Сентиментальный роман - Вера Панова 6 стр.


17

С тех пор как Кушля возглавил отделение "Серпа и молота" и поселился там, писать Севастьянову стало негде.

В отделении был Кушля, дома - Семка Городницкий.

Кушля непременно подошел бы и заглянул, что там Севастьянов пишет. Он не признавал секретов.

Семка без спроса не сунется, но севастьяновские листки могли попасться ему на глаза случайно, у них ведь ничего не запиралось, да и запирать было некуда, - и неужели же Семка не прочтет? Надо быть возмутительно равнодушным к товарищу, чтобы не прочесть. И Севастьянов огнем сгорит от Семкиных критических, логических, иронических замечаний. Если же Семка воздержится от замечаний, и даже не усмехнется, и будет молчать, словно ничего знать не знает, - это ужасное сострадание еще невыносимее.

Лишенный приюта для своей музы, Севастьянов творил мысленно. У него была пропасть времени, когда он шагал от предприятия к предприятию по редакционным делам.

Шагал, вдруг замечал на себе чей-то взгляд и, спохватясь, сгонял с лица улыбку.

На короткое время отстал было от сочинительства - пока учился на курсах и увлекался общественными науками; потом опять вернулся.

Он составлял в уме фразы, заботясь о том, чтобы они не кособочились. Слагал газетную прозу, как поэты слагают стихи. Кое-что записывал тайком фразу, абзац - и прятал в карман. Газета светила ему как маяк: его интересовали только те явления, которые могли интересовать газету. Изложить старался помускулистее, в подражание Железному. (Московских журналистов, печатавшихся в "Правде" и "Известиях", они с Кушлей тоже читали внимательно, но находили, что наш Железный пишет лучше.)

И вот однажды получилась у Севастьянова одна вещь, и он почувствовал желание показать ее кому-нибудь. Первый раз почувствовал такое желание.

Не желание: необходимость! Неизбежно было, чтобы еще кто-то, кроме него, эту вещь узнал. Не то чтобы исчез его целомудренный страх перед судом другого человека - страх за свое неумение, несовершенство своей работы; страх остался, но как бы отступил на время и наблюдал со стороны: что-то будет!..

Севастьянов пошел в отделение, сел и в присутствии Кушли стал записывать то, что сложилось в его мозгу. Вышло вроде стихотворения в прозе - этого он не знал, не был посвящен в такие тонкости; он все, что сочинял, считал фельетонами… Там рассказывалось, как рабочие судоремонтного, с женами и детьми, пришли на субботник - убирать в цехах: судоремонтный, после долгого перерыва, снова вступал в строй. Субботник был описан с разными восклицаньями, заимствованными у Вадима Железного. Но кое-что было незаимствованное, свое, - тот рабочий: как он разбирал станок, с каким вниманием, не подымая глаз, долго рассматривал снятую часть и клал бережно, - и следующую, перед тем как снять, осматривал, и что-то обдумывал, и в раздумье поигрывал по станку пальцами, и посвистывал, сложив губы дудочкой, - а потом он сел тут же на подоконник и завтракал, медленно жуя и не спуская глаз со своего станка, в одной руке хлеб, в другой ломоть арбуза, - вот этого рабочего Севастьянов сам отметил среди сотен человек и по-своему описал, и этому описанию обрадовался до такой степени, что не мог не поделиться с кем-нибудь своей радостью.

И, безусловно, легче было делиться с Кушлей, чем с начитанным и ироническим Семкой Городницким.

Как он и предугадывал, Кушля, увидев его пишущим, подошел и стал за его плечом. Попыхивая папиросой, он стоял и читал. Севастьянов дописывал не оборачиваясь, уши у него горячели. Кушля взял первый, уже отложенный лист, стал читать с начала. Тем временем у Севастьянова поспел конец; Кушля прочел конец и спросил недоверчиво:

- Это что?

- Да так просто, - нелепо ответил Севастьянов.

- Твое? - спросил Кушля еще более недоверчиво и даже грозно и перешел на другое место, чтобы взглянуть Севастьянову в лицо.

- Мое! - решился Севастьянов.

Ярко-голубые Кушлины глаза смотрели ему в самую совесть.

- Не врешь?

- Иди ты!

Скрестив на груди руки, Кушля прошелся взад-вперед.

- Замечательно!

Он это сказал с глубоким убеждением и серьезностью. И Севастьянов знал, что шутить он не умеет, а все-таки поглядел: не шутит ли?

- Ты считаешь - ничего?

- Что значит ничего! - сказал Кушля с тихим торжеством. - Я же тебе говорю - замечательно!

"Да неужели, - значит, мне не показалось, - да, должно быть, да, конечно, это хорошо!" - подумал Севастьянов.

- Это же надо, понимаешь, сел и написал единым духом, ничего даже не чиркая, ну и ну! И кто - рабочий парень с низшим образованием! Это, дорогой товарищ, просто, я тебе скажу, ну просто, я тебе скажу, - да что тут говорить: сказано - замечательно!

- Что ты, каким единым духом! - поспешил возразить Севастьянов. - У меня раньше придумано было. - Он жаждал похвал, которые мог принять как заслуженные; те, которых он не заработал, были ему тягостны, вымышленными заслугами отодвигалось в тень то немногое, но единственно важное для него, что удалось ему на самом деле.

На Кушлю его поправка произвела неожиданное впечатление.

- Как раньше? - спросил он. - Ты же не переписывал, черновиков никаких не было.

- Правильно, я в голове держал.

- Наизусть, что ли, выучил?

- Ну да, наизусть, только я не учил, оно само как-то запоминается, черт его знает.

- Ну, это, ну, просто… - начал Кушля, качая головой, и не договорил. - И давно это ты?

- Давно уже. - Теперь сознаться в этом было приятно.

- Когда начал писать?

- В декабре месяце.

- О! Давно, - сказал Кушля. - Я только с июня пишу. Чего ж не показывал? Никому не показывал?

- Никому.

- Это интеллигентщина, понимаешь! Как можно не показывать? Что ты кустарь-одиночка? Тем более - пишешь замечательно, можно сказать великолепно! А вот скажи, - спросил Кушля, - ты когда пишешь, ты всегда до конца пишешь или не всегда?

- Как когда, - ответил Севастьянов. - Иной раз и не до конца. Бывает всяко.

- Я когда пишу, - сказал Кушля, - у меня начало получается, и середина получается, а конец не получается, не дается мне конец. Напишу, понимаешь, середину, а дальше ни с места, ты мне, пожалуйста, помоги, ладно?

Он снова стал похаживать, скрестив руки, и лицо его, по мере того как он вдумывался в случившееся, становилось все торжественней, вдохновенней, праздничней, моложе.

- Что значит талант, - сказал он, - я этого человека вижу, как он сидит на окне и арбуз ест и на станок свой смотрит, с которым в разлуке был, - и это не дело, понимаешь, чтоб талант улицу подметал…

Совершенно искренне он был убежден, что Севастьянов делает в отделении только черную работу.

- Ведь чем дорого, - говорил он дальше, - что вот, скажем, талант у тебя, талант у меня? Сейчас я тебе поясню, чем это дорого. Вот мы вчера были в театре с Ксаней. Сидим назади, а в первых рядах сплошная буржуазия. То боялись, гады, одеться чисто, носили что ни на есть поплоше; а сейчас, понимаешь, золотые часы, серьги это, горжетки, все наружу. А мы с Ксаней, в боевых наших красноармейских гимнастерках, - победители! чувствуешь?! назади сидим и с пятого на десятое слышим, что там артисты на сцене говорят. А душа - она еще не вполне сознательная, душе скорбно, дорогой товарищ, сидеть назади, уступя первые ряды нэпманам. Спроси Ксаню, она тебе то же самое скажет…

- Но ум, - сказал Кушля, блестя ярко-голубыми глазами, - запрещает моей душе болеть. Ум ей говорит: "Не зуди!" - поскольку это не больше как тактика, чтоб из разрухи выйти. А победители все одно мы с Ксаней, а то кто же? - хоть и сидим черт-ти где! Они там нехай нам налаживают всякую бакалею и галантерею, а мы будем развивать наши таланты, потому что не им быть первыми, дорогой товарищ, а нам с тобой…

18

Великая вещь - слово одобрения! Грудная клетка у человека становится шире от слова одобрения, поступь легче, руки наливаются силой и сердце отвагой.

Благословен будь тот, кто сказал нам слово одобрения!

Поздно вечером расстался Севастьянов с Кушлей. Горели на улицах реденькие огни. Были спущены железные шторы на магазинах. Из темноты возникали люди, приближались, обрисовывались в неярком свете, проходили вплотную мимо Севастьянова, - чудное у него было чувство, чувство новой какой-то своей связи с людьми, чем-то они стали ему несравненно важней и дороже, чем были, - он еще не знал, чем именно, но чувство это было прекрасно и радостно. Лошадиные копыта зацокали в тишине, извозчик приостановился у тротуара и сказал знакомым голосом: "Садись, Шурка, подвезу", - это был Егоров, балобановский сосед, у которого Севастьянов когда-то ремонтировал конюшню. Севастьянову оставался до дому какой-нибудь квартал, но он сел к Егорову в пролетку и спросил: "Как вы поживаете?" "Живем, хлеб жуем, - ответил Егоров, - а ты как там?" "Я - хорошо!" - от души ответил Севастьянов… Копыта неспешно цокали, удаляясь, он стоял у своих ворот, он поднимался по железной лестнице, думая: "Вот отлично, что Семка дома и не спит. (В их окне был свет.) Я ему тоже покажу мой фельетон. Что, в самом деле!" Но Семка спал, уронив книгу на пол, закинув худое горбоносое лицо. Севастьянов огорчился, потоптался по комнате, подвигал стулом, даже задал вполголоса дурацкий вопрос:

- Ты спишь?

Ничего не помогло, Семка спал. Севастьянов лег нехотя и долго лежал с открытыми глазами, улыбаясь… Утром проснулся - Семка уже ушел. Да при утреннем деловом ясном свете, в сборах на работу, на ходу, и не стал бы Севастьянов ничего показывать и рассказывать…

- Акопян звонил, - встретил его Кушля, когда он пришел в отделение. Велел тебе к нему ехать. Сразу.

- Не сказал, по какому делу? - спросил Севастьянов а сердце стукнуло: "Вдруг по этому самому?.."

- Не сказал. Нужен, значит. Кидай все и езжай, скоро!

Кушля был взбудоражен и таинствен. "Он звонил Акопяну и говорил обо мне!" - понял Севастьянов. После оказалось, что Кушля звонком поднял Акопяна ночью с постели, расписывая севастьяновские достижения и внушал, что в Советской республике не имеет права талант метлой махать, а обязан талант служить задачам агитации и пропаганды для счастья масс. Акопян, полусонный, терпеливо выслушал и сказал: "Хорошо, я посмотрю" - не очень-то, должно быть, поверил Кушлиной рекомендации. Но в наэлектризованном воображении Кушли все это обернулось таким образом, что Акопян сам позвонил чем свет и потребовал Севастьянова срочно.

Выйдя вслед за Севастьяновым на улицу, Кушля напутствовал его, будто в дальнюю дорогу:

- В добрый час!

В редакции шло своим чередом редакционное утро Акопян, с пером в руке, сидел над гранками и сказал: "Ты ко мне? Посиди минутку", - пришлось сесть смирно и ждать. Вошел кто-то с хроникой, Акопян стал править хронику. Прибежала машинистка Ляля с перепечатанным материалом, из типографии принесли тиснутую мокрую полосу, Залесский принес рецензию, и они с Акопяном спорили о спектакле, раздался звонок из кабинета Дробышева, Акопян ушел туда и пропал. В окнах стало свинцово - нашла туча, хлынул дождь. Севастьянов слонялся по коридору, видел в открытые двери, как Коля Игумнов, свесив белокурую гриву, трудится над рисунком; как пришел Вадим Железный, его кожанка блестела от дождя, он повесил ее на гвоздик, вынул записную книжку, уселся, придвинул стопку чистой бумаги, обмакнул перо - и его брови поднялись, он оледенел, отрешился от всего, кроме пера и чистого листа… Видел, как под клетчатым серым зонтиком пришла к Залесскому старуха жена, принесла завтрак в корзиночке, как уборщица Ивановна разносила чай на подносе, она и Акопяну поставила среди бумаг стакан жидкого чая. Всегда готов был Севастьянов наблюдать эту восхитительную, высшую жизнь, но в тот день он томился одним ожиданием, ожиданием Акопяна.

Меньше всего было свойственно ему телячье легкомыслие. Он себя урезонивал: "Размечтался!.. Обязательно окажется что-нибудь обыкновенное, самая мелочь может оказаться, не имеющая отношения… С чего на тебя такое свалится, чего ради вдруг тебя возьмут и напечатают, как будто это так просто. Ты вовсе и не нужен Акопяну, видишь - он о тебе забыл, Кушля напутал спросонок". Но какой-то новый Севастьянов, убежденный в своих силах, не хотел признавать резоны, волновался и заносился, изумляя прежнего солидного Севастьянова.

- Брось, ничего Кушля не напутал, притворяешься перед самим собой, не хочешь разочароваться…

- Какое-нибудь редакционное дело.

- Редакционное он бы по телефону передал… У меня удача. Вот тут, в кармане, у меня лежит удача. Как Кушля про нее сказал? Замечательно, сказал, великолепно!

- Ты, брат, ошалел. Похвалили тебя, ты и ошалел.

- Вот посмотришь!..

Но когда Акопян вышел наконец из редакторского кабинета, и они с Севастьяновым сели друг против друга у стола, и Акопян сказал: "Ты говорят, пишешь; покажи", - шалый голос умолк, как не было его; сидел перед Акопяном положительный, несуетливый Севастьянов. У этого положительного Севастьянова пальцы были неловкие, деревянные, когда он доставал листки из нагрудного кармана, и он подумал: "Акопяну вряд ли понравится".

Акопян взял листки и, прежде чем читать, отхлебнул холодного чаю из стакана.

"Ему не понравится".

- Сколько ты классов кончил? - спросил Акопян, уже начав читать и отрываясь, что причинило Севастьянову боль; и, узнав, что Севастьянов окончил два класса приходского училища, покачал головой: - Маловато…

"Ясно, не понравится. Чему там нравиться - пишу корову через ять".

Акопян читал, подперев лоб рукой. Севастьянов смотрел на его узкую руку, опущенные веки и думал: "Ужас, и как я решился показать. Ему же никогда ничего не нравится, он все черкает и переделывает, а у меня до того плохо, позорно плохо…"

- Очень приличная зарисовка, - сказал Акопян.

Севастьянов перевел дух. У него губы ссохлись, пока Акопян читал.

- Про рабочего со станком хорошо написано, - сказал Акопян, задумчиво рассматривая Севастьянова своими черными глазами.

"Вот и он говорит, что хорошо, - подумал Севастьянов, и его радость и вера мгновенно вернулись к нему, - значит, в самом деле хорошо, уж кто и понимает, как не он, и какой симпатичный у него голос, как говорит он приятно, и, значит, это называется зарисовка, а не фельетон, правильно, очень подходящее название!"

- Редактор считает, - сказал Акопян, - что тебя следует попробовать на работе в редакции, ты как на это смотришь?

"В редакции, ну конечно! - подумал Севастьянов. - Я это предвидел, я так и знал! Еще утром знал, когда Кушля сказал "в добрый час"… Написано очень прилично. А два класса - что ж два класса, как будто я этим ограничусь, учился на курсах, и на рабфак пойду, и в вуз".

- Ну, так как же ты? - окликнул Акопян.

- Я?.. - Севастьянов прокашлялся. - Я, да… с удовольствием.

Акопян улыбнулся.

- Но имей в виду, заработок на первых порах будет нерегулярный и, возможно, меньше, чем в отделении. Выдержишь?

- Выдержу.

- Зарисовку твою напечатаем. Придумай заголовок и зайдем с тобой к редактору. - Зарисовка была без названия.

Севастьянов вышел на балкон. Пока они с Акопяном разговаривали, дождь кончился, короткий и бравурный, и опять светило солнце. В выбоинах старого балкона с почерневшей узорной решеткой стояла светлая вода. Внизу играли дети, шли прохожие, двое остановились на углу, разговаривая, - ни у кого из них не было таких ослепительных перспектив, никого так не манило будущее, как манило оно Севастьянова, когда он стоял на балконе, придумывая название для своей зарисовки.

"Я в редакции, вот счастье. Это теперь мое - эти культурнейшие, интереснейшие люди, их занятия и разговоры, вся эта увлекательная жизнь… и этот балкон мой. Внезапный какой поворот… Всегда все главное бывает внезапно?.. Это Кушля устроил, я бы разве сам пошел к Акопяну…" Он был навеки благодарен Кушле! Но не за то, что тот похлопотал о его переводе в редакцию. Такую вещь Севастьянов тоже сделал бы для любого товарища… За восхищение он был благодарен Кушле, за признание, за восторженное сияние глаз.

19

Свою зарисовку в газете он без конца перечитывал, она казалась ему чужой и этим притягивала как магнит: он читал и читал, пытаясь удостовериться, что это сочинено им. Напечатанные слова были непохожи на написанные от руки, каждое слово стало выпуклым, громким, его будто вынесли на яркий свет. Севастьянов заметил это сам, и то же сказал ему Вадим Железный.

- Они отпали от вас и зажили отдельной жизнью, не правда ли?

- Да, вроде, - подтвердил Севастьянов.

- Они теперь сами себе господа. Они самоопределились. Им наплевать на вас. Вы властны над ними, только, пока они не напечатаны. Странно?

- Странно, конечно. Потому что я в первый раз…

- Это ничего не значит, что в первый раз. В тысяча первый будет точно так же. К этому диву нельзя привыкнуть. А как вам показалась ваша собственная подпись?

- Да-да-да! - вздохнул Севастьянов.

Его фамилия на газетной полосе била в глаза, как бы напечатанная красной краской; в буквах и сочетаниях букв было что-то удивлявшее Севастьянова, вообще незнакомая была фамилия и чудная. Они с Железным обменялись этими наблюдениями.

- И чем дальше, - торжествующе сказал Железный, - тем она все больше будет абстрагироваться. Она тоже имеет тенденцию к самоопределению. Я смотрю на свое имя в газете и думаю: Вадим Железный, Вадим Железный, кто ж это такой Вадим Железный?.. Не смейтесь! - остановил он повелительно, увидев улыбку Севастьянова. - Это не смешно. Это настоящие открытия. Это больше, чем открыть новую звезду; разве нет?

Он не был похож на тонкого и легкого Мишку Гордиенко в студенческой тужурке с обтрепанными рукавами, того Мишку Гордиенко, что несколько лет назад поставил вопрос о новой орбите для земного шара. Вадим Железный ел бифштексы, занимался боксом, носил кожаную куртку, скрипучий портфель, обожал все кожаное и скрипучее. И он в самом деле был хорошим журналистом и умел писать для простых читателей ясно и горячо, - но от старых бредней не отказался, написал непонятную брошюру под названием "В начале было слово", издал ее за свой счет, и она продавалась в киосках.

- И жить и писать будете, - сказал он, прочитав севастьяновскую зарисовку и поговорив с ним. И попросил наборщика, тот отлил на линотипе, на память Севастьянову, его подпись: "А. Севастьянов". Пластинку серебристого металла с выпуклыми удивительными буковками Севастьянов получил еще теплой, прямо из машины, - и долго она у него была, пока не затерялась.

20

Если поначалу от восторга он маленько занесся, то первая же неделя работы в редакции сбила с него спесь начисто. Его посылали за хроникой в губсовнархоз - он упускал самые важные сообщения. Поручили ему отчет о конференции работников потребкооперации - он добросовестно сидел на скучном заседании и записывал, что говорили кооператоры, а потом оказалось, что, отвлеченный своими мыслями, он не записал какие-то цифры, которые приводил какой-то товарищ, а без этих цифр отчет не годился. Севастьянов бросился разыскивать товарища, разыскивал его по складам и пакгаузам, бешеную деятельность развил, чтобы получить цифры. Когда разыскал наконец, товарищ сказал: "Что ж вы беспокоились, посмотрели бы в стенограмме"… На маленькую заметку уходила уйма времени.

По собственной инициативе Севастьянов написал штук двадцать зарисовок, но из них только одна была помещена, причем Акопян выбросил все начало и переделал конец.

Назад Дальше