Том 1. Записки покойника - Михаил Булгаков 37 стр.


За Мольером помещалась дама в крошечной, набок надетой шляпке блюдечком, в косынке, застегнутой стрелой на груди, и с кружевным платочком, который дама держала в руке, оттопырив мизинец.

- Людмила Сильвестровна Пряхина, артистка нашего театра, - сказал Бомбардов, причем какой-то огонек сверкнул у него в глазах. Но, покосившись на меня, Бомбардов ничего не прибавил.

- Виноват, а это кто же? - удивился я, глядя на жестокое лицо человека с лавровыми листьями в кудрявой голове. Человек был в тоге и в руке держал пяти-струнную лиру.

- Император Нерон, - сказал Бомбардов, и опять глаз его сверкнул и погас.

- А почему?..

- По приказу Ивана Васильевича, - сказал Бомбардов, сохраняя неподвижность лица. - Нерон был певец и артист.

- Так, так, так.

За Нероном помещался Грибоедов, за Грибоедовым - Шекспир в отложном крахмальном воротничке, за ним - неизвестный, оказавшийся Плисовым, заведующим поворотным кругом в театре в течение сорока лет.

Далее шли Живокини, Гольдони, Бомарше, Стасов, Щепкин. А потом из рамы глянул на меня лихо заломленный уланский кивер, под ним барское лицо, нафиксатуаренные усы, генеральские кавалерийские эполеты, красный лацкан, лядунка.

- Покойный генерал-майор Клавдий Александрович Комаровский-Эшаппар де Бионкур, командир лейб-гвардии уланского его величества полка. - И тут же, видя мой интерес, Бомбардов рассказал:

- История его совершенно необыкновенная. Как-то приехал он на два дня из Питера в Москву, пообедал у Тестова, а вечером попал в наш театр. Ну, натурально, сел в первом ряду, смотрит… Не помню, какую пьесу играли, но очевидцы рассказывали, что во время картины, где был изображен лес, с генералом что-то сделалось. Лес в закате, птицы перед сном засвистели, за сценой благовест к вечерне в селении дальнем… Смотрят, генерал сидит и батистовым платком утирает глаза.

После спектакля пошел в кабинет к Аристарху Платоновичу. Капельдинер потом рассказывал, что, входя в кабинет, генерал сказал глухо и страшно: "Научите, что делать?!"

Ну, тут они затворились с Аристархом Платоновичем…

- Виноват, а кто это Аристарх Платонович? - спросил я.

Бомбардов удивленно поглядел на меня, но стер удивление с лица тотчас же и объяснил:

- Во главе нашего театра стоят двое директоров - Иван Васильевич и Аристарх Платонович. Вы, простите, не москвич?

- Нет, я - нет… Продолжайте, пожалуйста.

- …заперлись, и о чем говорили, неизвестно, но известно, что ночью же генерал послал в Петербург телеграмму такого содержания: "Петербург. Его величеству. Почувствовав призвание быть актером вашего величества Независимого Театра, всеподданнейше прошу об отставке. Комаровский-Бионкур".

Я ахнул и спросил:

- И что же было?!

- Компот такой получился, что просто прелесть, - ответил Бомбардов. - Александру Третьему телеграмму подали в два часа ночи. Специально разбудили. Тот в одном белье, борода, крестик… говорит: "Давайте сюда! Что там с моим Эшаппаром?" Прочитал и две минуты не мог ничего сказать, только побагровел и сопел, потом говорит: "Дайте карандаш!" - и тут же начертал резолюцию на телеграмме: "Чтоб духу его в Петербурге не было. Александр". И лег спать.

А генерал на другой день в визиточке, в брюках пришел прямо на репетицию.

Резолюцию покрыли лаком, а после революции телеграмму передали в театр. Вы можете видеть ее в нашем музее редкостей.

- Какие же роли он играл? - спросил я.

- Царей, полководцев и камердинеров в богатых домах, - ответил Бомбардов, - у нас, знаете ли, все больше насчет Островского, купцы там… А потом долго играли "Власть тьмы"…Ну, натурально, манеры у нас, сами понимаете… А он все насквозь знал, даме ли платок, налить ли вина, по-французски говорил идеально, лучше французов… И была у него еще страсть: до ужаса любил изображать птиц за сценой. Когда шли пьесы, где действие весной в деревне, он всегда сидел в кулисах на стремянке и свистел соловьем. Вот какая странная история!

- Нет! Я не согласен с вами! - воскликнул я горячо. - У вас так хорошо в театре, что, будь я на месте генерала, я поступил бы точно так же…

- Каратыгин, Тальони, - перечислял Бомбардов, ведя меня от портрета к портрету, - Екатерина Вторая, Карузо, Феофан Прокопович, Игорь Северянин, Баттистини, Еврипид, заведующая женским пошивочным цехом Бобылева.

Но тут беззвучной рысью вбежал в фойе один из тех, что были в зеленых петлицах, и шепотом доложил, что Гавриил Степанович в театр прибыли. Бомбардов прервал себя на полуслове, крепко пожал мне руку, причем произнес загадочные слова тихо:

- Будьте тверды… - И его размыло где-то в полумраке.

Я же двинулся вслед за человеком в петлицах, который иноходью шел впереди меня, изредка подманивая меня пальцем и улыбаясь болезненной улыбкой.

На стенах широкого коридора, по которому двигались мы, через каждые десять шагов встречались огненные электрические надписи: "Тишина! Рядом репетируют!"

Человек в золотом пенсне и тоже в зеленых петлицах, сидевший в конце этого идущего по кругу коридора в кресле, увидев, что меня ведут, вскочил, шепотом гаркнул: "Здравия желаю!" - и распахнул тяжелую портьеру с золотым вышитым вензелем театра "Н. Т.".

Тут я оказался в шатре. Зеленый шелк затягивал потолок, радиусами расходясь от центра, в котором горел хрустальный фонарь. Стояла тут мягкая шелковая мебель. Еще портьера, а за нею застекленная матовым стеклом дверь. Мой новый проводник в пенсне к ней не приблизился, а сделал жест, означавший "постучи-те-с!", и тотчас пропал.

Я стукнул тихо, взялся за ручку, сделанную в виде головы посеребренного орла, засипела пневматическая пружина, и дверь впустила меня. Я лицом ткнулся в портьеру, запутался, откинул ее…

Меня не будет, меня не будет очень скоро! Я решился, но все же это страшновато… Но, умирая, я буду вспоминать кабинет, в котором меня принял управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович.

Лишь только я вошел, нежно прозвенели и заиграли менуэт громадные часы в левом углу.

В глаза мне бросились разные огни. Зеленый с письменного стола, то есть, вернее, не стола, а бюро, то есть не бюро, а какого-то очень сложного сооружения с десятками ящиков, с вертикальными отделениями для писем, с другою лампою на гнущейся серебристой ноге, с электрической зажигалкой для сигар.

Адский красный огонь из-под стола палисандрового дерева, на котором три телефонных аппарата. Крохотный белый огонек с маленького столика с плоской заграничной машинкой, с четвертым телефонным аппаратом и стопкой золотообрезной бумаги с гербами "Н. Т.".

Огонь отраженный, с потолка.

Пол кабинета был затянут сукном, но не солдатским, а бильярдным, а поверх его лежал вишневый, в вершок толщины, ковер. Колоссальный диван с подушками и турецкий кальян возле него. На дворе был день в центре Москвы, но ни один луч, ни один звук не проникал в кабинет снаружи через окно, наглухо завешенное в три слоя портьерами. Здесь была вечная мудрая ночь, здесь пахло кожей, сигарой, духами. Нагретый воздух ласкал лицо и руки.

На стене, затянутой тисненным золотом сафьяном, висел большой фотографический портрет человека с артистической шевелюрой, прищуренными глазами, подкрученными усами и с лорнетом в руках. Я догадался, что это Иван Васильевич или Аристарх Платонович, но кто именно из двух, не знал.

Резко повернувшись на винте табурета, ко мне обратился небольшого роста человек с французской черной бородкой, с усами-стрелами, торчащими к глазам.

- Максудов, - сказал я.

- Извините, - отозвался новый знакомый высоким тенорком и показал, что сейчас, мол, только дочитаю бумагу и…

…он дочитал бумагу, сбросил пенсне на черном шнурке, протер утомленные глаза и, окончательно повернувшись спиной к бюро, уставился на меня, ничего не говоря. Он прямо и откровенно смотрел мне в глаза, внимательно изучая меня, как изучают новый, только что приобретенный механизм. Он не скрывал, что изучает меня, он даже прищурился. Я отвел глаза - не помогло, я стал ерзать на диване… Наконец я подумал: "Эге-ге…" - и сам, правда сделав над собою очень большое усилие, уставился в ответ в глаза человеку. При этом смутное неудовольствие почувствовал почему-то по адресу Княжевича.

"Что за странность, - думал я, - или он слепой, этот Княжевич… мухи… мухи… не знаю… не знаю… Стальные, глубоко посаженные маленькие глаза… в них железная воля, дьявольская смелость, непреклонная решимость… французская бородка… почему он мухи не обидит?.. Он жутко похож на предводителя мушкетеров у Дюма… Как его звали… Забыл, черт возьми!"

Дальнейшее молчание стало нестерпимым, и прервал его Гавриил Степанович. Он игриво почему-то улыбнулся и вдруг пожал мне коленку.

- Ну, что ж, договорчик, стало быть, надо подписать? - заговорил он.

Вольт на табурете, обратный вольт, и в руках у Гавриила Степановича оказался договор.

- Только уж не знаю, как его подписывать, не согласовав с Иваном Васильевичем? - И тут Гавриил Степанович бросил невольный кроткий взгляд на портрет.

"Ага! Ну, слава Богу… теперь знаю, - подумал я, - это Иван Васильевич".

- Не было б беды? - продолжал Гавриил Степанович. - Ну, уж для вас разве! - Он улыбнулся дружелюбно.

Тут без стука открылась дверь, откинулась портьера, и вошла дама с властным лицом южного типа, глянула на меня. Я поклонился ей, сказал: "Максудов"…

Дама пожала мне крепко, по-мужски, руку, ответила:

- Августа Менажраки, - села на табурет, вынула из кармашка зеленого джемпера золотой мундштук, закурила и тихо застучала на машинке.

Я прочитал договор, откровенно говорю, что ничего не понял и понять не старался.

Мне хотелось сказать: "Играйте мою пьесу, мне же ничего не нужно, кроме того, чтобы мне было предоставлено право приходить сюда ежедневно, в течение двух часов лежать на этом диване, вдыхать медовый запах табаку, слушать звон часов и мечтать!"

По счастью, я этого не произнес.

Запомнилось, что часто в договоре попадались слова "буде" и "поелику" и что каждый пункт начинался словами: "Автор не имеет права".

Автор не имел права передавать свою пьесу в другой театр Москвы.

Автор не имел права передавать свою пьесу в какой-либо театр города Ленинграда.

Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город РСФСР.

Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город УССР.

Автор не имел права печатать свою пьесу.

Автор не имел права чего-то требовать от театра, а чего - я забыл (пункт 21-й).

Автор не имел права протестовать против чего-то, и чего - тоже не помню.

Один, впрочем, пункт нарушал единообразие этого документа - это был пункт 57-й. Он начинался словами: "Автор обязуется". Согласно этому пункту, автор обязывался "безоговорочно и незамедлительно производить в своей пьесе поправки, изменения, добавления или сокращения, буде дирекция, или какие-либо комиссии, или учреждения, или организации, или корпорации, или отдельные лица, облеченные надлежащими на то полномочиями, потребуют таковых, - не требуя за сие никакого вознаграждения, кроме того, каковое указано в пункте 15-м".

Обратив свое внимание на этот пункт, я увидел, что в нем после слова "вознаграждение" следовало пустое место.

Это место я вопросительно подчеркнул ногтем.

- А какое вознаграждение вы считали бы для себя приемлемым? - спросил Гавриил Степанович, не сводя с меня глаз.

- Антон Антонович Княжевич, - сказал я, - сказал, что мне дадут две тысячи рублей…

Мой собеседник уважительно наклонил голову.

- Так, - молвил он, помолчал и добавил: - Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире! Все мы только и думаем о деньгах, а вот о душе подумал ли кто?

Я до того во время моей трудной жизни отвык от таких сентенций, что, признаться, растерялся… подумал: "А кто знает, может, Княжевич и прав… Просто я зачерствел и стал подозрителен…" Чтобы соблюсти приличие, я испустил вздох, а собеседник ответил мне, в свою очередь, вздохом, потом вдруг игриво подмигнул мне, что совершенно не вязалось со вздохом, и шепнул интимно:

- Четыреста рубликов? А? Только для вас? А?

Должен признаться, что я огорчился. Дело в том, что у меня как раз не было ни копейки денег и я очень рассчитывал на эти две тысячи.

- А может быть, можно тысячу восемьсот? - спросил я. - Княжевич говорил…

- Популярности ищет, - горько отозвался Гавриил Степанович.

Тут в дверь стукнули, и человек в зеленых петлицах внес поднос, покрытый белой салфеткой. На подносе помещался серебряный кофейник, молочник, две фарфоровые чашки, апельсинного цвета снаружи и золоченые внутри, два бутерброда с зернистой икрой, два с оранжевым прозрачным балыком, два с сыром, два с холодным ростбифом.

- Вы отнесли пакет Ивану Васильевичу? - спросила вошедшего Августа Менажраки.

Тот изменился в лице и покосил поднос.

- Я, Августа Авдеевна, в буфет бегал, а Игнутов с пакетом побежал, - заговорил он.

- Я не Игнутову приказывала, а вам, - сказала Менажраки, - это не игнутовское дело пакеты Ивану Васильевичу относить. Игнутов глуп, что-нибудь перепутает, не так скажет… Вы, что же, хотите, чтобы у Ивана Васильевича температура поднялась?

- Убить хочет, - холодно сказал Гавриил Степанович.

Человек с подносом тихо простонал и уронил ложечку.

- Где Пакин был в то время, как вы пропадали в буфете? - спросила Августа Авдеевна.

- Пакин за машиной побежал, - объяснил спрашиваемый, - я в буфет побежал, говорю Игнутову - "беги к Ивану Васильевичу".

- А Бобков?

- Бобков за билетами бегал.

- Поставьте здесь! - сказала Августа Авдеевна, нажала кнопку, и из стены выскочила столовая доска.

Человек в петлицах обрадовался, покинул поднос, задом откинул портьеру, ногой открыл дверь и вдавился в нее.

- О душе, о душе подумайте, Клюквин! - вдогонку ему крикнул Гавриил Степанович и, повернувшись ко мне, интимно сказал: - Четыреста двадцать пять. А?

Августа Авдеевна надкусила бутерброд и тихо застучала одним пальцем.

- А может быть, тысячу триста? Мне, право, неловко, но я сейчас не при деньгах, а мне портному платить…

- Вот этот костюм шил? - спросил Гавриил Степанович, указывая на мои штаны.

- Да.

- И сшил-то, шельма, плохо, - заметил Гавриил Степанович, - гоните вы его в шею!

- Но, видите ли…

- У нас, - затрудняясь, сказал Гавриил Степанович, - как-то и прецедентов-то не было, чтобы мы авторам деньги при договоре выдавали, но уж для вас… четыреста двадцать пять!

- Тысячу двести, - бодрее отозвался я, - без них мне не выбраться… трудные обстоятельства…

- А вы на бегах не пробовали играть? - участливо спросил Гавриил Степанович.

- Нет, - с сожалением ответил я.

- У нас один актер тоже запутался, поехал на бега и, представьте, выиграл полторы тысячи. А у нас вам смысла нет брать. Дружески говорю, переберете - пропадете! Эх, деньги! И зачем они? Вот у меня их нету, и так легко у меня на душе, так спокойно… - И Гавриил Степанович вывернул карман, в котором, действительно, денег не было, а была связка ключей на цепочке.

- Тысячу, - сказал я.

- Эх, пропади все пропадом! - лихо вскричал Гавриил Степанович. - Пусть меня потом хоть расказнят, но выдам вам пятьсот рублей. Подписывайте!

Я подписал договор, причем Гавриил Степанович разъяснил мне, что деньги, которые будут даны мне, являются авансом, каковой я обязуюсь погасить из первых же спектаклей. Уговорились, что сегодня я получу семьдесят пять рублей, через два дня - сто рублей, потом в субботу - еще сто, а остальные - четырнадцатого.

Боже! Какой прозаической, какой унылой показалась мне улица после кабинета. Моросило, подвода с дровами застряла в воротах, и ломовой кричал на лошадь страшным голосом, граждане шли с недовольными из-за погоды лицами. Я несся домой, стараясь не видеть картин печальной прозы. Заветный договор хранился у моего сердца.

В своей комнате я застал своего приятеля (смотри историю с револьвером).

Я мокрыми руками вытащил из-за пазухи договор, вскричал:

- Читайте!

Друг мой прочитал договор и, к великому моему удивлению, рассердился на меня.

- Это что за филькина грамота? Вы что, голова садовая, подписываете? - спросил он меня.

- Вы в театральных делах ничего не понимаете, стало быть, и не говорите! - рассердился и я.

- Что такое - "обязуется", "обязуется", а они обязуются хоть в чем-нибудь? - забурчал мой друг.

Я горячо стал рассказывать ему о том, что такое картинная галерея, какой душевный человек Гавриил Степанович, упомянул о Саре Бернар и генерале Комаровском. Я хотел передать, как звенит менуэт в часах, как дымится кофе, как тихо, как волшебно звучат шаги на сукне, но часы били у меня в голове, я сам-то видел и золотой мундштук, и адский огонь в электрической печке, и даже императора Нерона, но ничего этого передать не сумел.

- Это Нерон у них составляет договоры? - дико сострил мой друг.

- Да ну вас! - вскричал я и вырвал у него договор.

Порешили позавтракать, послали Дусиного брата в магазин.

Шел осенний дождик. Какая ветчина была, какое масло. Минуты счастья.

Московский климат известен своими капризами. Через два дня был прекрасный, как бы летний, теплый день. И я спешил в Независимый. Со сладким чувством, предвкушая получку ста рублей, я приблизился к Театру и увидел в средних дверях скромную афишу.

Я прочитал:

Репертуар, намеченный в текущем сезоне:

Эсхил - "Агамемнон"

Софокл - "Филоктет"

Лопе де Бега - "Сети Фенизы"

Шекспир - "Король Лир"

Шиллер - "Орлеанская дева"

Островский - "Не от мира сего"

Максудов - "Черный снег".

Открывши рот, я стоял на тротуаре, - и удивляюсь, почему у меня не вытащили бумажник в это время. Меня толкали, говорили что-то неприятное, а я все стоял, созерцая афишу. Затем я отошел в сторонку, намереваясь увидеть, какое впечатление производит афиша на проходящих граждан.

Выяснилось, что не производит никакого. Если не считать трех-четырех, взглянувших на афишу, можно сказать, что никто ее и не читал.

Но не прошло и пяти минут, как я был вознагражден сторицей за свое ожидание. В потоке шедших к театру я отчетливо разглядел крупную голову Егора Агапёнова. Шел он к театру с целой свитой, в которой мелькнул Ликоспастов с трубкой в зубах и неизвестный с толстым приятным лицом. Последним мыкался кафр в летнем, необыкновенном желтом пальто и почему-то без шляпы. Я ушел глубже в нишу, где стояла незрячая статуя, и смотрел.

Компания поравнялась с афишей и остановилась. Не знаю, как описать то, что произошло с Ликоспастовым. Он первый задержался и прочел. Улыбка еще играла на его лице, еще слова какого-то анекдота договаривали его губы. Вот он дошел до "Сетей Фенизы". Вдруг Ликоспастов стал бледен и как-то сразу постарел. На лице его выразился неподдельный ужас.

Агапёнов прочитал, сказал: "Гм…"

Назад Дальше