Под чистыми звездами. Советский рассказ 30 х годов - Максим Горький 4 стр.


- Солдат, конешно, проснулся, кричит: "Что ты там?" Отвечаю: "Не моя вина, угол обвалился!" Ну, ему, конешно, наплевать, был бы арестованный жив до казённого срока. Пожалел, что не задавило меня. Стало опять тихо, и слышу, близко от меня, - дыхание, пощупал рукой - голова. "Сашок, шепчу, как это ты, зачем?" Он объясняет: "Мы, говорит, всё слышали, Климова я назад послал, а сам следом за тобой пошёл… Главная, говорит, сила их не здесь, а верстах в четырёх", - он уже всё досконально разузнал. "Они, говорит, думают, что у них в тылу и справа - наши"… Рассказывает он, а сам зубами поскрипывает и будто задыхается. "Мне, говорит, бок оцарапало, сильно кровь идёт, и ногу придавило". Пощупал я - действительно нога завалена. Стал шевелить бревно, а он шепчет: "Не тронь, закричу - пропадёшь! Уходи, говорит, всё ли помнишь, что я сказал? Уходи скорей!" - "Нет, думаю, как я его оставлю?" И опять шевелю бревно-то, а он мне шипит: "Брось, чёрт, дурак! Закричу!" Что делать?! Я ещё разок попробовал, может, освобожу ногу-то… Ну, хочешь - веришь, товарищ, хочешь - не веришь, - слышал я, хрустнула косточка, прямо, знаешь… хрустнула! Да… Раздавил я её, значит… А он простонал тихонько и замер. Обмер. "Ну, думаю, теперь - прости, прощай, Сашок!.."

Заусайлов наклонил голову, щупал пальцами папиросы в коробке, должно быть, искал, которая потуже набита. Не поднимая голову, он продолжал потише и не очень охотно:

- За ночь к нам товарищи подошли, а вечером мы припёрли белых к оврагу, там и был конец делу. Мы с Климовым и ещё десяточек наших первые попали в это несчастное село. Ну, опять, пожар там. А Сашок - висит на том самом дереве, где до него другой висел, тоже молодой, его сняли, бросили в лужу, в грязь. А Сашок - голый, только одна штанина подштанников на нём. Избит весь, лица - нет. Бок распорот. Руки - по швам, голова - вниз и набок. Вроде как виноватый… А виноватый я…

- Это - не выходит, - пробормотал красноармеец. - Оба вы, товарищ, исполнили долг как надо.

Заусайлов раскурил папиросу и, прикрыв ладонью спичку, не гасил её огонёк до той минуты, пока он приблизился к пальцам. Дунув на него, он раздавил пальцем красный уголь и сказал:

- Вот герой-то был!

- Да-а, - тихо отозвалась учительница и спросила:

- Уснул?

- Спит, - ответил красноармеец, заглянув в лицо мальчугана, и, помолчав, веско заговорил:

- У нас герои не перевелись. Вот, скажем, погрохрана в Средней Азии - парни ведут себя "на ять"! Был такой случай: двое бойцов отправились с поста в степь, а ночь была тёмная. Разошлись они в разные стороны, и один наткнулся на басмачей, схватили они его, и оборониться не успел. Тогда он кричит товарищу: "Стреляй на мой голос!" Тот мигом использовал пачку, одного басмача подранил, другие - разбежались, даже и винтовку отнятую бросили. А в это время - другого басмачи взяли; он кричит: "Делай, как я!" Он ещё и винтовку зарядить не успел, прикладом отбивается. Тогда - первый начал садить в голос пулю за пулей и тоже положил одного. Воротились на пост - рассказывают, а им и не верят. Утром проверили по крови - факт! А ведь на голос стрелять - значило, по товарищу стрелять. Понятно?

- Как же не понятно, - сказал Заусайлов. - Ничего, помаленьку понимаем свою задачу. Из отпуска, товарищ?

- Из командировки.

Учительница встала.

- Спасибо вам. Надо разбудить Саньку.

- Зачем? Я его так снесу, - сказал красноармеец.

Они ушли. Заусайлов тоже поднялся, подошёл к борту, швырнул в реку папироску.

Серебряный шар луны вкатился высоко в небо, тени правого берега стали короче, и весь он как будто ещё быстрее уплывал в мутную даль…

II

Тёплым летним вечером мы - я и старый приятель мой - сидели под соснами на песчаном обрыве; под обрывом - небольшой луг, ядовито-зелёный после дождя; на зелень луга брошена и медленно течёт рыжая вода маленькой реки, за рекой - тёмные деревья, с правой стороны от нас, над сугробами облаков, багровое вечернее солнце стелет косые лучи на реку, луг, на золотой песок обрыва.

Собеседник мой закурил, глядя за реку, и начал рассказывать, не торопясь, вдумчиво:

- Было это года два тому назад, в одном из маленьких городов верховья Камы. Я сидел в уездном комитете партии, беседуя "по душам" с предом и секретарём.

- Было воскресенье, время - за полдень, на улице жарко, точно в бане, и - тишина. За крышами домов - гора, покрытая шубой леса, оттуда в открытые окна течёт запах смолы и горький дымок: должно быть, где-то близко уголь жгут.

- Беседуем мы и уж начинаем немножко скучать. Вдруг с улицы, в открытое окно, поднимается от горячей земли большое, распаренное докрасна бабье лицо, на нём неласково и насмешливо блестят голубовато-серые, залитые потом глаза, тяжёлый, густой голос гудит:

- "Здорово живёте! Чай да сахар…"

- "Опять чёрт принёс", - проворчал пред, почёсывая под мышкой, а женщина наполняла комнату гулом упрёков:

- "Ну, что, товарищ Семенов, обманул ты меня? Думал: потолкую с ней по-умному, она и будет сыта? А я вот опять шестьдесят вёрст оттопала, на-ко! Принимай гостью".

- Лицо её исчезло из окна. Я спросил, кто это. Пред махнул рукой, сказав: "Так, шалая баба".

- А секретарь несколько смущённо объяснил:

- "Числится кандидаткой в партию".

- "Шалая баба" протиснулась в дверь с некоторым трудом. Была она, скромно говоря, несколько громоздка для женщины, весом пудов на шесть, если не больше, широкоплеча, широкобёдра, ростом - вершков десяти сверх двух аршин. Поставив в угол толстую палку, она движением могучего плеча сбросила со спины котомку, бережно положила её в угол, выпрямилась и, шумно вздохнув, подошла к нам, стирая пот с лица рукавом кофты.

- "Ещё здравствуйте! Гражданин али товарищ?" - спросила она меня, садясь на стул. Стул заскрипел под нею. Узнав, что я - товарищ, спросила ещё: "Не из Москвы ли будешь?" - И, когда я ответил утвердительно, она, не обращая более внимания на своё начальство, вытащив из огромной пазухи кусок кожи солдатского ранца величиной с рукавицу, хлопнула им по столу, однако не выпуская из рук, и, наваливаясь на меня плечом, деловито, напористо заговорила:

- "Ну-ко, вот разбери дела-то наши! Вот, гляди: копия бумаги из губпарткома - верно? Это - ему приказанье, - кивнула она головой на преда. - А это вот он писал туда. Значит, есть у меня право говорить?"

- Минут десять она непрерывно пользовалась этим правом, рассказывая о кооператорах, которые "нарочно не умеют торговать", о товариществе по совместной обработке земли, которому кулаки мешают реорганизоваться в колхоз, о таинственной и не расследованной поломке сепараторов, о мужьях, которые бьют жён, о противодействии жены предсельсовета и поповны-учительницы организации яслей, о бегстве селькора-комсомольца, которого хотели убить, о целом ряде маленьких бытовых неурядиц и драм, которые возникают во всех глухих углах нашей страны на почве борьбы за новый быт, новый мир.

Рассказывая, собеседник мой постепенно увлекался и живо дорисовал фигуру бабы, её жесты; отметил её бережное отношение к носовому платку: она раза два вынимала платок из кармана юбки, чтобы отереть пот с лица, но, спрятав платок, отирала пот рукавом кофты.

- По́том от неё несло, как от лошади, - сказал он. - Секретарь налил ей стакан чаю: "Пей, Анфиса!" Но она, жадно хлебнув жёлтенького кипятку, забыла взять сахару, а взяв кусок, начала стучать им по столу в такт своей возмущённой речи, а затем, сунув сахар в карман, взяла ещё кусок и сконфузилась:

- "Ой, что я делаю!" Но и другой кусок тоже машинально спрятала в карман, а остывший чай выпила залпом, точно квас.

- "Налей ещё, товарищ Яков!"

Собеседник мой, торопливо покуривая, продолжал:

- Она высыпала на голову мне столько этих драм и неурядиц бытовых, что я даже перестал понимать "связь событий" в хаосе этом. Чувствую только, что шестипудовая Анфиса - существо совершенно необыкновенное, новое для меня, что мне нужно узнать и понять, каким путём она "дошла до жизни такой". Короче говоря, пригласил я её к себе, - я остановился у агронома, старого приятеля моего. Пригласил и за чаем подробнейше, до позднего вечера, пытал её расспросами. Передать колорит её рассказа я, разумеется, не могу, но кое-что в память врезалось мне почти буквально. Отец у неё был портной-овчинник, ходил по деревням, полушубки и тулупы шил. Мать умерла, когда Анфисе исполнилось девять лет. Отец дозволил ей кончить церковно-приходскую школу, потом отдал в "няньки" зажиточному крестьянину, а года через три увёз её в село на Каму, где он женился на вдове с двумя детьми. В этих условиях Анфиса, конечно, снова стала "нянькой" детей мачехи, батрачкой её, а мачеха оказалась "бабочкой пьяной, разгульной", да и отец не отставал от неё - любил и выпить и попраздновать. Частенько говаривал: "Торопиться некуда, - на всех мужиков тулупы не сошьёшь".

- Анфисе минуло шестнадцать лет, когда отец помер, заразясь сибирской язвой, и по смерти отца хозяйство мачехи ещё тяжелее легло на её хребет.

- "Был у нас шабер, старичок Никола Уланов, охотой промышлял, а раньше штейгером работал. Его породой придавило в шахте, хромал он, и считали его не в полном уме: угрюмый такой, на слова скуп, глядел на людей неласково. Жил он бобылём, ну, я ему иной раз постираю, пошью, так он стал со мной помягче".

- "Зря, говорит, девка, силу тратишь на пустое место, на пьяниц твоих. До чужой силы люди лакомы, избаловали их богатые. На всё худое людям от богатых пример, от них весь мир худому учится".

- "Очень понравились мне эти его слова-мысли, вижу, что верно сказал: село - богатое, а люди - жёсткие, жадные, и все в склоке живут. Спрашиваю Николу-то: "А что мне делать?" - "Ищи, говорит, мужа себе. Ты девица здоровая, работница хорошая, тебя в богатый дом возьмут"".

- "Ну, я и в ту пору не совсем дура была, вижу, старичок сам же туда гонит, откудова звал. А первые-то его слова скрыла в душе всё-таки".

- Эту часть своей жизни она рассказала не очень охотно, с небрежной усмешкой в глазах и холодновато, точно не о себе говорила, а о старой подруге, неинтересной и даже неприятной ей. А затем как-то вдруг подобралась вся, постучала кулаком по колену, и глаза её прищурились, как бы глядя глубоко вдаль.

- "И вот приехал к матери брат, матрос волжских пароходов, мужик лет сорока - лютой человек! Сестру живо прибрал к рукам, выселил её с детьми в баню, избу заново перебрал, пристроил к ней лавку и начал торговать. И торгует, и покупает, и деньги в долг даёт, трёх коров завёл, овец, а землю богатому кулаку Антонову в аренду сдал. Я у него и стряпка, и прачка, и коровница - и тки, и пряди, и во все стороны гляди. Рвутся мои жилочки, трещат косточки. Ох, трудно мне было! Видите, товарищ, какая кувалда, а до обмороков доходила".

- Она засмеялась густым таким, грудным смехом, - странный, не женственный смех. Потом, вытерев лицо и рот платочком, вздохнула глубоко:

- "А ещё труднее стало, когда он невзначай напал на меня да и обабил. Хоть и подралась я с ним, а не сладила - нездорова была в ту пору, женским нездоровьем. Очень обидно было. Я компанию вела с парнем одним, с Нестеровым, хорошей семьи, небогатые люди, тихие такие, двое братьев, Иван и Егор. Жили не делясь. Егор, дядя парня, - вдовый, он потом партизаном был, и беляки повесили его. Парня-то убили в первый год империалистической войны, отца его кулаки разорили, тоже пропал куда-то. Из всей семьи только Лиза осталась, теперь она подруга моя, партийной стала четвёртый год. Она в шестнадцатом году, умница, в Пермь на завод ушла, хорошо обучилась там. Ну, это уж я далеко вперёд заскочила. Ну, хотела я, значит, уйти, когда идиот этот изнасилил меня, и собралась, а он говорит: "Куда пойдёшь? Пачпорта у тебя нет. И не дам, на это у меня силы хватит. Живи со мной, дурёха, не обижу. Венчаться не стану, у меня жена в Чистополе, хоть и с другим живёт, а всё-таки венчаться мне закон не позволяет! Умрёт она, обвенчаюсь, вот бог свидетель!""

- "Противен был он, да пожалела я сдуру хозяйство: уж очень много силы моей забито было в него. У Нестеровых семья вроде как родные были мне. Пожалела, осталась. Неласкова была я с ним, отвратен он был, дм и нездоров, что ли: живём, живём, и детей нету. Бабы посмеиваются надо мной, а над ним ещё хуже - дразнят его; он, конешно, сердится и обиды свои на мне вымещает. Бил. Один раз захлестнул за шею вожжами да и поволок, чуть не удавил. А то поленом по затылку ударил, ладно, что у меня волос много, а всё-таки долго без памяти лежала. Сосок на левой груди почти скусил, гнилой чёрт, сосок-то и теперь на ниточке болтается. Ну, да что это вспоминать, поди-ка, сам знаешь, товарищ, как в крестьянском-то быту говорят: "Не беда, что подохнет жена, была бы лошадь жива". Началась разнесчастная эта война…"

- Сказав эти слова, она замолчала, помахивая платком в раскалённое лицо своё, подумала.

- "Разнесчастная, это я по привычке говорю, а думается мне, как будто не так: конешно, трудовой народ пострадал, однако и пользы немало от войны! Как угнали мужиков, оголили деревни, вижу я, бабы получше стали жить, дружнее. Сначала-то приуныли, а вскоре видят - сами себе хозяйки, и общественности стало больше у них, волей-неволей, а надобно друг другу помогать. Богатеи наши лютуют, ой, как лютовали! Было их восьмеро, считая хозяина моего, конешно, попы с ними, у нас - две церкви; урядник - зять Антонова, первого в селе по богатству. И чего только они не делали с бабами, солдатками, как только не выжимали сок из них! На пайках обсчитывают, пленников себе по хозяйствам разобрали. Даже скушно рассказывать всё это. Пробовала я бабам, которые помоложе, говорить: "Жалуйтесь!" Ну, они мне не верили. Живу я средь горшков да плошек, подойников да корчаг, поглядываю на грабёж, на распутство и всё чаще вспоминаю стариковы слова, Уланова-то: "Богачи всему худому пример". И такая тоска! Ушла бы куда, да не вижу, куда идти-то. Тут Лизавета Нестерова приехала, ногу ей обожгло, на костыле она. Говорит мне: "Знаешь, что рабочие думают?" Рассказывает. Слушать - интересно, а - не верится. Рабочих я мало видела, а слухи про них нехорошие ходили. Думаю я: "Что же рабочие? Вот кабы мужики!" Много рассказывала мне Лиза про пятый-шестой года, ну, кое-что в разуме, должно быть, осталось. Уехала она, вылечилась. Опять я осталась, как пень в поле, слова не с кем сказать. Бабы меня не любят, бывало, на речке или у колодца прямо в глаза кричат: "Собака ворова двора!" и всякое, обидное. Молчу. Что скажешь? Правду кричат! Горестно было. Нет-нет да и всплакнёшь тихонько где-нибудь в уголку. Стукнул семнадцатый год, сшибли царя, летом повалил мужик с войны, прямо так, как были, идут, с винтовками, со всем снарядом. Пришёл Никита Устюгов, сын кузнеца нашего, а с ним ещё бойкенький паренёк Игнатий, не помню фамилии, да какой-то вроде цыгана, Петром звали. Они на другой же день сбили сход и объявляют: "Мы - большевики! Долой, кричат, всех богатеев!" Выходило это у них не больно серьёзно, богачи посмеиваются, а кто победнее - не верят. И моя бабья головушка не верила им. Однако вижу: хозяин мой с приятелями шепчутся о чём-то, и все они невеселы. Собираются в лавке почти каждый вечер, и видно - нехорошо им! Ну, значит, кому-то хорошо, а кому - не видно! Вдруг слышу: царя в Тобольск привезли. Спрашиваю хозяина в ласковый час: "Зачем это?" - "Сократили его теперь - в Сибири царствовать будет. В Москве сядет дядя его, тоже Николай". Не верю и ему, а похоже, что правду Лиза говорила. А в лавке, слышу, рычат: "Оскалили псы голодные пасти на чужое добро". Как-то вечером пошла незаметно к Никите, спрашиваю, что делается. Он кричит: "Я вам, чертям дубовым, почти каждый день объясняю, как же вы не понимаете? Ты кто? Батрачка? Вору служишь?""

- "Мужик он был сухой такой, чёрный, лохматый, а зубы белые-белые; говорил звонко, криком кричал, как с глухими. Он не то чтобы злой, а эдакий яростный. Вышла я от него и - право слово - себя не узнаю, как будто новое платье надела и узко мне оно, пошевелиться боюсь. В голове - колёса вертятся. Начала я с того дня жить как-то ни в тех ни в сех и - будто дымом дышу. А хозяин со мной ласков стал. "Ты, говорит, верь только мне, а больше никому не верь. Я тебя не обижу, потише станет - обвенчаемся, жена померла. Ты, говорит, ходи на Никитовы сходки, прислушивайся, чего он затевает. Узнавай, откуда дезертиры у него, кто такие"".

- "Ладно, думаю. Ловок ты, да не больно хитёр".

- "Незаметно в суматохе-то и Октябрь подошёл. Организовался совет у нас, предом выбрали старика Антонова, секретарём Дюкова, он до войны сидельцем был в монопольке и мало заметный человек. На гитаре играл и причёсывался хорошо, под попа, волосья носил длинные. В совете все - богатеи. Устюгов с Игнатом бунтуют. Устюгов-то сам в совет метил, ну - не поддержали его, мало народа шло за ним, боялись смелости его. Пётр этот, приятель его, тоже к богатым переметнулся, за них говорит. Прошло некоторое время - Игната убили, потом ещё один дезертир пропал. И вот мою полы я, а дверь в лавку не прикрыта была, и слышу - Антонов говорит: "Два зуба вышибли, теперь третий надо". - "Вот как?" - думаю, да ночью к Никите. Он мне говорит: "Это я без тебя знаю, а если ты надумала с нами идти, так следи за ними, а ко мне не бегай. Если что узнаешь, передавай Степаниде-бобылке. Я на время скроюсь"".

- "И вот, дорогой ты мой товарищ, пошла я в дело. Притворилась, будто ничего не понимаю, стала с хозяином поласковее. Он в ту пору сильно выпивать начал, а ходил гоголем; они все тогда с праздником были. Спрашиваю я моего-то: "Что же это делается?" Он, конечно, объясняет просто: грабёж, а грабителей бить надо, как волков. И похвастался: "Двоих ухайдакали и остальным то же будет". Я спрашиваю: "Разве Зуева, дезертира, тоже убили?" - "Может, говорит, утопили". А сам оскалил зубы и грозит: "Вот ещё стерву Степаниду худой конец ждёт". Я - к ней, к Степахе, а она ничего, посмеивается: "Спасибо, говорит, я уж сама вижу, что они меня любить перестали!" От неё забежала я к Нестеровым, говорю дяде Егору: "Вот какие дела!" Он советует мне: "Ты бы в эти дела не совалась!" А я уж не могу! Была там семья Мокеевых, старик да две дочери от разных жён, старшая - солдатка, а младшая - девица ещё; люди бедные, старик богомольный такой, а солдатка - ткачиха знаменитая, в три краски ткала узоры и сама пряжу красила; злая баба, однако меня она меньше других травила. У неё вечеринки бывали, вроде - бабий клуб; раза два она и меня звала. Вот и пошла я к ней от тоски спрятаться. Застала там баб - все бедняцкие жены да вдовы. И прорвало меня: "Бабы, говорю, а ведь большевики-то настоящей правды хотят! Игната за правду и убили, да и дезертира Зуева. Неужто, говорю, война-то ничему не научила нас и не видите вы, кто от неё богаче становится?""

Назад Дальше