Зазимок - Михаил Годенко 2 стр.


3

Первого октября, на покров, у нас праздник. В этот день освящалась наша церковь, или, как ее величают, храм божий. Потому и праздник называется - храм. Наступает наша очередь принимать гостей из соседних сел. На троицу мы едем в Зеленый Кут, на спаса гуляем в Очеретяном. А вот покров - наш день. Он всем праздникам праздник. Еще бы - ярмарка! Одного скрипу колесного бывает столько, что в другой раз за год не услышишь.

Ночь накануне. Идет подвода за подводой. Визжат поросята, гогочут гуси, мычат бугаи, храпят лошади. Собаки надрываются, уже не лают - кашляют. Мать встает, подходит к окну, зевает, приговаривая:

- Охо-хо, хо-хо-о-о… Сохрани и помилуй. Вавилон, да и только!

Царство такое, рассказывают, было. Людное, Наша слобода за ночь Вавилоном становится.

За два дня до ярмарки на лугу появились цыгане. Стреножили лошадей. Подняли латаные-перелатаные шатры. Завидя спорый цыганский костер, слободяне подумали: "Слава богородице, первые ласточки прилетели. Ярмарка будет дружной!"

Первые ласточки. Предвестники… Уж они себя покажут. Они порезвятся! А в самом деле, что за ярмарка без цыган? Так, ровно каша без соли!

Больше всего цыгане волновали нас, пацанов. Они казались нам людьми фантастическими. Все какие-то необычные: темные, тонконосые, пучеглазые. В ушах кольца, на руках кольца. Все побрякивает, позванивает, потрухивает. Пестреют на лугу, будто цветные стеклышки на ладони.

Мы прилегли поодаль все четверо; глядим на странный мир, удивляемся. Микитка, как всегда, докапывается: что, откуда, почему. Сам отвечает на свои вопросы:

- Батько читал в журнале, что они азиаты.

Юхимка поднял брови:

- Да ну?..

- Говорил, будто какого-то императора убили и за это их приговорили скитаться по свету.

Котька решил смутить всезнающего друга.

- Вот я пойду спрошу вон у той ведьмы, брешешь или правду говоришь?

Цыганка словно бы услышала Котькины слова, сама поманила его пальцем.

Он побежал к шатру. Было видно, как старуха ткнула ему в руку ведерко. Котька метнулся к колодцу, принес воды, обплескав себе ноги.

Когда вернулся и присел около нас, мы с холодным еканьем внутри ждали его рассказа.

- Ничего не было. Только спросила, как звать, что болит. Показал левую руку. Перевязала конским волосом у запястья. Ступай, говорит. Чудна́я баба!

В таборе необычная тишина. Сидят все, будто сонные мухи. Удивляемся, мысленно решаем: "Ладно, они себя завтра покажут!"

Ярмарочное утро наступило. Из-за темной шелковицы показалось красное солнце. Такое теплое, как никогда летом. Улица весело ископычена, усыпана овечьей дробью, уляпана коровьими блинами.

На мне лиловая сатиновая рубашка, короткие штанцы на помочах. На голове - шапка темных волос с красновато-медным отливом, на ногах - чулки из не поддающегося никаким мылам загара. Вот все мое убранство. В руке до пота зажал монету - три копейки. Они дороже всякого золота. Окажись золото в моих руках, я бы не сообразил, что с ним делать. А с тремя-то копейками я царь. Я твердо знаю, куда их употребить. С ними буду, как говорит, в шутку мой отец, и сыт, и пьян, и нос в табаке!

Хлопцы ждали на бугре, у каменного столба. Я подскочил к ним, глянул на луг: внизу клокотала ярмарка! Я пока еще не видел моря, но почему-то подумал: оно именно такое.

Кинулись мы в это море, пошли вглубь, словно камни в воду. Сразу же дружба наша начала трещать. Я ухватился за карусель. Она приковала мой взор разноцветными лоскутами крыши, приворожила меня деревянными конями с расписными седлами и золочеными уздечками. Зачем идти дальше? Где искать счастья, когда вот оно!

Котька тащит к бочке, где поят бузой. Говорит, если бы наш батюшка был не так стар, то причащал бы в церкви только бузой.

Юхим рвется к петушкам. А они же, окаянные, сидят на сосновых палочках, синие, красные, зеленые, да так сахарно поют - слюной изойдешь. Юхимка раздул широкий нос, нацелил его в сторону петушков. Тут и вся его ярмарка!

Только у Микиты не туманятся глаза. Голова ясная, думки спокойные. Потирая левой рукой родинку, что справа, на щеке, принимается нас стыдить:

- Точно мали диты. Хиба можно так сразу: бух гроши, як в воду? Надо пошукать, может, есть диковинки почуднее. С копейкой ходить веселее, чем без копейки.

Угадываю слова Микиткиного отца, старого Перехвата: "С копейкой веселее!" Что говорить, все мы похожи на своих старших. Вон Юхим. Позови его куда на общее дело, ну хотя бы школьный двор подметать, скажет: "Да разве мне больше всех надо!"

Это так, к слову. А ярмарка высвистывает глиняными соловьями, звонит обливными макитрами, алеет стопами обожженных на крутом огне мисок, гудит ведрами, тазами, тенькает стеклянной посудой. Она поет сопилками и цимбалами, плачет лирою и бандурою, вздыхает глубоким воловьим вздохом. Ярмарка раскинула грабли и вилы, топоры и лопаты. Выкинула напоказ застенчивые ситцы и нахально лезущие в глаза шелка, серебристые смушки и рудые овчины, пестрые рядна и простую рогожу. Она богатела янтарными медами и сахаристыми пряниками, обильна свежими хлебами и черствой солью. Она смешала запах дегтя с нежным духом анисовых яблок, едкость конского пота с тонким ароматом розы-троянды. Ярмарка кинула в небо голубей и посадила в клетки кур, привязала к столбам бугаев и сняла путы с цыганских лошадей. Вся она рыдает, хохочет, завывает. Вся, от карусели до ржавого ухналя.

Уплываем все дальше и дальше. Тонем все глубже и глубже. Хватит ли дня, чтобы хоть мельком взглянуть на все богатство? Вот уже показались веялки и лобогрейки, вот брички и арбы, тачанки и дрожки.

Навстречу покачивается пьяный дедок с поросенком. Видать, человек жалостливый и с понятием: потому что не только сам выпил, но и поросенка угостил - облил хлебный мякиш горилкой и сунул в белозубую пасть сосунку. Сосунок теперь идти не может, захмелел. Дедок взял его за переднюю ножку, ведет, словно малое дитя за руку, напевает плясовую, еще и ногой притопывает.

Хорошо ему, дело сделал: порося купил, магарыч выпил. А нам-то каково. Ходим битый час, во рту ни маковой росинки. Микита, будь он неладен, все тащит и тащит нас черт те куда.

Ярмарка - всемогущая волшебница - выпустила на свободу страсти, обнажила дремавшие дотоле способности. И каждый, обрадовавшись такому случаю, старается выплеснуть себя до конца. Силач крестится двухпудовой гирей. Фокусник протыкает шилом руку. Танцор пляшет босыми ногами на зеленом бутылочном стекле. Человек-резина, закинув ноги за уши, прыгает на руках жабой. Звездочет предрекает новые Содом и Гоморру. Слепец с вороном на плече выдает билеты на счастье. Волшебник показывает через свою трубу райские кущи. Шулера лихорадочно тасуют карты, мечут кости, крутят рулетки. Карманщики заговаривают зубы, опустошают кошельки. Гадалки наводят страхи господни, наполняя свои торбы всякой всячиной. Ярмарка сняла путы с человеческих душ. Души раскрылись, показав все: и хорошее и дурное.

Карусель так и осталась для меня мечтой. И все из-за цыган. Дернула нелегкая поглядеть, как продают лошадей. Подошли к торжищу. Стоим мирком да ладком. Ни во что не вмешиваемся. Наше дело сторона. Наблюдаем, как цыган объегоривает дядька. Дядько, видать, вахлак. Только и может сказать, что "ого" да "гы-гы!". Бьет себя по коленкам, приседает, разглядывает мерина. То затылок поскребет, то бороду подергает, а решиться ни на что не может.

Цыган - весь страсть и нетерпение. Пламенем переливается шелк ярко-малиновой рубахи, синими петухами летают широкие шаровары. Он видит, что покупатель ни кует, ни мелет, решил поддать жарку. Трогает кнутовищем брюхо мерина - мерин танцует. Видно, готовя его к продаже, давали столько кнута, что он теперь малого прикосновения боится. Не то что танцует - на дыбки взвивается! Это и приводит в восторг туговатого покупателя. Продавец подливает масла в огонь: стегает мерина, а потом цыганенка, что верхом на лошади. Мерин играет, цыганенок поскуливает. Цыган ужом извивается около дядька, сладкими словами заморочивает:

- Ай-яй, человече добрый! Что за коняка! Что за коняка! Золотая грива, серебряны копыта. По воздуху летает, звезды с неба хватает. Счастье принесет, удачу принесет. Паном будешь. Сало с салом кушать будешь. Душу отрываю, тебе отдаю. Глянь, сынишка слезой умывается. Такого коня кому не жаль! Жена у шатра по земле катается. Осиротишь, кричит, по миру семью пустишь. А я продаю. Плачу, но продаю. Такая моя доля. Бери. Век помнить будешь!.. - Да как стеганет из-за спины, как огреет то мерина, то цыганенка.

Дядька-вахлак полез в кишеню за деньгами. И тут я не вытерпел. Какая муха меня ужалила, не знаю. Только выскочил вперед и как заору:

- Диду, он вас обдуривает! Коняку пече батогом и хлопца пече батогом!

Старый цыган ласково показал мне ясные зубы. И - хлесть меня кнутом по шее. Сыромятный батог обвился гадюкой, обжег и так сдавил, что кажется, горловой хрящ хрустнул.

- Как тебя зовут, красавец? А? Что же ты молчишь? А батька как величают? Не помнишь? - улыбается ядовито. От той улыбки меня холодом взяло. Потом как залопочет не по-нашему, как залопочет.

Цыганенок понял команду, развернул мерина да направил его на моих дружков - в момент потопчет! Хлопцы рванулись, словно их бураном подхватило. Я кинулся в другую сторону. Сзади послышались всхлесты знакомого батога, топот и непонятное мне цыганское лопотанье.

Опомнился я в кустах дерезы. Сатиновая рубашка распорота. Шея горит огнем. А горше всего то, что в моей руке от заветной монеты остался только слабый отпечаток. Еще совсем недавно я был царем. Вся ярмарка лежала у моих ног. Только подумайте: три копейки! Да на них же можно купить полмира. Кружку бузы за полушку, на копейку кипу петушков. Ходил бы припеваючи, посасывая гребешки. И, достигнув почти вершины блаженства, еще держал бы в запасе целых полторы копейки! Опьяневший от бузы, разомлевший от петушков, подошел бы неторопко к замершей карусели. Передо мной расступились бы все. Я облюбовал бы коня, вцепился бы в гриву, пришпорил бы его бока босыми пятками. И он бы тронулся. Понеслись бы назад хаты, попятилась бы ярмарка, закружилась бы вокруг меня вся слобода. Народ ахал бы, любуясь и конем и всадником.

- Чей же это герой! Не Тимофея ли Будяка сын?

- Он самый!

Но я не на коне, а под конем. Сижу в колючей дерезе. Слышу, как из дальнего далека доносится насмешливый плач карусельной шарманки.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Первым влюбился Котька. Он скор на все. Влюбился по-правдашнему, как парубки в девчат влюбляются. Маялся. Потому что как ей скажешь про свое чувство, если она старше тебя на целых три класса, если она дочь учительницы, если у нее отец не простой человек - аптекой заведует.

Ее зовут Поля. Можно назвать еще Полиной. А то и Полюшкой. Разные люди ее по-разному и называют. Но для нашей четверки она всегда была Полиной Овсеевной. Так мы ее зовем, в мечтах конечно. Отец ее, аптекарь, - грузный дядя. Лицо налито недоброй синевой. Его зовут "Безногий". Правда, ноги у него на месте, но ходить ими не может, в коляске ездит. Колеса высокие, на резиновом ходу. Овсей толкает колеса руками и катит себе в любую сторону. Пацаны даже завидуют: "Катайся сколько влезет!"

Мать Поли, Хавронья Панасовна, - наша учительница. Добрая женщина. Но, если разозлишь, - как даст в лоб костяшками пальцев, да еще и снизу, под подбородок, подстукнет. После такой кары и зубы ноют, и в затылке покалывает.

Есть у Поли младшая сестра Саша. Они одного роста, одинаково одеты. Темные платья, белые гимназические передники. Потому и зовут их "гимназистками". Похожи во всем, словно близнецы. Только Саша смуглая, на гречанку смахивает, Поля - светловолосая. На школьном вечере все ждут, когда "гимназисток" объявят. Выходят сестры не спеша, оглаживают темные платья. Набитый до отказа зал, где происходят все сборы, замирает. Тонкий Полин голосок заходится жалобным плачем:

Чого ж вода каламутна,
Чи не хвиля сбила?
Чого ж дівка смутна тепер,
Чи не мати била?

Поля на какое-то время умолкает. Басовитые струны старого пианино гудят-надрываются, сгущая и без того горькую девичью тоску. Вдруг над басами взлетает отчаянный крик:

Де ти, милий, спаси мене
Від лютої напасті.
За нелюбом коли жити -
То краще пропасти!..

На Котьку лучше не глядеть. Белые губы раздавлены в вареничек. Глаза зажмуренные, слепые…

На большой перемене за дощатым забором нужника курили самосад. Насосались, аж в глазах зелено. Если бы знать, что Хавронья Панасовна поведет на спевку. Если бы знать заранее, что придется стоять у самого носа ее Поленьки и дышать ей в лицо. В общем, если бы знал, где упадешь, так соломки подстелил бы.

Кто повыше, тех поставили во второй ряд. А Костя угодил в самую середину переднего ряда. Поля поморщилась недовольно, спросила строго:

- Это ты, Говяз, так накурился?

- Ни, ей-бо! Хоч карманы потрусите…

Котька не ожидал, что она полезет в карманы. А она взяла да и полезла. Вытряхнув оттуда крошки самосада, завизжала:

- Геть с моих очей, поганый!

Котьку начал душить кашель. Не помня себя, выбежал из класса, пересек школьный двор, забился в угол сарая и дал волю слезам. Плакал долго, взахлеб, пока в груди все не улеглось, пока не зазвенело в ушах от странной тишины.

2

Ходит Котька как в воду опущенный. Глядит мимо нас. Слова вялые от взаправдашней печали. Микитка и Юшко подсмеиваются над ним.

Они, глупые, не понимают, что задето неосторожно самое первое, самое хрупкое, самое дорогое чувство. Они и не догадываются, что он сам молит бога послать необходимое несчастье, скажем пожар в школе.

…Поля теряет сознание. Котька хватает ее на руки, выпрыгивает с ней из окна пылающего здания, приносит на аптечное подворье. Не Котька-недоросток, а настоящий парубок! Лежит Поля (Полина Овсеевна!) на его руках светлая, легкая. Очнулась, обняла за шею, оглушительно шепнула на ухо благодарное слово. Из пристройки выбегают Саша и Хавронья Панасовна. Выкатывается на коляске Овсей-аптекарь. Котька передает Полю из рук в руки. Задыхающийся отец просит:

- Нагнись, любый хлопче!

Котька наклоняется. Аптекарь целует его в лоб холодными устами и говорит, всхлипывая по-стариковски:

- Она твоя, добрый молодец, она твоя!..

Не ведают этого хлопцы, потому насмехаются. Котька прощает приятелей, машет на них рукой: мол, что с них взять!

Я догадываюсь о его печали и молчу солидарно. На меня он посматривает добрыми глазами.

Нас потянуло к чудно́й кринице. Что бы в мире ни случилось, она остается прежней. Бурлит синеватой водой, переплескивает ее, горькую, через покатые края каменной ложбинки. Она кажется нам центром земли. От нее разбегаются дороги во все стороны света. И к ней же сходятся.

Поднимаемся по крутому косогору. Из высокого сухостоя шумно выпорхнула кургузая дрофа. В серых крапинках, высоконогая, словно страус, круглая от летнего нагула. Куцевато расставив крылья, подпрыгивает на жестких ногах, бежит резво.

Мы увидели дрофу, и из голов улетели все мысли, из сердец выдуло все печали, кроме одной: как бы поймать! Юхим хватает камень, Котька палку. Я прыгаю с откоса, бегу дрофе наперерез. Микита оказывается умнее всех. Остается на месте, наблюдает, как мы гоняемся за птицей. Когда дрофа наконец оторвалась от земли, проплыла над его головой, он помечтал вслух:

- Вот бы ружжо!.. А знаете, у безногого аптекаря есть ружжо!

- Не слышали…

- Да нет! Что я говорю - ружжо. Не ружжо, а это, как его, пульками тёхкает?

- Пугач?

- Какой пугач! Его еще зовут "мотя-христя".

Я вспомнил. В аптеке под стеклянной крышкой действительно лежит отливающий серебром монтекрист.

- А-а… мантихрист! - говорю.

- Он самый!

- То штука. Таким бахнешь - дрофа твоя.

- "Бахнешь"… Он грошей стоит!

- Давайте попросим взаймы. Добычу - пополам, га?

- Або украсть, - заметил Юшко. - Заговорить зубы аптекарю - "мотя-христя" у меня за пазухой!

Монтекрист растревожил. Наконец решаемся…

Аптека глядит на улицу четырьмя окнами. Чтобы попасть в нее, нужно открыть калитку, пройти по дорожке, выложенной жженым кирпичом, до крылечка. Над входом - жестяная вывеска. На ней красным по белому сказано "Аптека". Под буквами - алая рюмочка. Вокруг ее тонкой ножки обвилась алая гадюка. Она с любопытством заглядывает в рюмку, высунув жальце.

По поводу аптечной гадюки Микиткин батько, листоноша, пустил шутку:

- В хозяина пошла: любит в рюмку заглянуть.

Аптекарь сидит у стойки на белой высокой табуретке. Записывает что-то в журнал. За спиной, поблескивая темным лаком, стоит коляска. Лицо Овсея по цвету напоминает бычью селезенку. Когда он с нами заговорил, ударило запахом больничного спирта.

Мы поснимали картузики. Так научены: куда бы ни зашел - шапку долой! Котька выскакивает наперед.

- Дя, чи не дадите вон то? - показал на монтекрист.

Аптекарь с хрипом втянул воздух, обнажил черные зубы.

- Кого решил убить, мамку или батька?

- Не… может, зайца, может, еще что.

Аптекарь посмотрел на нас, остальных.

- И вам?

- Ага! - ответили дружно.

- Вот разбойники! - раскашлялся, потер шею у кадыка. - Добре. Только чур сперва покатаете меня по слободе. - Видно, захотелось ему подышать на воле. Вишь как гудит у него там внутри.

Соглашаемся:

- О, сколько угодно!

Пальцы босых ног окунаются в осеннюю пыль, как в воду. Пыль даже брызжет из-под ног. Мелькают хаты, заборы, деревья, пустыри. Когда выскочили на Гуляйпольский тракт и поравнялись с пивной, аптекарь схватился пухлыми руками за высокие колеса. Остановил коляску намертво. От неожиданности Микитка с Юшком ткнулись носами в спину седока, а мы с Котькой пронеслись вперед.

Пивную у нас называют "рачной". Но не раки тому причиной. Они бывают здесь редко. Чаще всего дядьки расползаются отсюда по-рачьи. Потому так и названо.

Овсей-аптекарь долго глядел на "рачную", что-то мучительно решая. Облизывая сухие губы, потирал грудь. Затем обвел нас взглядом, остановился на Миките: самый рослый и по виду самый надежный. Поманил к себе, положил на ладонь двухкопеечную монету.

- Бубликов!

Аптекарь, как награду, вручил нам бублики - бледные, шершавые от соли колечки. Сам же остался без бубликов. Видать, не они его занимали. Горько поглядел на "рачную", густо сплюнул и скомандовал:

- Толкай!

Под вечер нам показалось, что безногий уснул. Сбавили ход. Бережно, чтобы не потревожить его покой, подогнали коляску к пристройке аптечного дома. Навстречу вышла худощавая Хавронья Панасовна, наша учительница. Чему-то радовалась, даже первой поздоровалась:

- Добрый вечер, дети!

Сдернули картузы:

- Вечер добрый!

Подошла к мужу, толкнула в плечо.

Назад Дальше