Рассказы о русском характере - Гроссман Василий 5 стр.


- Фрейлейн, переведите, пожалуйста, коллеге, что безоружный противник - для нас уже не враг, что в новой Германии понятия мужества и воинской чести интернациональны; переведите, что в качестве, э-э-э, помощника начальника гарнизона и как летчик по профессии я буду рад выпить с ним бокал… Э-э-э, нет, это будет не по-русски… чашу доброго вина.

Пока я переводила, серые глаза летчика остановились на моем лице. И столько было в них не ненависти, нет, не ненависти, а какого-то бесконечного презрения, гадливости, что слезы обиды чуть против воли не выступили у меня на глазах.

- Скажи ему, пусть бросит ваньку валять, ничего я ему все равно не скажу, и вина мне его не надо. Впрочем, пусть даст папиросу.

Майор засиял, вскочил и протянул ему свой портсигар, Летчик приподнялся на локте, взял папиросу и жадно закурил. Они оба молчали, я слышала, как потрескивает табак. Потом майор встал, щелкнул каблуками, назвал свое имя и учтиво заявил, что желал бы знать, с кем имеет честь…

- Старая уловка, передай ему, что я все равно ничего не скажу, пусть меня унесут, - ответил летчик и отвернулся.

И сколько майор ни бился с ним, он лежал лицом к стене и молчал. Я видела, как майор нервничает, кусает губы, желваки играли на его лице. Я боялась, что он вот-вот сорвется, и тогда… я-то знала, на что способен этот человек. Но сведения о нашей авиации, должно быть, были нужны им до зарезу, и он сдержался, он приказал унести пленного и даже пожелал ему приятного пути. Но как только закрылась дверь, он разразился страшными ругательствами, хватил стакан коньяку и с совершенно измученным видом и блуждающими глазами бессильно бросился на диван. Вошел шеф, меня отпустили и отвезли домой.

В эту ночь я не сомкнула глаз, хотя чувствовала себя совершенно разбитой. Этот летчик, его глаза смотрели на меня, и в ушах звучал его звонкий, молодой и твердый голос. Утром я хотела отправиться на явку, чтобы предупредить, что захвачен сбитый над городом советский ас, но не успела, к подъезду подкатила машина. Сам майор сидел в ней. "Нам приказано во что бы то ни стало выудить у него все об авиации. Есть данные, что он из этих новых частей, только что прилетевших сюда. Фрейлейн, вы должны поговорить с этим проклятым большевиком. Говорите ему, что хотите, только вытащите из него, что сумеете. Вас озолотят, слово чести, вы заслужите Железный крест".

Я никогда еще не видела этого спокойного, хладнокровного карьериста-палача в таком волнении. Он так волновался, что тут же проболтался о том, что в Харьков из ставки прилетел какой-то их авиационный генерал, которому эти сведения нужны до зарезу. У меня не было выбора. Поговорить с летчиком один на один было даже полезно для дела. Можно было предупредить его. Но я вспомнила этот взгляд, и мне, привыкшей все время жить под угрозой смерти, было страшно, именно страшно войти в его камеру. Вы представляете, кем я была в его глазах!

Но я заставила себя войти и, когда дверь захлопнулась за мной, даже подошла к нему. Со вчерашнего дня он еще более осунулся, похудел, глаза его раскрылись шире. Встретили они меня тем же презрительным взглядом. Мне показалось, что он даже как-то передернулся, когда я приблизилась к нему.

- Как вы себя чувствуете? Был ли у вас врач? - спросила я, чтобы как-то завязать разговор.

- У них ничего не вышло, теперь они натравливают на меня свою немецкую овчарку, - недобро усмехнулся он.

Я вспыхнула, слезы, должно быть, выступили у меня на глазах.

Голос у него был совсем тихий, он, видимо, очень ослаб за эту ночь, но он продолжал так же твердо и жестоко:

- Что же краснеешь, продажные шкуры не должны краснеть! Вот погоди, попадешься ты к нам, там тебе пропишут.

Я едва сдержалась, чтобы не грохнуться тут перед ним на колени и не рассказать ему всего, так тяжело звучали в его устах эти оскорбления.

А он продолжал, все повышая голос:

- Думаешь, отступишь с немцами, убежишь от нас? Догоним! В самом Берлине сыщем! Никуда от нас не уйдешь, не скроешься!

И он захохотал. Нет, не нервно, у него, должно быть, вовсе не было нервов, он захохотал злорадно, торжествующе, как будто он не лежал весь забинтованный, умирающий во вражеском застенке, а победителем стоял в Берлине, верша суд и расправу.

И тогда я бросилась к нему и зашептала, позабыв всякую осторожность:

- Они ничего не знают. Они хотят узнать от вас о каких-то новых авиационных частях. Здесь страшная паника. Они боятся, смертельно боятся. Не говорите им ничего, ни слова. Особенно опасайтесь этого вчерашнего рыжего майора. Это ужасный человек.

Отпрянув от меня, он с удивлением слушал.

- Так, - сказал он и еще раз повторил: - Та-а-ак! - Глаза у него немного подобрели, но смотрели зорко и изучающе. - Та-ак, бывает, - он усмехнулся, но уже не зло, и вдруг, подмигнув мне, закричал во весь голос: - Прочь, продажная шкура! Ничего я тебе не Скажу, ни тебе и ни твоим хозяевам! Не добьетесь от меня ни слова!

Он долго кричал на всю тюрьму. Потом спросил тихо:

- Так вы?..

Я кивнула головой. Я вся дрожала, зубы мои выбивали дробь.

- Ну, успокойтесь, - сказал он, - и говорите только честно: мне конец?

- Если ничего не скажете - расстреляют, - сказала я, и мы опять испытующе посмотрели друг на друга.

- Жаль, очень жаль, мало я пожил, а как хочется жить!.. Ну, ступайте, ступайте отсюда.

- Не надо ли что передать туда? - спросила я.

- У вас очень измученные глаза, я вам почти верю, - ответил он. - Почти. И все-таки не надо, ничего я вам не скажу, так лучше и вам и мне - и прощайте, вы, девушка… - он вздохнул и опять принялся ругать меня на всю тюрьму.

Меня душили слезы. Такой человек! Такой человек! И ничем ему не поможешь… Я выбежала из камеры. Майор нетерпеливо шагал по коридору, он, вероятно, подслушивал нас, но по лицу я увидела, что он ничего не понял, кроме этих ругательских слов. Я еле держалась на ногах. Мне было все равно. Майор, бледный от злости, играл скулами.

- Не плачьте, фрейлейн, вы на службе. Как только он перестанет быть нам нужным… - он не договорил.

Я не помню, как вышла из тюрьмы.

Девушка вздохнула и замолчала. Должно быть, нервы ее были теперь совсем расшатаны. Ее бил озноб, нижняя челюсть дрожала, лицо передергивал нервный тик. Она долго молчала.

- Мне очень трудно рассказывать, но мне хочется, чтобы вся страна узнала, как ведут себя там советские люди. Ведь об этом вы только догадываетесь. Я обязана досказать. Это мой долг. Ведь никто, кроме меня, не знает о последних часах этого человека.

После нашего разговора в тюрьме весь день я ходила в каком-то тумане. Я призывала всю свою волю, тренировку, все, что во мне было лучшего, чтобы сдержаться, не распуститься при них, при этих, и все-таки я не смогла и, когда заговорили о нем, разревелась. К счастью, майор уже рассказал шефу о нашем визите в тюрьму, они поняли это по-своему и принялись меня утешать. А я слушала их и закрывалась руками, чтобы на них не смотреть. Я боялась, что не стерплю и сделаю какую-нибудь глупость.

Но самое страшное меня ждало впереди. Вы, наверное, знаете о нашей работе? И обо мне? Я не новичок. Но это было для меня самое тяжелое испытание. Этот самый генерал авиации, какой-то их фашистский герой, любимец Геринга, они там все перед ним на задних лапках ходили, решил сам допросить летчика… Высокий, красивый, самодовольный детина, с румяным, каким-то фарфоровым лицом и бесцветными поросячьими ресницами… Он сам пошел в тюрьму. Его сопровождали мой шеф, майор и я. Он самоуверенно подошел к летчику, назвал ему свою довольно, в общем, громкую фамилию и протянул руку. Тот отвернулся и ничего не ответил.

- Вы плохо ведете себя, молодой человек. Я генерал, герой двух войн. Закон чести повелевает военному отвечать на воинское приветствие старших.

Я перевела эту его фразу. Вероятно, генерал был хороший актер. Все они там, кто трется на фашистской Верхушке, умелые комедианты. Но он говорил с такой подкупающей доброжелательностью.

- Что вы понимаете о чести? - усмехнувшись, ответил летчик.

Я перевела. Генерала это не смутило. Он только на минуту нахмурился, но сейчас же спросил:

- Может быть, с вами дурно обращались? Почему вы так озлоблены? Вы недовольны уходом, медицинской помощью? Заявите мне, я сейчас же прикажу все сделать. Герой остается героем в любых обстоятельствах.

- Спросите, что ему нужно, - устало ответил летчик.

Он, видимо, очень страдал от ран, но не желал, чтобы враги заметили его страдания, и только пот, покрывший его лоб и лившийся струйками в бинты, показывал, каково ему.

Генерал начал терять терпение:

- Скажите ему, черт подери, что у него хороший выбор. Маленькая информация об авиационных частях, о которой все равно никто из его соотечественников не узнает, и тихая, спокойная жизнь до конца войны на одном из лучших европейских курортов - Ницца, Баден-Баден, Бадвильдунген, Карлсбад… Об упрямстве его тоже никто не узнает: могильные черви с одинаковым аппетитом жрут трупы героев и трусов.

Я перевела.

Летчик захохотал:

- Скажите генералу, что он, по-видимому, достойный выкормыш своего фюрера.

Не найдя в немецком языке слова "выкормыш", я перевела его как "ученик", и, к моему удивлению, этот самодовольный тупица неожиданно просиял. Он налился нежностью и сказал: лейтенант правильно отметил, он действительно старался подражать фюреру. Он сказал, что теперь, несомненно, они найдут общий язык - два героя, два солдата. И он спросил: пусть господин лейтенант, который только что показал, что он куда разумнее других своих соотечественников, пусть он скажет, почему так безнадежно упрямы эти русские, почему, отступая, они сами жгут свои дома, почему за линией фронта не желают покоряться и продолжают борьбу, навлекая на себя репрессии и кары, почему предпочитают умирать, не раскрывая карт, хотя и дураку ясно, что война ими проиграна? Почему?

Этот самодовольный болван, услышав от летчика, что он достойный ученик Гитлера, решил, что тот сказал ему комплимент и идет на все условия. Генерал расфилософствовался и явно рисовался перед моим шефом, перед майором, которых считал посрамленными.

Я сейчас же перевела летчику вопрос.

- Балда! - отчеканил он. - Потому, что мы - советские люди, не им чета.

Если бы вы видели его в эту минуту! Он приподнялся на локте, его брови, особенно черные оттого, что они смотрели из рамки бинтов, нахмурились, глаза сверкали.

Генерал взбесился. Он вскочил, скверно выругался и произнес поговорку, соответствующую примерно нашей: "Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит". Он сказал, что лейтенант - глупое, тупое животное, что он черной неблагодарностью платит за такое рыцарское обращение, за такой уход.

- Я думал, что этот уход полагается по международному соглашению об уходе за ранеными, - ответил лейтенант.

- Соглашение! Ха-ха, станем мы тратить немецкие бинты на русских свиней, от которых не имеем ничего, кроме вони!

Генерал кричал, топал ногами. Мой шеф, понимая, что это лишает их последней надежды хоть что-нибудь выудить, почтительно и настойчиво пытался его удерживать. Но где тут!

Когда я перевела фразу генерала, раненый летчик вскочил на носилках, кулаками разбил гипс на ногах и стал срывать с головы, с шеи марлевые повязки. На лицо его хлынула кровь.

- Не надо мне фашистского милосердия! - бормотал он.

- Грязные фанатики, варвары, страна северных папуасов! - кричал генерал.

И вдруг - это было мгновенно, он отшатнулся, зажимая рукой лицо, - лейтенант плюнул ему в глаза кровавой слюной.

Они все трое набросились на него с кулаками и стали бить по чему попало. Раненый, рыча, отбивался, он был еще крепок, ярость удесятеряла его силы. Сидя на носилках, весь залитый кровью, он хлестал по их лицам, и они никак не могли схватить его.

Я стояла тут, рядом. Вы понимаете, я видела, как эти звери терзают светлого, гордого человека, самого лучшего из людей, каких я встречала за свою жизнь. Всем существом моим рвалась я броситься ему на помощь, и если не помочь, то хоть умереть вместе с ним! Я не боялась смерти. Нет! Но я была на посту и знала, что теперь, накануне нашего наступления, моя работа здесь особенно нужна и я не имею права выдать себя. Выдать себя, погибнуть, защищая его, было бы для меня изменой Родине, ударом по нашему делу. Что бы ни произошло, нужно было, чтобы информация поступила, чтобы вы тут, в армии, знали, что готовят против нас, что замышляют фашисты.

И я совершила в этот день свой единственный настоящий подвиг. Я даже не крикнула, я сидела, вцепившись в кресло так, что ногти у меня потом посинели, и старалась запомнить все. На моих глазах они забили его до смерти. Этот незнакомый мне чудесный человек погиб отбиваясь. Вся камера была забрызгана его кровью. Но и я в этот час оказалась достойной его, я не выдала себя. И как мне потом ни было трудно, я продолжала свое дело до того дня и часа, пока вы не взяли Харьков.

Она и сейчас вся дрожала, эта тонкая девушка, с нежной внешностью, с волей закаленного бойца.

- Я даже не знаю его имени, и теперь не знаю, хотя никогда не забуду его. Он всегда будет передо мной, такой сильный, мужественный, прекрасный!..

И вдруг, закрыв лицо руками, она зарыдала, вся сотрясаясь и трепеща, как молодая березка в яростных порывах осеннего ветра. Высокая прическа ее рассыпалась, шпильки попадали на землю, каштановые волнистые волосы раскатились по грубому сукну шинели, и среди них стала видна одна широкая, совершенно седая прядь.

Потом как-то сразу девушка успокоилась. Лицо ее, мокрое от слез, стало суровым, даже жестким. Вытерла глаза, собрала и заколола волосы и усмехнулась.

- Нервы… Ничего не поделаешь, придется отдыхать… Мне дают отпуск.

- А потом?

- Опять туда, к ним, ведь война не кончилась.

Тонкое лицо ее стало суровым, замкнутым и сразу как-то состарилось лет на десять.

- Туда? После таких испытаний?

- Он сказал тогда: "Мы - советские люди". В этой фразе - весь он. Я запомнила это на всю жизнь.

Георгий Иванович Соловьев

Тяжелый характер

Василий Гроссман, Борис Полевой и др. - Рассказы о русском характере

Белая ночь кончалась. Штилевое море отражало последний отблеск позднего заката и первый свет занимавшегося утра, Одиноким ночным облачком, уходившим за горизонт, казался низкий, подернутый сизой мглой берег. Гладкая поверхность волн подымалась и опускалась, словно чуть дыша. Все в это утро предвещало отличный и теплый день.

Моторы катера, добродушно урча, работали экономичным ходом. С ласковым, непрерывным плесков опадали водяные усы, срезанные острым носом катера с синей пелены. Люди на палубе охотника заметно оживлялись. Один еле уловимым движением расправлял плечи, другой хриплым голосом произносил первое в это утро слово. Лица людей светлели.

Казалось, никто не думал о том, что на берегу фашисты и жерла их пушек, может быть, уже нацелились на катер, что под поверхностью воды, похожей на светло-серый шелк, совсем рядом таится минное поле, а в ясном небе каждый миг могут появиться вражеские самолеты, и тогда может произойти что-либо роковое и страшное.

Казалось, моряки ожидали одного: когда же хлынет по горизонту теплое солнечное золото, засверкает вода, и на море сделается еще лучше, еще краше и не останется следа от ночных раздумий, и вдруг окажется, что никакой войны нет, а навстречу, курсом из Ленинграда, протопает какой-нибудь до отказа нагруженный купец-иностранец, по морскому обычаю отсалютовав катеру флагом.

Командир охотника старший лейтенант Букреев стоял на мостике у обвеса. Из-под кожаного шлема выбивалась повязка с черными пятнами засохшей крови. Командир любовался морем. Он стоял высокий, прямой, немного нескладный, казалось, что он словно прирос к палубе. Вчера охотник одержал большую победу - утопил вражескую подводную лодку. День был ненастный, штормовой. Как немецкий самолет нашел катер в бушующем море, трудно сказать. Но как раз в тот момент, когда сбрасывались последние глубинные бомбы, в огромное масляное пятно, всплывшее из цистерн уничтоженной лодки, самолет вырвался из низких туч и атаковал катер. После этой атаки в палубе охотника, над машинным отсеком, осталось несколько дыр, а в кубрике умирал обожженный и израненный моторист Жидконожкин.

Младший лейтенант Комонов, помощник командира катера, склонившись над картой, мучительно раздумывал, отыскивая ошибку в прокладке курса. Он только что несколько раз определил место катера по береговым знакам, смутно видневшимся на берегу. Но все определения были неверны и далеко отходили от курса, проложенного командиром. Комонов посматривал на Букреева и никак не мог решить: что же ой должен сейчас сделать? Доложить ли командиру о непонятной ошибке, вкравшейся в его расчеты, или еще разок попытаться определить место катера самому?

- Ну что, старпом, как место? - спросил Букреев. Он сказал это так, словно для этих слов набрал воздуху еще с вечера и вот наконец выпалил.

Командир смотрел в море, и казалось, что ему нет дела ни до Комонова, ни до его работы. Но Комонов знал, что командир догадывается о том, что его помощник запутался, что он не в состоянии доложить ему о месте нахождения катера. Комонов ждал этого вопроса.

- Вправо уклонились, - ответил Комонов.

Букреев, словно с трудом отрывая взгляд от моря, обернулся и подошел к карте.

- Вы в этом убеждены? - чуть насмешливо спросил Букреев.

Он и не посмотрел как следует на карту, не попытался выяснить, в чем же ошибка, даже не вынул рук из карманов кожаной куртки, чтобы циркулем измерить величину ошибки. Командир молча вернулся к обвесу. Можно было подумать, что Букрееву совсем не хочется заниматься в это чудесное утро.

"Опять в норму входит", - с горечью подумал Комонов, зная, что командир не так уж безразличен к его работе и разноса за плохую прокладку ему не миновать. Раз командир не указал ему ошибку, значит, Комонов должен найти ее сам.

Вечером и ночью, как всегда после боевой удачи, Букреев был в хорошем расположении духа. "Отлично повоевали денек", - сказал он Комонову. Утопить лодку и отбиться от немецкого самолета, конечно, было большой удачей. Но хорошее настроение командира исчезло. Он забыл об удаче, как будто ее и не было… Он опять начал жестко и придирчиво требовать "несения службы". То и дело обнаруживая упущения, он постоянно ворчал и даже прикрикнул на кого-то, выходя из себя. Если бы чужой человек послушал со стороны, как он распекает своих подчиненных, могло бы показаться, что Букреев не только не любит их, а, наоборот, что он считает себя самым несчастным из всех офицеров флота, вынужденным служить на корабле с таким непутевым экипажем, с таким уж скверным, что становится непонятным, как он до сих пор плавает с ними.

Назад Дальше