он всегда возился на огороде за водокачкой, разрыхлял щепочкой землю вокруг тоненьких стеблей баклажанов, поливал салат или разравнивал граблями и без того ровные грядки.
Видимо, стрелочник кое-что знал, но, кроме самых обычных стариковских рассуждений о погоде или пчелах, Савка ничего от него не слыхал. Это удивляло и обижало связиста. Передав записку, он не раз пытался завязать со стрелочником разговор о более серьезных вещах, чем кабачки или настоящие конотопские дыньки.
- А наши опять двух каппелей взяли, - говорил Савка небрежно. - Один рядовой, другой - с двумя лычками… Операция ничего себе…
Стрелочник слушал его терпеливо, но без всякого любопытства, только гмыкал носом - не то чихал, не то собирался засмеяться.
- А Лисица опять за капсюлями в город ушел… А что у вас нового?
- Что у нас?.. - говорил стрелочник, поджигая спичкой бумажку. - У нас, голуба, огурцы третий лист пустили… Редиска-то, верно, перестоялась, пожухла… Видно, кончился ее срок…
- Организация, говорю, как?
- А ничего, ничего… Липы богато цвели - не продохнешь, Как угадал: два новых улья выставил. Чаевать будем? Ты, голуба, какой любишь - липовый или цветочный?
При этом он глядел такими простецкими глазами, что у Савки пропадала всякая охота продолжать "настоящий" партизанский разговор.