Том 1. Записки покойника - Михаил Булгаков 17 стр.


II. Вечные странники

В 1924 году, говорят, из Владикавказа в Тифлис можно было проехать просто: нанять автомобиль во Владикавказе и по Военно-Грузинской дороге, где необычайно красиво. И всего двести десять верст. Но в 1921 году самое слово "нанять" звучало во Владикавказе как слово иностранное.

Нужно было ехать так: идти с одеялом и керосинкой на вокзал и там ходить по путям, всматриваясь в бесконечные составы теплушек. Вытирая пот, на седьмом пути увидал у открытой теплушки человека в ночных туфлях и в бороде веером. Он полоскал чайник и повторял мерзкое слово "Баку".

- Возьмите меня с собой, - попросил я.

- Не возьму, - ответил бородатый.

- Пожалуйста, для постановки революционной пьесы, - сказал я.

- Не возьму.

Бородач по доске с чайником влез в теплушку. Я сел на одеяло у горячей рельсы и закурил. Очень густой зной вливался в просветы между вагонами, и я напился из крана на пути. Потом опять сел и чувствовал, как пышет в лихорадке теплушка. Борода выглянула.

- А какая пьеса? - спросила она.

- Вот.

Я развязал одеяло и вынул пьесу.

- Сами написали? - недоверчиво спросил владелец теплушки.

- Еще Гензулаев.

- Не знаю такого.

- Мне необходимо уехать.

- Ежели не придут двое, тогда, может быть, возьму. Только на нары не претендовать. Вы не думайте, что если вы пьесу написали, то можете выкомаривать. Ехать-то долго, а мы сами из политпросвета.

- Я не буду выкомаривать, - сказал я, чувствуя дуновение надежды в расплавленном зное, - на полу могу.

Бородатый сказал, сидя на нарах:

- У вас провизии нету?

- Денег немного есть.

Бородатый подумал.

- Вот что… Я вас на наш паек зачислю по дороге. Только вы будете участвовать в нашей дорожной газете. Вы что можете в газете писать?

- Все, что угодно, - уверил я, овладевая пайком и жуя верхнюю корку.

- Даже фельетон? - спросил он, и по лицу его было видно, что он считает меня вруном.

- Фельетон - моя специальность.

Три лица появились в тени нар и одни босые ноги. Все смотрели на меня.

- Федор! Здесь на нарах одно место есть. Степанов не придет, сукин сын, - басом сказали ноги, - я пущу товарища фельетониста.

- Ну, пусти, - растерянно сказал Федор с бородой. - А какой фельетон вы напишете?

- Вечные странники.

- Как будет начинаться? - спросили нары. - Да вы полезайте к нам чай пить.

- Очень хорошо - вечные странники, - отозвался Федор, снимая сапоги, - вы бы сразу сказали про фельетон, чем на рельсе сидеть два часа. Поступайте к нам.

Огромный чудный вечер сменяет во Владикавказе жгучий день. Края для вечера - сизые горы. На них вечерний дым. Дно чаши - равнина. И по дну, потряхивая, пошли колеса. Вечные странники. Навеки прощай, Гензулаев. Прощай, Владикавказ!

Путевые заметки

Воспоминание…

У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны…

Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в 50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.

Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок - низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18 градусов, а 271, - и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины - 12 выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара - и я жив.

Но расскажу все по порядку.

Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.

Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот:

- Вот это полушубочек!

Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так же жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.

И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос… о комнате]. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.

Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца.

В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза - на стульях и один раз - на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно, чего я хотел после ночевки на бульваре, - это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.

Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер.

Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.

Он сказал:

- Ночуй. Но только тебя не пропишут.

Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы меня прописали на совместное жительство.

Председатель домового комитета управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.

- Пожалуйста, пропишите меня, - говорил я, - ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду…

- Нет, - отвечал председатель, - не пропишу. Вам не полагается жить в этом доме.

- Но где же мне жить, - спрашивал я, - где? Нельзя мне жить на бульваре.

- Это меня не касается, - отвечал председатель.

- Вылетайте, как пробка! - кричали железными голосами сообщники председателя.

- Я не пробка… я не пробка, - бормотал я в отчаянии, - куда же я вылечу? Я - человек. Отчаяние съело меня.

Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня уведет милиция.

Тогда я впал в остервенение.

Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над Храмом Христа, и как мне кричали:

- Вылетайте, как пробка.

Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле за письменным столом в круге света от лампы и смотрел на меня. Я же сидел на стуле напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на бульваре, про венчальную свечу и председателя.

- Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.

Слезы обильно струились из моих глаз.

- Так… так… так… - отвечал Ленин.

Потом он звонил.

- Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху. И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу совместное жительство.

Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:

- Я больше не буду.

Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых свечах.

- Вы не дойдете до него, голубчик, - сочувственно сказал мне заведующий.

- Ну так я дойду до Надежды Константиновны, - отвечал я в отчаянии, - мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.

И я дошел до нее.

В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок.

- Вы что хотите? - спросила она, разглядев в моих руках знаменитый лист.

- Я ничего не хочу на свете, кроме одного - совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему это заявление.

И я вручил ей мой лист.

Она прочитала его.

- Нет, - сказала она, - такую штуку подавать Председателю Совета Народных Комиссаров?

- Что же мне делать? - спросил я и уронил шапку.

Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:

Прошу дать ордер на совместное жительство.

И подписала:

Ульянова.

Точка.

Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.

Забыл.

Криво надел шапку и вышел.

Забыл.

В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в сборе.

- Как? - вскричали все. - Вы еще тут?

- Вылета…

- Как пробка? - зловеще спросил я. - Как пробка? Да?

Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.

Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич. По часам, что тикали на стене, могу сказать, сколько времени он продолжался:

Три минуты.

Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:

- Улья?.. - спросил он суконным голосом.

Опять в молчании тикали часы.

- Иван Иваныч, - расслабленно молвил барашковый председатель, - выпиши им, друг, ордерок на совместное жительство.

Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в гробовом молчании.

* * *

Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом, и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения - лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним - в тоске и отчаяньи седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами -

Ульянова.

Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.

Вот оно неудобно как…

Благодарю вас, Надежда Константиновна.

Михаил Б.

Спиритический сеанс

Не стоит вызывать его!

Не стоит вызывать его!

Речитатив Мефистофеля

I

Дура Ксюшка доложила:

- Там к тебе мужик пришел…

Madame Лузина вспыхнула:

- Во-первых, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты мне "ты" не говорила! Какой такой мужик?

И выплыла в переднюю.

В передней вешал фуражку на олений рог Ксаверий Антонович Лисиневич и кисло улыбался. Он слышал Ксюшкин доклад.

Madame Лузина вспыхнула вторично.

- Ах, Боже! Извините, Ксаверий Антонович! Эта деревенская дура!.. Она всех так… Здравствуйте!

- О, помилуйте!.. - светски растопырил руки Лисиневич. - Добрый вечер, Зинаида Ивановна! - Он свел ноги в третью позицию, склонил голову и поднес руку madame Лузиной к губам.

Но только что он собрался бросить на madame долгий и липкий взгляд, как из двери выполз муж Павел Петрович. И взгляд угас.

- Да-а… - немедленно начал волынку Павел Петрович, - "мужик"… хе-хе! Ди-ка-ри! Форменные дикари. Я вот думаю: свобода там… Коммунизм. Помилуйте! Как можно мечтать о коммунизме, когда кругом такие Ксюшки! Мужик… Хе-хе! Вы уж извините, ради Бога! Муж…

"А, дурак!" - подумала madame Лузина и перебила:

- Да что ж мы в передней?.. Пожалуйте в столовую…

- Да, милости просим в столовую, - скрепил Павел Петрович, - прошу!

Вся компания, согнувшись, пролезла под черной трубой и вышла в столовую.

- Я и говорю, - продолжал Павел Петрович, обнимая за талию гостя, - коммунизм… Спору нет: Ленин человек гениальный, но… да, вот не угодно ли пайковую… хе-хе! Сегодня получил… Но коммунизм - это такая вещь, что она, так сказать, по своему существу… Ах, разорванная? Возьмите другую, вот с краю… По своей сути требует известного развития… Ах, подмоченная? Ну и папиросы! Вот, пожалуйста, эту… По своему содержанию… Погодите, разгорится… Ну и спички! Тоже пайковые… Известного сознания…

- Погоди, Поль! Ксаверий Антонович, чай до или после?

- Я думаю… э-э, до, - ответил Ксаверий Антонович.

- Ксюшка! Примус! Сейчас все придут! Все страшно заинтересованы! Страшно! Я пригласила и Софью Ильиничну…

- А столик?

- Достали! Достали! Но только… Он с гвоздями. Но ведь, я думаю, ничего?

- Гм… Конечно, это нехорошо… Но как-нибудь обойдемся…

Ксаверий Антонович окинул взглядом трехногий столик с инкрустацией, и пальцы у него сами собою шевельнулись.

Павел Петрович заговорил:

- Я, признаться, не верю. Не верю, как хотите. Хотя, правда, в природе…

- Ах, что ты говоришь! Это безумно интересно! Но предупреждаю: я буду бояться!

Madame Лузина оживленно блестела глазами, затем выбежала в переднюю, поправила наскоро прическу у зеркала и впорхнула в кухню. Оттуда донесся рев примуса и хлопанье Ксюшкиных пяток.

- Я думаю, - начал Павел Петрович, но не кончил.

В передней постучали. Первая явилась Леночка, затем квартирант. Не заставила себя ждать и Софья Ильинична, учительница 2-й ступени. А тотчас же за ней явился и Боборицкий с невестой Ниночкой.

Столовая наполнилась хохотом и табачным дымом.

- Давно, давно нужно было устроить!

- Я, признаться…

- Ксаверий Антонович! Вы будете медиум! Ведь да? Да?

- Господа, - кокетничал Ксаверий Антонович, - я ведь, в сущности, такой же непосвященный… Хотя…

- Э-э, нет! У вас столик на воздух поднимался!

- Я, признаться…

- Уверяю тебя, Маня собственными глазами видела зеленоватый свет!..

- Какой ужас! Я не хочу!

- При свете! При свете! Иначе я не согласна! - кричала крепко сколоченная, материальная Софья Ильинична. - Иначе я не поверю!

- Позвольте… Дадим честное слово…

- Нет! Нет! В темноте! Когда Юлий Цезор выстучал нам смерть…

- Ах, я не могу! О смерти не спрашивать! - кричала невеста Боборицкого, а Боборицкий томно шептал:

- В темноте! В темноте!

Ксюшка, с открытым от изумления ртом, внесла чайник. Madame Лузина загремела чашками.

- Скорее, господа, не будем терять времени!..

И сели за чай…

…Шалью, по указанию Ксаверия Антоновича, наглухо закрыли окно. В передней потушили свет, и Ксюшке приказали сидеть на кухне и не топать пятками. Сели, и стала темь…

II

Ксюшка заскучала и встревожилась сразу. Какая-то чертовщина… Всюду темень. Заперлись. Сперва тишина, потом тихое, мерное постукивание. Услыхав его, Ксюшка застыла. Страшно стало. Опять тишина. Потом неясный голос…

- Господи?..

Ксюшка шевельнулась на замасленном табурете и стала прислушиваться…

Тук… Тук… Тук… Будто голос гостьи (чистая тумба, прости, Господи!) забубнил:

- А, га, га, га…

Тук… Тук…

Ксюшка на табурете, как маятник, качалась от страха к любопытству… То черт с рогами мерещился за черным окном, то тянуло в переднюю…

Наконец не выдержала. Прикрыла дверь в освещенную кухню и шмыгнула в переднюю. Тыча руками, наткнулась на сундуки. Протиснулась дальше, пошарила, разглядела дверь и приникла к скважине… Но в скважине была адова тьма, из которой доносились голоса…

Назад Дальше