Том 8. Почти дневник. Воспоминания - Катаев Валентин Петрович 7 стр.


- Вы знаете, как они работают? Замечательно. Исполнительные, аккуратные, честные. К своему труду относятся исключительно. Например, ему поручено, скажем, охранять посевы. Если он поймает кого-нибудь с колосками, прямо ужас что будет. Приходится сдерживать. А одна женщина есть, колонистка, ей поручили смотреть за тремя лошадьми. Так вы посмотрите на ее лошадей! Красота! Толстые, сытые, здоровые, абсолютно чистые. Она их и поит, и моет, и чистит, и кормит. Как за детьми, за ними смотрит. А как же? "Если мне, говорит, поручили лошадей, то будьте уверены на все сто". Есть среди колонистов художник-писатель - прямо исключительный, очень красиво и талантливо пишет, вы обязательно познакомьтесь с его творчеством! Есть артисты, музыканты, скидальщики, мотористы, конюхи, косари. И все замечательно трудоспособные и талантливые. Есть врач, студент. До сих пор думали, что их надо изолировать. Оказалось, наоборот. Вы себе не можете представить, какой у них появляется энтузиазм, когда они попадают из душных комнат на волю! Они не знают, куда девать свою освобожденную энергию. И наша задача - пустить ее по правильному руслу. Это русло - работа. Настоящая, полноценная, полезная общественная работа. В данном случае - хлеборобство. Они включились в трудовую семью и сделались ее достойными членами. Это ли не поразительный факт, невозможный ни в одном капиталистическом государстве!

Пока Виленский рассказывал, нас окружили.

Против нас сидел молодой человек в кепке, с несколько полным и сонным лицом. Он положил локти на колени и чересчур близко и внимательно всматривался в мое лицо. Он долго-долго смотрел и наконец, как бы собирая всю волю и умственные способности, выговорил:

- У вас интересное для рисования лицо. Очень острые углы. Вас можно очень похоже нарисовать.

- Это художник, - сказал Виленский, - он очень похоже рисует портреты, замечательный талант.

- Я вас могу нарисовать, - сказал, медленно собираясь с мыслями, художник. - У вас острое лицо. Я могу вас похоже нарисовать.

Я обещал приехать и позировать. Он сказал серьезно:

- Очень вам благодарен. Я вас могу похоже нарисовать. А вы кто будете?

Я сказал. Он серьезно помолчал и потом раздельно произнес, не торопясь:

- Я вас могу очень похоже нарисовать, товарищ корреспондент, приезжайте к нам.

- Непременно.

Художник долго собирался с мыслями, потом сказал Виленскому, сонно улыбаясь и с большим трудом подбирая и складывая слова:

- Шпрехен зи дейч, геноссе доктор?

- Я, эйн бисхен, - серьезно ответил Виленский.

Художник задумался, сидел понуро, затем продолжал так же трудно:

- Вифиль габен зи фамилие?

Доктор внимательно вслушался, не понял и попросил повторить.

- Ви-филь габен зи фа-ми-лие? - повторил сонно и раздельно художник.

- Ах, понимаю, - сказал доктор. - Их габе дрей персон мит мир, айн фрау унд айн кинд.

Художник важно кивнул головой.

- Их ферштее, - сказал он, - жена и ребенок. Зер гут.

Он опять уронил голову на руки и задумался. Со всех сторон на него смотрели с уважением больные. Художник обратился ко мне:

- Шпрехен зи дейч?

- Бисхен.

Он с удовлетворением кивнул головой и стал рыться по карманам. Он достал измятую пачку папирос "Бокс" и протянул мне:

- Волен зи айн сигаретт?

Я взял тоненькую, полувысыпавшуюся папироску.

- Данке зер.

Он ласково и серьезно подал мне огня:

- Раухен битте. Их габе нох филь сигареттен.

- Данке шен.

Художник с самодовольной скромностью огляделся вокруг.

- Откуда вы знаете немецкий язык? - спросил я.

Он, очевидно, ждал этого вопроса.

- Я учил его в школе. Теперь почти все забыл. Я был очень болен, я все забыл.

- У него сонная болезнь, - пояснил доктор.

Художник поправил:

- Энцефалит. У меня был энцефалит. Я почти все забыл. Теперь энцефалит прошел, но отразился на мозгу. Мне трудно вспомнить. Я все забываю. Раухен битте нох айн сигареттен.

Ему, видимо, доставляло громадное наслаждение вспоминать и складывать забытые, растерянные немецкие слова.

- Это неизлечимая болезнь, - со вздохом сказал он. - Последствия ее неизлечимы.

- Ну, ничего, подождите, - сказал я в утешение. - Может быть, ученые откроют возбудитель энцефалита, и тогда будет прививка, и вас вылечат.

- Все равно уж поздно. Болезнь прошла. Это последствия. Это уже не вылечат.

И он скорбно опустил голову.

Усаживая меня на лавку, доктор Виленский заботливо разостлал две газеты, чтоб было чисто. Он тоже усиленно приглашал меня приехать. Это от Зацеп совсем недалеко.

- Вы мне дайте телеграмму, я вам вышлю на станцию Ульяновку лошадей, а там всего пятнадцать километров…

Я сердечно простился с доктором Виленским. Он услужливо донес до площадки мои вещи. Я сошел с поезда. Меня встретили Розанов, Костин и Зоя Васильевна. Розанов был в белой рубахе и соломенном бриле. Я заметил, что у него за эти дни сильно загорело лицо…

Я вернулся в политотдел, как в свою семью.

Вот я опять в Зацепах, в МТС, в "своей" комнате с букетом на столе. Я чувствую себя так, как себя всегда чувствует человек, уезжавший на некоторое время и опять возвратившийся. Люди вокруг продолжают жить интересами, смысл которых пока непонятен. Я еще не в курсе дела, передо мной вьются хвосты, кончики каких-то интересов.

Я понимаю из разговоров, что началась косовица, что во многих местах молотят, но не могу еще понять, почему у всех нервное состояние, почему кого-то надо взгреть, поощрить, почему все время взволнованно выезжают со двора. Что-то происходит вокруг, но что - мне пока неизвестно.

На дворе перемены.

Дом, который строили и рассчитывали вывести в два этажа, теперь решили строить в один этаж. Его уже подвели под крышу и делают стропила.

По двору прошел человек, которого я совсем забыл, но вдруг, увидев его в белой рубахе и восьмирублевой деревенской панаме, с пергаментным, малярийным лицом, с длинной, прямой трубкой в оскаленных зубах, вспомнил. Он шел, выставляя вперед острые колени. Агроном!

Потом я видел, как он накачивает шину велосипеда, прислоненного к заборчику.

Машин за сараями не видно, они все отправлены в поле. Но двигатель стучит по-прежнему.

Трава во дворе разрослась, но уже нет того мягкого, красивого цвета. Она жестка, суха. Кусты бурьяна, будяков, полыни. Жарко. Дождей нет и следа.

Настоящие жаркие летние дни.

Мы отвезли Хоменко в Синельниково. Был второй час ночи. Поехали обратно. А шофер должен был вернуться опять в Синельниково и подать Хоменко машину в пять часов утра. Когда он спит?

Разговор с Розановым на обратном пути, когда шофер гнал тарахтящую в темноте машину полным ходом, километров по восемьдесят в час, по незнакомой для меня и потому страшной дороге.

Я:

- А ты не чересчур, Тарас Михайлович?

Он:

- Что чересчур?

- Не чересчур резко? Тебе не кажется, что нужно немножко погибче, потактичнее?

- Ты, Валентин Петрович, вот что… Если не понимаешь, то не спрашивай… Подумай сначала хорошенько. У нас не парламент. Чего я буду миндальничать? Коммунисты не должны между собою заниматься вежливостью. Нужно крепко ударить по "сырым" настроениям. Я человек военный.

Мы разговорились о перспективах дальнейшей реконструкции сельского хозяйства, об уничтожении противоречий между городом и деревней, о будущем Советского Союза, о мировой революции.

Он весьма начитан в области марксизма и неплохой диалектик, смелый. Он сказал:

- Знаешь, я только сейчас начинаю привыкать к своей новой работе. Я столько лет работал в Красной Армии! Я мечтал сделаться комиссаром, командиром полка. Я кончил Толмачевку и уже получил назначение, как вдруг - бац! - демобилизация. Поедешь начальником политотдела! Ты знаешь, Валентин Петрович, я человек на слезы крепкий. Но тут, как стал прощаться с ребятами… А сейчас уже привык к деревне. Если бы меня отсюда перебросили, тоже бы, наверное, пустил слезу. Очень втянулся. Захватывающая работа. В полку тоже захватывает. Но здесь шире. Перспективы какие! Жизнь ломается.

Однажды Розанов рассказал мне такой случай. Как-то в полку он пошел перед сном проверять караулы - дело было в лагере - и видит, что нигде нету воды, не привезли. А лагерь в лесу, и много деревянных построек.

- Я разнес кого следует и думаю: посылать за водой или не посылать? А уж был час ночи. Ну, думаю, до утра подождем, а утром привезут. Пошел спать. По дороге опять думаю: а может, послать? Мало ли что может случиться! Но все-таки решил не посылать. Пришел и лег спать. А у нас громадный деревянный клуб. Мы сделали. На него пошло три тысячи бревен. Здоровенных бревен! Можешь себе представить! Отличный клуб! Я лежу и думаю: а может быть, послать все-таки за водой? А то вдруг что-нибудь случится… Я, конечно, видел, что воды нет, даже замечание сделал. Есть свидетели, но все же… А вдруг как загорится? Ну, все-таки решил, что можно подождать до утра. И вдруг мне ночью приснился сон - и, понимаешь ты, такой жизненный, со всеми подробностями, прямо как на самом деле, - что загорелся клуб. Я вскочил как ошалелый. Ну, ты понимаешь, это на меня до того подействовало, что сердце чуть не выпрыгивает из груди. Стучит с перебоями. И в глазах темно. У меня сердце паршивое. Я сильной жары не выдерживаю. Я думал тогда, что умираю. Весь трясусь, и сердце стучит, как будто в грудь кузнечным молотком. Я выпил две склянки валерьяновых капель. Насилу успокоился. Ты понимаешь - клуб в три тысячи бревен! И горит! Это тебе не шутки…

В этом - весь Розанов.

Он долго придумывал, как сушить зерно. Может быть, устроить специальные железные барабаны? Но ничего придумать не мог.

В шесть утра за нами на автомобиле заехал предрика Хоменко. Мы, уже сидя в машине, выпили по стакану молока, которое нам вынесла Семеновна.

В поле "Червонной долины" начало массовой косовицы. Мы туда приехали в семь, но народ еще только собирался. Это объяснили тем, что еще не налажено, еще только первый день.

Кухарка разводила под казаном огонь, рубила мясо.

Хоменко сунул руку в мешок и достал горсть кукурузной муки.

Пища улучшилась - по двести граммов мяса на человека.

Тяжелая работа за конной лобогрейкой - бабы подбирали жито и вязали снопы.

На другом поле работали два трактора, за каждым по две лобогрейки. Скидальщики парились. На лобогрейки сели Сазанов и Хоменко за скидальщиков. Быстро вспотели. Трактор чересчур быстро косит. За ним трудно поспевать.

Стояла большая тракторная будка, похожая на те ящики, в которых раньше перевозили аэропланы. Она была с окнами и дверью.

Трактористы - все черные, в черной, замасленной одежде и с белыми глазами. Молодые. Деревенские парни. Но уже ничего крестьянского в них нету. Машина придала им вид индустриальных рабочих, а работают они совсем недавно на машинах. Но уже совсем другой стиль, другие манеры.

Тут же производилась торговля. Кооператор в панаме привез на бричке ящик товаров - махорки, книжек, спичек.

У него охотно покупали. Но жаловались, что нема грошей.

- Скоро будут гроши. Соберете урожай, и заведутся гроши.

- Може, и будут, кто его знает.

Вперед загадывать опасаются и не любят. Эту черту - нелюбовь загадывать - я заметил еще в империалистическую, на фронте, когда жил на батарее с солдатами. Ужасно не любят. "Мне должны посылку прислать". - "Може, и пришлют. А може, и не пришлют. И где еще там посылка? Одни разговоры и больше ничего".

Приехал, мигая ослепительно спицами, велосипедист. Привез последние газеты: харьковский "Коммунист", днепропетровскую "Зарю", московские "Правду", "Известия". Их быстро разобрали подписчики. Подписчиков довольно много.

В другой бригаде люди обедали на току. Они обедали аккуратно и скромно, подвинув себе миски с супом, и вынимали из узелков, отворачиваясь друг от друга, еду, принесенную из дому.

Они рассыпались по всему току. Под телегами сидели, под бестарками, в тени молотилки, за бочкой на колесах.

Очевидно, общественное питание здесь еще середка наполовинку.

Одеты все празднично. Бабы в беленьких чистых платочках с кружевной оборочкой.

Говорят, что в старое время отцы возили своих дочерей на базар, разодетых и в беленьких таких же платочках в кружевной оборке, и на этих платочках красными нитками было вышито: "Сто рублей", "Сто пятьдесят рублей" - это приданое девушки.

Почти у всех на шее искусственный жемчуг.

Было число 17-е, а 20-го район собрался отправлять в Днепропетровск первый эшелон зерна в девятьсот тонн, то есть шестьдесят вагонов.

Несколькими днями позже мы были с Костиным вечером в таборе. Бригада Чубаря. Народ расходился по домам. С ним ничего нельзя было поделать.

Мы поехали назад. У нас было свободное место в бричке. Пригласили одну из баб сесть. Подвезли до Зацеп.

Она радостно забралась на козлы и села рядом с кучером, Алешкиным батькой, к нам лицом.

- Почему не ночуешь в таборе?

У нее в потемках широкое, покорное и доброе лицо в сереньком платке.

- Как же я могу ночевать в таборе, когда у меня трое детей дома! Надо накормить и хлеб испечь. И огород пораскрадут.

Н-да…

Это подкрепило мои прежние мысли: раз невыгодно, значит, тут какая-то неправильность в организации.

Я сказал об этом Розанову. Вот соображения Розанова на этот предмет:

- Конечно, невыгодно ночевать в таборе, так как дома теряют картошку и барахло - могут покрасть. Конечно. Но от несвоевременного выхода на работу теряются тысячи центнеров хлеба. И они этого не видят по своей консервативности и по привычке считать свою рубашку ближе к телу. Почему? Потому, что картошка - ее видно, ее можно сегодня, сейчас же, съесть, а хлеб, который пропадает, - хлеб отвлеченный, его не видно сейчас, то есть не видно потерь общих. Теперь понятно?

Я думаю, что Розанов тут немножко "загнул". Надо бы и "личную" картошку суметь сохранить, организовав общественную охрану, и "отвлеченный" хлеб собрать до последнего зернышка на личную и общественную потребу.

На сегодня, 26 июля, по сведениям Розанова, сдано около десяти тысяч пудов хлеба (около тысячи пятисот центнеров). Это мало. Косят с 16-го (по тысяче пудов в день с двадцати двух колхозов).

Костин только что вернулся из объезда. Везде лежит и сушится по сто пятьдесят - двести центнеров жита.

Костин сердито сказал:

- Удивляюсь, как его не раскрадывают! Это редкое благородство. Сюда таскают, туда таскают, все время открыто. Не захочешь - станешь красть!

Всего, значит, по всем колхозам сушится около двадцати тысяч пудов! Сколько это хлопот, рабочей силы, энергии: то его укрывают от дождя, то ссыпают, то опять рассыпают на ряднах.

У Костина в кабинете письменный стол, несгораемый шкаф, выкрашенный в некрасивую коричневую краску. В нижнем ящике несгораемого шкафа хранятся тарелки; стол другой - с газетами; там лежат очки, бумаги.

В специальной коробочке собрание резолюций партсъездов в красных переплетах. Лежит первый том "Капитала" со множеством закладок и пришпиленных заметок.

В артели немцев-колонистов "Ротер штерн" забавная женщина - секретарь ячейки.

Сейчас ее уже сняли. Эмоциональна, суетлива, бестолкова и болтлива.

Розанов ее здорово "мурыжил".

- В ячейке план хлебосдачи есть?

- План? Хлебосдачи?. План хлебосдачи есть.

- Где он? Покажи.

- Он в правлении.

- Я тебя не спрашиваю, что у вас есть в правлении, а я тебя спрашиваю: есть ли план хлебосдачи в ячейке?

- В ячейке?

- В ячейке.

- В ячейке нету, а есть в правлении.

- Зачем же ты мне говоришь, что он есть в ячейке?

- Товарищ Розанов, план был в ячейке, но стали ремонтировать… сырые стены… невозможно приклеить. Пока он в правлении. Я сейчас принесу.

Она заметалась как угорелая и выбежала из комнаты. Мы долго ее ждали. Минут через пятнадцать она прибежала без плана.

- Где же план?

- Сейчас, сейчас… Его сейчас найдут и принесут. Вы не беспокойтесь. Садитесь, пожалуйста. План сейчас найдут и принесут.

Она села на скамью, положила локти на стол, положила острый подбородок на ладони, выставила стальные зубы и уставилась на Розанова отчаянными глазами, полными готовности и внимания.

- Как у вас дела с хлебосдачей?

- Дела? С хлебосдачей? Сейчас я скажу…

Она встрепенулась.

- Дела с хлебосдачей обстоят так. Нужно укрепить массовую работу, нажать на бригады, добиться перелома в настроениях, сколотить крепкий актив, выявить лодырей, симулянтов и рвачей, ударить по классовому врагу, усилить партийную бдительность и обеспечить своевременный обмолот и сдачу хлеба государству.

Она высыпала это одним духом, с одушевлением стуча кулаком по столу.

- Стой, стой, стой! Помолчи. Что ты мне бубнишь - надо, надо, надо? Я тебя не спрашиваю, что тебе надо, а я спрашиваю, как у тебя обстоят дела с хлебосдачей. Конкретно: в чем выражается работа ячейки? И твоя в частности, как секретаря? Ну?

Она опять встрепенулась:

- Сейчас я тебе скажу, в чем. Во-первых, мы должны добиться перелома, ударить по гнилым настроениям, сколотить актив…

Розанов смотрел на нее в упор с ледяной иронией. Она смешалась, замолкла.

- Ну, ну, продолжай… Я тебя слушаю. Чего же ты замолчала? Говори, говори… Болтай дальше.

- Товарищ Розанов! - умоляюще воскликнула она и взялась руками за волосы, судорожно их поправила. - Я не знаю, что вы от меня требуете?

- Я от тебя требую, чтобы ты мне коротко и ясно рассказала, что конкретно сделала ячейка для проведения уборочной кампании и сдачи хлеба государству.

- Конкретно?

- Да, конкретно.

- Конкретно мы сделали вот что…

Она положила голову на стол и стала тереться об него большим носом. Вдруг она сорвалась с места и бросилась к двери.

- Куда?

- Сейчас я принесу план.

Назад Дальше