- Боцман! Сколько справа по носу?
- Двадцать семь футов, - сказал быстро Гуторов.
- Спускайте шлюпку… Тихо спускайте. Пойдете на выстрелы… Если шхуна, подниметесь на борт… Курс на ост - шестьдесят градусов. Сигналы сиреной.
- Есть сиреной, - сказал боцман и стал разворачивать в море шлюпбалки.
Кроме Гуторова, в шлюпку спустились двое гребцов, Косицын и я. На всякий случай мы взяли с собой пулемет Дегтярева и ручную сирену.
К тому времени, как мы отчалили, туман подошел еще ближе и стоял от нас на расстоянии полусотни хороших гребков сплошной низкой глыбой.
- Весла на воду! - сказал Гуторов шепотом. - Тише на воду… Пойдем "на цыпочках".
Мы вошли в туман и стали медленно подниматься вдоль берега, к северу, лавируя меж бесчисленных рифов, едва прикрытых водой. Был полный прилив, только самые крупные скалы чернели в тумане. Вся мелочь, зубастая, мохнатая, обсыхающая во время отлива, скрывалась теперь под водой. Мы двигались без футштока, осторожно пересекая рыжие пятна, слушая шорох водорослей под килем. С левого борта тянуло сильным и горьким запахом берега, и, все время чередуя удары с шипеньем, грохотал прибой. Шлюпка шла "на цыпочках", совсем тихо, если не считать плеска воды и скрипа кожи в уключине. Косицын положил под весло нитяную обтирку, и стало тихо, как в погребе. Туман, светлея с каждой минутой, полз на берег наперерез нашей шлюпке, и все мы надеялись, что скоро увидим солнце и странных артиллеристов, гуляющих у Шипунского мыса.
Да, это была пушка, наверняка! Мягкие, басистые, очень сильные удары следовали с неправильными и долгими интервалами.
Мы шли зигзагами, меняя курс после каждого выстрела, так как эхо откликалось сразу на две стороны и с одинаковой силой.
Потом пушка умолкла. Мы продолжали двигаться на норд-вест, осторожно макая весла в белесую воду. Гуторов сидел на руле, приложив к уху ладонь. Туман шел волнами, то светлея, то сгущаясь до сумерек, - тогда по знаку рулевого гребцы сушили весла, и все слушали шум прибоя и звонкое гульканье воды под килем.
Прошло минут десять - пятнадцать, и вдруг Косицын, сидевший на носу шлюпки, сказал страшным шепотом:
- Звонят. Либо церква, либо корабль…
- Просто рында, - сказал боцман.
Все мы услышали далекое дребезжанье корабельного колокола. И это был посторонний корабль, потому что рында на "Смелом" звенит светло и тонко.
- Олещук, на нос! - скомандовал Гуторов.
Я сел на переднюю банку, поставив сошки пулемета на борта. Море было спокойно, и дуло почти не шевелилось.
Гребцы стали разворачивать шлюпку на звук, и в этот момент из тумана, справа по носу, немного мористее нас, раздалось протяжное:
- Ано нэ-э-э… О-о-о…
Человек был ближе, чем колокол, и Гуторов решительно повернул шлюпку на голос. Звук перенесся влево. Отвечая кораблю, кто-то, отделенный от нас белой стеной, продолжал монотонно кричать:
- Ано нэ-э-э… О-о-о…
Мы сделали сотню гребков, и вдруг метрах в двадцати от нас желтое пламя с грохотом вырвалось из тумана.
- Ходу! - сказал Гуторов, привстав. - А ну, не частить…
…То была кавасаки - грубо сколоченная моторная лодка с острым клинообразным носом и низкой надстройкой на корме. Двое рыбаков в вельветовых куртках и фетровых шляпах осторожно выбирали с кормы туго натянутый трос, а третий, стоя к нам вполоборота, держал наизготовку странное ружье с толстым коротким стволом, издали похожее на старый пулемет Шоша. Из дула торчала массивная красная стрела, соединенная с тонким канатом.
Услышав плеск шлюпки, стрелок обернулся и, должно быть со страху, нажал на крючок…
Горячий воздух и свет ударили мне в лицо. Я почувствовал резкую боль в щеке и едва не ответил очередью по стрелку, но Гуторов быстро сказал:
- Отставить. Эй, аната… Брось!
Стрела расщепила борт и ушла в воду, увлекая за собою канат. Японец, красивый толстогубый мальчишка, повязанный по-бабьи платком, стоял неподвижно, и из опущенного ствола странного ружья еще тек дым. У ног стрелка вертелась небольшая железная катушка; канат убегал в щель между бортом кавасаки и шлюпкой.
Двое других японцев молча подняли руки. То были зверобои с Хоккайдо, нахальные и, должно быть, тертые парни, потому что один из них гаркнул во всю глотку:
- Коннитива! Эй, здравствуй, гепеу!
- Тише, тише, - сказал боцман. - Так где ваша шхуна?
- Не понимау, - ответили хором японцы.
- Аната, коно фуне-ва доко-кара китта но десна? - спросил Гуторов.
- Вакаримасен.
После этого все трое перестали понимать Гуторова и на все вопросы отвечали односложным "иэ". Стрелок вскоре опомнился и потянулся к свистку, висевшему у пояса на цепочке, но Широких закрыл ему рот ладонью и сказал насколько мог убедительней:
- Твоя мало-мало свисти… Моя мало-мало стреляй. Хорошо?
На всякий случай мы сделали кляпы из полотенец и, связав охотников, уложили их на палубе лицами вниз. Корабельный колокол продолжал тявкать в тумане, а всякий крик мог спугнуть судно, пославшее к берегу кавасаки.
Мы отобрали метров двести манильского троса и два широкоствольных гарпунных ружья, выстрелы которых мы принимали за пушечные. Короткие, очень массивные, они заряжались с дула коваными железными стрелами, соединенными посредством ползунка с крепким и тонким канатом. Охота с такими ружьями очень несложна. Подойдя к сивучам метров на двадцать - двадцать пять, зверобои открывали огонь, а затем с помощью веревочной петли и лебедки вытаскивали тушу на палубу. Возле носового люка лежало восемь молоденьких черновато-коричневых сивучей, а с кормы отвесно уходил в воду не выбранный после выстрела канат. Очевидно, гарпуны употреблялись не первый раз, потому что красный фабричный лак облез, а на раскрылках, которые сминаются при ударе, виднелись следы кузнечной правки.
Гуторов приказал выбрать конец. Канат пошел плавно, но так туго, что затрещали волокна. Лебедка намотала на барабан метров сорок гарпунного каната, и вскоре мы увидели, как, оторвавшись от дна, медленно поднимается огромная глыба, заросшая водорослями.
- Хозяин! Ах, черт! - сказал шепотом Широких.
Мы подтянули убитого сивуча к борту. Там, где шея переходит в грудь, торчал конец ружейного гарпуна. "Хозяин" лежал в зеленой тине, открыв пасть, и вода обмывала ему желтые клыки, ребристую лиловую глотку и выпуклые злые глаза под стариковскими бровями.
А на боках и спине зверя, точно водоросли, шевелились густые рыжие волосы. Он был очень красив даже мертвый.
Рында продолжала тихонько звякать в тумане. Мы вытащили мертвого сивуча, завели мотор кавасаки и пошли прямо на звук, ведя за собой опустевшую шлюпку.
Между тем утренний бриз нажимал с моря все сильней и сильней, отгоняя туман в сопки. Над нами появились голубые просветы, и боцман, опасаясь, что захват кавасаки будет обнаружен раньше, чем нужно, приказал прибавить ход.
Мы шли прямо на колокол и вскоре стали различать сквозь гудение меди глуховатый стук мотора, включенного нахолостую. У Гуторова был отличный слух. Он прислушался и твердо сказал:
- "Фербенкс". Сил девяносто.
Очевидно, на шхуне услышали шум кавасаки, потому что колокол умолк, и кто-то окликнул нас (впрочем, без всякой тревоги):
- Дарэ дэс ка?
- Тише… тише, - сказал Гуторов.
Мы продолжали идти полным ходом.
- Дарэ дэс ка?!
Широких взял отпорный крюк и перешел на нос, чтобы зацепиться за шхуну. Остальные стояли наготове вдоль борта.
Пауза была так длинна, что на шхуне забеспокоились. Кто-то тревожно и быстро спросил:
- Ано нэ! Акита?!
Молчать дальше было нельзя. Мы услышали незнакомые слова команды и топот босых ног.
- Ну, смотрите, что будет, - сказал шепотом Гуторов.
Он откашлялся, сложил ладони воронкой и крикнул застуженным, сипловатым баском:
- Соре-ва ватакуси… Тётто-маттэ!
Это было сказано по всем правилам - скороговоркой и слегка в нос, по-токийски. На шхуне сразу успокоились и умолкли.
- Вот и все, - просипел боцман.
Он был очень доволен и подмигивал нам с таинственным и значительным видом бывалого заговорщика.
В эту минуту мы услышали ворчанье лебедки и мерное клацанье якорной цепи. Одновременно свободные перестуки мотора перешли в надсадный гул, недалеко от нас сильно зашумела вода. Шхуна уходила от берега, не дождавшись своих зверобоев.
Вода еще вспучивалась и шипела, когда мы подошли к месту, где только что развернулась шхуна.
- Самый полный! - сказал Гуторов. - Дайте сирену!
Мы помчались вслед за беглянкой по молочной, пузыристой дороге. Мотор кавасаки был слишком изношен и слаб, чтобы состязаться с "Фербенксом", но мы знали, что "Смелый" дежурит у кромки тумана, и, непрерывно сигналя, продолжали преследовать шхуну.
Сначала след был отчетливый. Шхуна шла курсом прямо на ост, очевидно рассчитывая поскорее выбраться из тумана.
Стук мотора становился все глуше и глуше, вода перестала шипеть, и только редкие выпучины отмечали путь корабля. Шхуна заметно отклонялась на юг. И это было понятно: услышав шум "Смелого", который двигался параллельно японцам по кромке тумана, хищники медлили выйти из надежного укрытия.
Так мы шли около получаса: "Смелый" - под солнцем, вдоль кромки тумана, шхуна - параллельно катеру, но вслепую, а за хищником, едва различая след, плелась наша кавасаки со шлюпкой на буксире.
Потом мы увидели гладкий широкий полукруг - след крутого разворота; шхуна внезапно повернула на север. В ее положении то был единственно верный маневр. Мы убедились в этом, как только вышли из тумана и увидели большую голубую шхуну с тремя иероглифами на корме.
Прежде чем "Смелый" разгадал хитрость японцев и лег на обратный курс, то есть на норд, шхуна выгадала десять минут, а если перевести на скорость - не меньше двух миль. Этого было достаточно, чтобы уйти за пределы запретной зоны.
Тут мы заглушили мотор и первый раз в жизни стали наблюдать со стороны, как "Смелый" преследует хищника.
Проскочив вперед, катер вскоре повернул обратно и полным ходом пошел наперерез шхуне. Было видно, как у форштевня "Смелого" растут пенистые усы, как наш катер задирает нос и летит так, что чайки стонут от злости, машут крыльями, не могут догнать и садятся отдыхать на волну.
Сачков взял от мотора что мог. Если представить море в виде шахматного поля, катер мчался как ферзь, а шхуна ползла точно пешка. Беда была в том, что пешка уже подходила к краю доски и сама становилась ферзем. За пределами запретной трехмильной зоны сразу кончилась погоня. И все это потому, что кавасаки спугнула шхуну в тумане.
- Это "Майничи-Мару", - сказал Гуторов. - "Майничи-Мару" из Кобэ.
Боцман хмуро разглядывал палубу. "Смелый" не спеша вел к Петропавловску кавасаки с тремя японцами, а все свободные от вахты стояли на баке и провожали глазами далекую шхуну.
- Благодарю, - сухо сказал лейтенант. - Очень рад, что вы такой зоркий…
- Я, товарищ командир…
- Знаю, знаю, - ворчливо сказал Колосков и стал выколачивать о каблук холодную трубку. - Никто не виноват. Все герои - с крючка щуку снимать. И вообще, что за черт? На пулемете чехол хуже портянки, лебедка облуплена…
Все мы думали, что боцмана ждет разнос. У командира медленно багровела шея, но он взял в зубы пустую трубку и, пососав, неожиданно заключил:
- Все отчего? В грамматике дали осечку… Надо бы учтивый глагол… А вы… сразу ватакуси… Эх, жмет!
- А что им за это будет? - спросил Косицын, с любопытством поглядев на зверобоев.
- Лет пять… А скорей всего обменяют, - объяснил Широких. Сидя на корточках, он очищал раскрылки гарпуна от сухожилий и кожи мертвого сивуча.
- Значит, гражданские будут судить, - сказал Косицын с досадой.
- А тебе что?
- Ничего… Эх, такого быка загубили…
И все мы посмотрели на старого сивуча.
"Хозяин" лежал на палубе кавасаки, большой, гладкий, усатый, и смотрел в море злыми глазами.
Он был очень красив даже мертвый.
1938
На маяке
I
Представьте чудо: на спелом, наливном помидоре вдруг выросли обкуренные махоркой усы, засеребрился бобрик, взметнулись пушистые брови, потом обозначился мясистый нос, блеснули в трещинках стариковские голубые глаза, и помидор, открыв рот, прошипел застуженным тенорком:
- Со мною, браток, не заблудишься. Маяк моряку - что тропа ходоку. - И, усмехнувшись, добавил: - Моя звезда рядом с Медведицей.
Таков дядя Костя - отставной комендор, портартурец, смотритель маяка на острове Сивуч.
Фамилии его не помню - не то Бодайгора, не то Перебийнос, что-то очень заковыристое, в духе гоголевских запорожцев. Не подумайте, однако, что на острове жил какой-нибудь отставной Тарас Бульба в шароварах шире Японского моря.
Дядя Костя был моряк старого балтийского засола: аккуратный плотный старичок в бушлате с орлеными пуговицами, обтянутыми черным сукном, и холщовых брюках, заправленных в сапоги.
Хозяйство его было невелико. Побелевшая от соли чугунная башенка на кирпичном фундаменте, бревенчатая сторожка под цинковой крышей и на площадке, поросшей жесткой темно-зеленой травой, десяток бочек с керосином и маслом - вот все, что могло удержаться на каменной глыбе, вечно мокрой, вечно скользкой от тумана и брызг.
Дядя Костя драил свой остров, как матрос корабельную палубу. Прибой всегда приносит сюда разный мусор: бамбуковые шесты, доски, бутылки, обрывки канатов, стеклянные наплавы от сетей и даже остатки неведомо где разбитых кунгасов. Смотритель неутомимо сортировал и укладывал эту добычу штабелями вдоль берега. Любо было смотреть на дорожки, обложенные по краям кирпичом, на щегольскую башенку маяка с полукруглым куполом цвета салата, на флигель, крашенный шаровой краской.
Медная рында маяка горела даже в тумане. Прежде колокол висел на столбе, и дядя Костя дергал веревку, как любой пономарь, но в прошлом году он сделал ветряк и присоединил к нему нехитрую машину - подобие тех, что куют гвозди на старинных заводах Урала. Через каждые десять - двенадцать секунд тяжелый чурбан, вздернутый вверх на веревке, срывался со стопора и дергал сигнальный конец. А так как туманы и ветры постоянно кружатся в море, колокол почти не смолкал.
Свой остров дядя Костя считал кораблем и всерьез называл маяк рубкой, флигель - кубриком, а заросшую жесткой травой площадку у башенки - палубой. Вместе с дядей Костей на "корабле" жили сменщик смотрителя, тихий юноша ростом чуть пониже маяка, сибирская лайка и черная пожилая коза, которая всюду сопровождала хозяина и даже влезала по винтовой лестнице к фонарю.
Последний раз я видел его в августе. Подвижной, багровый от избытка крови и силы, с широким, выскобленным досиня подбородком, он сказал на прощанье:
- Пойду зажгу свечку японскому богу.
Тридцать лет, поднимаясь на вышку по узкой железной лестнице, он повторял одну и ту же нехитрую шутку, и тридцать лет случайные гости улыбались чудаку. Скорее лопнет скала, чем дядя Костя изменит привычке.
"Две белые вспышки на пятой секунде" - так сказано в лоциях, так знали на всех кораблях, и только один раз дядя Костя не смог зажечь маяк.
Это было в четверг, накануне прихода "Чапаева". "Смелый" встал на текущий ремонт, а команду уволили на берег. Три дня мы могли жить на твердой земле, не слыша плеска моря и шума винтов. Каждый использовал время по-своему: Широких выпил пять кружек какао и лег спать, попросив дневального, чтобы его разбудили на третьи сутки к обеду, Костя начал варить повидло из жимолости, а Сачков и я отправились к Утиному мысу за козами.
Я всегда ходил на охоту вместе с Гуторовым. Легкий на ногу, ясноглазый и тихий, он был родом из Керби - славного поселка рыбаков и охотников. Наладить медвежий капкан, пройти полсотни километров на батах по реке или разжечь костер из мокрого тальника было для него делом знакомым.
На этот раз боцман был занят. Вместо него со мной увязался Сачков.
Как это случилось, не знаю.
Я всегда избегал слишком шумных соседей, - тот, кто часто открывает рот, не может удержать в голове что-нибудь путное. К тому же осень в сопках так хороша, так тиха и строга, что совестно нарушить ее покой болтовней или смехом.
Я хотел высказать эти трезвые мысли Сачкову и не смог, пораженный блестящей внешностью друга.
Вообразите колокольню в зеленой войлочной шляпе, лихо загнутой сбоку, в двубортной щегольской куртке, вельветовых брюках и широком поясе с никелированными крючками для дичи. Прибавьте сюда не запятнанный птичьей кровью ягдташ, флягу, нож-кинжал, Златоустовский черненый топорик, чайник, рюкзак, бердану, на которой еще блестела фабричная смазка, скрипучие болотные сапоги, воняющие юфтью и дегтем, - великолепные сапоги, способные распугать зверей на шестьдесят миль в окрестности, - и вы поймете, как неотразим был Сачков..
Еле удерживая смех, я спросил:
- Кого же ты ограбил?
Он невозмутимо ответил:
- Лекпома. Он привез эти штуки в прошлом году, но стесняется пойти на охоту в очках. - И спросил с довольной улыбкой: - Хорош?!
- Хоть на выставку.
- Ну еще бы… Знаешь, Алеша, я давно собирался подбить какую-нибудь росомаху. Мабузо! Ко мне!
Тут только я заметил, что вокруг Сачкова семенит кургузый пес, поросший вместо шерсти какими-то перышками бесстыже розового цвета.
- Это тьер-терье-буль-гордон-лаверак! - сказал гордый Сачков. - Я взял его под расписку. Бурдаст до невозможности. Мабузо! Шерше!
Пес послушно слазил в канаву, вытащил обрывок калоши и взвыл от восторга.
- Видал? Ах ты жулик! В Голландии такая штука стоит тысячу гульденов… Ну, идем!
И мы пошли. Впереди с калошей в зубах - буль-гор-дон-тьер-терье-лаверак, а за ним, сияя зубами и никелем застежек, Сачков, сзади я, озадаченный натиском бравого моториста.
…Конечно, мы никого не убили, хотя прошли по горам не меньше двадцати миль. В это время года на сопках, в ягодниках, постоянно встречаются мирные, сытые медведи. Их шерсть густа и остиста, а пасти лиловы от жимолости, которую медведи собирают усерднее, чем мальчишки. Наевшись рыбы, они "полируют кровь" перед спячкой и целыми группами пасутся в невысоких кустах.
Медвежья охота на Камчатке не считается серьезным занятием, но даже в самых верных местах мы не могли настигнуть ни одного лакомки. Буль-гордон мчался впереди нас, тявкая, точно колокол на пожарной повозке.
Собака должна быть большой, молчаливой, суровой, полной особого собачьего достоинства. Я не люблю визгливых, щенячьих сантиментов, слюнявых языков и ползанья на брюхе перед хозяином. А тут мы оба не успевали вытирать слюни буль-бом-тьера. В жизни я не видел более восторженного, вертлявого подхалима.