Ценский Том 10. Преображение России - Сергей Сергеев 22 стр.


Глава двадцать вторая

Дня через три после покупки Джона Надя получила письмо от Нюры. Сестра писала, что из больницы она может уже выйти и может теперь уже сама кормить ребенка, но деваться в Севастополе ей некуда, так как квартирная хозяйка сдала уже ее комнату какому-то пехотному офицеру, и ей остается теперь только приехать к матери в Симферополь. В конце письма Нюра просила Надю помочь ей во время этого переезда, и Надя на другой день рано утром уехала на вокзал, чтобы поспеть к поезду, снова оставив Алексея Фомича в одиночестве, которого он теперь уже начал несколько опасаться: ведь две роковых телеграммы так недавно пришли в то время, когда она была в Севастополе.

Эти ничтожные с виду клочки бумаги таили в себе большую, как оказалось, взрывчатую силу, и эта сила выхватила сразу так много из привычного круга его личной жизни, что он чувствовал себя пришибленным, скрюченным, прижатым, и не только не мог, даже и не знал еще, как можно ему разогнуться и войти в обличье прежнего самого себя.

Сыромолотов всегда был строг к себе и чувствовал прочность свою на земле только потому, что жил именно так, как подсказывала ему убежденность в своей правоте. "Другие могут себе жить, как им будет угодно, - часто говорил он, - а что касается меня, то я живу так, как мне, художнику, надо! То, что заложено во мне, я должен сделать явным для всех; то, что могу и чего не могут другие, - я должен дать, а от того, что мне способно помешать, должен уметь отстраняться, - вот и все!"

Однако, что это еще не "все", показали ему последние дни, и вот теперь, оставшись один, Алексей Фомич упорно думал на свободе о том, когда и какие допустил он в своей жизни ошибки.

И именно вот теперь, в это утро, когда в саду все дорожки устланы были, как ковром, оранжевыми и желтыми и побуревшими уже палыми листьями, и тишина сада не нарушалась ничем, и небо было высокое, чистое, и не по-осеннему было тепло, - в первый раз за много лет припомнилось Алексею Фомичу, как он познакомился со своею первой женой, матерью Вани.

Тогда, уезжая в июне с Урала, где он был на этюдах, он оказался один в купе вагона второго класса, откуда вышел на какой-то станции старикашка-старообрядец, назвавший себя "жителем" и только. Человечек он был скупой на слова и до того скучный, что даже воспротивился, когда Сыромолотов начал было по привычке зарисовывать его в свой карманный альбомчик. Седенькая "еретица" его была подстрижена клинышком, выцветшие глаза без малейшей мысли, а ручки иконописно желтенькие и маленькие… Так он стал противен Алексею Фомичу, что вздохнул с большим облегчением влюбленный в жизнь художник, когда он вышел.

И вот вдруг ему на смену, уже после второго звонка, вошла к нему в купе рослая девица в коричневом гимназическом платье под черным фартучком и спросила певуче:

- Можно к вам сюда?

Он в это время все-таки зарисовывал "жителя" на память, поэтому взглянул на девицу мельком и сказал только:

- Отчего же нельзя!

При ней была только небольшая корзинка, и он полагал, что она в купе ненадолго. Без особого любопытства он спросил:

- А вам куда ехать?

И только когда она назвала город, до которого ехать было целые сутки, он присмотрелся к ней внимательно и увидел, что она вся какая-то пышущая, выпуклая: и глаза, и щеки, и губы, и округлости плеч. Поэтому он сказал:

- Вас кто-то будто послал сюда нарочно для пущего контраста: старикашка, знаете ли, тут сидел такой лядащий, и очень он мне надоел.

- Ого! "Лядащий"! - улыбнулась она. - Я видела, как он вышел из вагона… Это - наш воротила, купец Овчинников: его в миллионе считают!

- Во-от ка-ак! Целый миллионер!.. А не сектант ли он какой-нибудь, а?

- Да, есть за ним такой грех… Старообрядец.

- А вы… В какой же это класс перешли? В восьмой, если не ошибаюсь?

- В восьмой, да. - И тут же добавила, как будто затем, чтобы предупредить другие вопросы: - Еду по даровому билету: у меня отец - начальник станции.

- А цель этих ваших стремлений? - все-таки спросил он.

- Тетка, - улыбаясь, ответила она и показала все свои радостные зубы. - Я к ней каждый год на каникулы езжу.

- А зовут вас как… по имени-отчеству?

- Зачем вам еще и по отчеству, - удивилась она, - когда я просто Варя?

И тут же спросила сама, кивая на его альбомчик:

- А вы, наверно, художник?

- Так точно, - почему-то по-военному ответил он тогда, - и сейчас же приступлю к своим обязанностям.

Но едва он раскрыл сложенный было альбом, как она кинулась к окну: отходил поезд. Кому-то на перроне кивала она головой и махала платком: может быть, отцу, начальнику станции. Но это тянулось всего с полминуты, и когда она снова села, он даже не спросил ее, с кем она прощалась, - сказал только:

- Глядите теперь куда хотите, только сидите спокойно: это надолго.

Неожиданно отозвалась она:

- А потом я вас буду рисовать, - идет?

- Отчего же не идет, если можете.

- Ого! У меня пять по рисованию - и… "не могу"!

- Эге-ге-с! - протянул он. - Так вы, стало быть, нашего поля ягода! Пять по рисованию! Скажите, пожалуйста! И кто же это там, в вашей гимназии, такой щедрый на пятерки по рисованию? Сам-то он художник?

- Разумеется, - а то кто же?

Она даже как будто обиделась, а он, поминутно взглядывая на нее и действуя карандашом, приговаривал:

- Вот это самое и называется в просторечьи: "Не знаешь, где найдешь, где потеряешь"… Или как многие добавляют в таких случаях: "На ловца и зверь бежит"… Впрочем, насчет зверя, чтобы он непременно на ловца бежал, я сильно сомневаюсь, а вот "рыбак рыбака видит издалека", это к данному случаю гораздо больше подходит…

Когда рисунок он окончил, она вполне непринужденно выхватила у него из рук альбомчик, пригляделась к рисунку и сказала непосредственно:

- Здорово!.. Знаете ли, я себя узнаю, а тем более всякий, кто меня знает, узнал бы с первого взгляда!

И тут же, не посмотрев даже всех других зарисовок в альбоме, - что его очень удивило, - потянулась за его карандашом, говоря:

- Давайте-ка я теперь вас!.. Ну, вас с такой шевелюрой нарисовать очень легко! Только вы, смотрите, не шевелитесь!

- Замру, как соляной столб! - отозвался на это он по-деловому. И действительно замер, наблюдая все ее движения, как могут наблюдать только художники.

Она же прищуривалась, "заостряя" глаза, когда на него взглядывала, и плотно сжимала губы, когда действовала карандашом, из чего он вывел тогда, что именно так, а не как-нибудь иначе, рисовал с натуры ее учитель рисования. Поэтому он и спросил тогда:

- Старичок он у вас, должно быть?

- Кто это "он"? - не поняла она.

- Да этот самый, - ваш учитель.

- А вы почем знаете?

- По вашим приемам.

- Угу… Конечно, постарше вас.

- Никаких картин не писал, разумеется?

- Не знаю.

- А как ваше отчество?

- Ого, опять отчество? Я вам сказала, что я просто Варя.

- Варя так Варя… Мне же легче вас звать.

- Только не разговаривайте!

- Молчу, как пенек.

Впрочем, не прошло и минуты, как она разрешила ему говорить, - спросила:

- А ваше как имя-отчество?

Он сказал и добавил:

- Так меня и зовите - Алексей Фомич: я привык, чтобы меня так звали, - полностью.

- Вы еще, пожалуй, скажете, что вы известный?

- Да, вот именно, - известный, - подтвердил он.

- Это другое дело.

Она поглядела пристально на него, потом на свой рисунок, пожала плечами, несколько выпятив при этом губы, и, подавая ему альбомчик, сказала даже как бы виноватым тоном:

- Это все, на что я способна, Алексей Фомич!

Он только скользнул глазами по ее рисунку и тоже пожал плечами.

- Пять по рисованию вам ставили? Не верю, простите! Покажите-ка мне ваш дневник!

- Что? Очень плохо? - забеспокоилась она. - А вы бы сколько поставили?

- Двойку.

- Разумеется, если вы известный художник…

- Вот тебе на! "Если вы известный художник"! - передразнил ее он.

Но тут же, чтобы загладить это, вырвавшееся невольно, добавил:

- Я картины пишу, выставляю, их покупают для картинных галерей, а вы… За кого же вы меня приняли? За любителя сих упражнений?

И так как в это время поезд остановился на небольшой станции, по которой быстро ходили девочки с жареными поросятами на широких деревянных мисах, он закончил как-то совсем неожиданно для себя:

- А может быть, нам с вами, Варя, поросенка купить, а? Сейчас-то голод нас не мучит, но имея в виду будущее…

- А в будущем там этих самых жареных поросят на всех станциях для всех пассажиров хватит! - с презрением ко всяким поросятам, и жареным и даже живым, махнула рукой Варя и даже от окна отвернулась.

Но тут очень громкий, хотя и старый голос пропел за открытым окном:

- Вот вороний яйцы, воро-онии яй-цы-ы!

- Эге! Вы слышите, Варя! Вороньи яйца тут продают! Этим-то вы уж соблазнитесь, конечно, - живо обратился он к ней, сам удивленный.

Но она отозвалась, не улыбнувшись:

- Это татарин-старик! И вовсе не вороньи яйца, а куриные, только вареные!

Места, по которым пришлось тогда ехать ему, действительно оказались очень сытные, а Варя скоро забыла свою неудачу; сказала только: "Ну, раз вы настоящий художник, то куда же мне с вами тягаться!" - и больше уж не прикасалась к его альбомчику.

Ему же, чем дальше он ехал с нею, все больше и больше нравилось быть вот так вместе, рядом и ехать куда-то и говорить о чем-то, что касалось только ее.

Сам не понимая, почему, очень близко к сердцу принимал он все ее интересы.

Он узнал от нее, что мать ее умерла года два назад, заразившись дифтеритом от соседского мальчика, которого ей хотелось спасти, и что с мачехой, так как отец женился не так давно, она, Варя, как ни старается, никак поладить не может, почему и едет теперь к тетке, вдове, еле сводящей концы с концами, так что она, конечно, будет ей только в тягость. Тетка эта служила кассиршей в магазине и была занята целыми днями.

Вспоминая это в своем саду, Алексей Фомич отчетливо припомнил, как сказал он ей тогда, в вагоне:

- Выходит, Варя, что у вас ничего за душой: нет матери, нет и отца, потому что ему уж теперь не до вас: новая жена, - значит, новая семья… Да можно считать, что нет и тетки, раз она всего только кассирша в магазине и получает за это, конечно, гроши… Если бы вы вдруг оказались в большой беде, чем бы могла она вам помочь? И не на кого вам, значит, опереться, если бы вы вздумали после гимназии поступить, например, на курсы… А между тем вы жизнерадостны. Что значит молодость!

И теперь неотступно ярко припомнилось ему, что он увидел после этих своих слов слезы в ее глазах. Варя смотрела тогда в окно, пряча от него глаза, но слез спрятать она не могла, так как за первыми следом появились вторые, третьи, и она хмурила брови, недовольная этой своей слабостью, а слезы неудержимо катились по ее щекам.

Тогда-то именно он и сказал ей решенно:

- Ну, ничего, не плачь, Варя! Думай так, что твоя покойная мать вошла вместе с тобою в мое купе… Так тому и быть: не тетка твоя, а я о тебе позабочусь!

Говорить кому-нибудь "ты" было совсем не в привычках Алексея Фомича, и он сам не заметил, как это у него сказалось "ты".

Просто она показалась ему тогда вдруг маленькой девочкой, брошенной в водоворот жизни не на чью-нибудь заботу о ней, а только на его личную. Она же, Варя, как будто тоже в этот миг прониклась вся целиком его к ней участием и подняла на него совсем детские, хотя и в слезах еще, но такие сияющие глаза…

Этот долгий и благодарный взгляд, из всей самой сокровенной глубины ее идущий, как солнце, прянувшее на поля после летнего дождя, и притянул его, известного художника, к ней, еще гимназистке, только что перешедшей в последний, восьмой класс, где она должна была сменить свое коричневое платье на серенькое, неизвестно почему и зачем введенное для восьмиклассниц.

Носить это серенькое платье Варе уже не пришлось, и к тетке-кассирше она не заезжала: она поехала туда, куда направлялся он, - в Архангельск, где летом солнце как бы боится опуститься в слишком холодные зыби Белого моря: только прикоснется к ним и стремительно начинает подниматься опять в бледно-голубое небо, спасая свой пыл и свое сиянье.

Там, в Архангельске, и Варя обзавелась этюдником и, сидя рядом с ним и поминутно заглядывая в его холст, как школьница в тетрадь своей соседки по парте, - гораздо более способной соседки, - пыталась делать этюды маслом, а он говорил ей добродушнейшим тоном:

- Это меня в тебе поражает, Варя! У тебя совсем нет почему-то чувства тона. Даже и заглядывая все время ко мне, ты все-таки кладешь гуммигут вместо золотистой охры, а вместо берлинской лазури кобальт!

- Не чувствую тона? - возражала она задорно. - Это просто потому, что меня эти здешние тона твои совсем не волнуют. Я к ним отношусь хладнокровно, если ты хочешь знать. А вот если бы вместо Белого было передо мною Черное море, тогда бы совсем другое дело.

- Черное море велико, - пытался он ее понять. - О какой именно местности ты думаешь, когда говоришь это?

- Да вот хотя бы Крым, например!

- Есть Крым, есть и Кавказ… Есть Тамань, Геленджик, Одесса… Все это на берегах Черного моря.

- Мне хотелось бы только в Крым! - пылко сказала она.

- Что же тут такого неисполнимого? Крым так Крым! Долго ли умеючи! Никто не помешает прямо отсюда взять да и двинуться в Крым.

- Правда? Поедем? В Крым? - И она бросила палитру свою и кисть на землю, довольно далеко от себя кинула неодобренный им этюд, и как же бурно тогда она его целовала!

И весь конец лета, и всю осень он провел с нею в Ялте, в Алупке, в Мисхоре, где она уже совсем не прикасалась к этюднику, говоря часто:

- Нет, куда уж мне покушаться на красоту такую! Это только тебе впору, Алексей Фомич, а у меня выйдет что называется покушение с негодными средствами!

В Ялте они и венчались, так как тогда она была уже беременной, а в декабре поехали в Петербург, где и родился Ваня…

Медленным своим шагом, который местные остряки прозвали "мертвым", Алексей Фомич двигался по аллейкам сада, и странно было ему самому наблюдать работу своего воображения, которое почему-то не захотело теперь отходить от купе вагона второго класса, в котором сидел он один… Вдруг отворяется дверь этого купе, и в его пустынность, в его анахоретство входит девушка в коричневом платье с черным передником и говорит улыбаясь: "К вам сюда можно?" - и он тоже улыбался ей в ответ и говорил, делая широкий пригласительный жест: "Отчего же нельзя?.. Входите, располагайтесь!"

"Была ли сделана тогда мною ошибка?" - думал он теперь, но, сколько ни думал, не находил ошибки.

Тогда он не был старик, как теперь; тогда он был еще молод; перед ним только еще открывалась широко жизнь, и входила в его купе та, с которой предстояло ему долго потом идти одной дорогой, как бы ухабиста она ни была.

Он никогда и раньше не приходил к мысли, что совершил ошибку, связав тогда судьбу свою с Варей, как не роптал в глубине души и на то, что в его купе вошла курсистка Надя, но… конечно, и в первом случае и во втором могли бы войти и другие…

И вот теперь, когда он был один в своей мастерской, к которой причислял и сад этот, он сузил игрою воображения мастерскую до тесных размеров вагонного купе, он отбросил самого себя лет на тридцать назад; он смотрел в причудливый переплет оголенных сучьев и веток, - не видя его, однако, так как с чрезвычайной яркостью отворялась перед ним дверь купе, входила новая для него с сиянием юных одаряющих глаз и спрашивала певуче: "Можно ли в этой пристани стать на якорь?" - и он делал свой широкий пригласительный жест и говорил улыбаясь: "Пожалуйте! Бросайте якорь!"

Они сменяли одна другую, их было много, они были разные, и говорили каждая по-своему и о своем, и женственное в них проявлялось у каждой по-своему, и одна как бы дополняла собою другую, только что, неприметно для его глаз покинувшую его купе.

То делая свои медленные шаги, то останавливаясь, то садясь на скамейку, - единственную и рассчитанную только на двух человек, - Алексей Фомич был поглощенно занят, как в каком-то спиритическом сеансе, вызыванием юных, очень много обещающих девичьих лиц и ведь не бессловесных, нет… Они так много, так горячо, так умно говорили, все эти входившие в его купе, что он едва успевал придумывать, что бы такое ответить на их вопросы.

Он понимал, он чувствовал, что творится с ним что-то странное, но из-под власти этого странного ему не хотелось уходить и не хотелось идти в дом и привычно браться за карандаш, уголь, кисти. Он даже и на часы не хотел смотреть… И где-то подспудно роились в нем мысли, что зачем-то нужны ему эти видения, что они таят в себе какой-то особый смысл…

И только громкий отрывистый лай новокупленного Джона оглушил его и заставил самого его очнуться, а купе вагона исчезнуть: это Феня вздумала послать собаку сказать хозяину своему, что уже пора обедать.

Джон тыкался влажным черным носом в полу его осеннего пальто и, сбочив голову несколько на правый бок, так что левое ухо его оказалось гораздо выше правого, смотрел на него большими умными, явно говорящими глазами.

- Молодчина ты, Джонни, - вполне молодчина! - тронуто сказал Алексей Фомич, потрепав его по шее и погладив по лбу. - Непременно сегодня же напишу тебя именно так: голова направо и вниз… Очень ты мне нравишься в таком виде. - И все время, пока Сыромолотов говорил так, Джон, чуть-чуть изменяя наклон головы, внимательнейше глядел ему в глаза и следил за движением его губ, точно и в самом деле стремился понять каждое его слово.

Алексей Фомич вспомнил, что бывший хозяин говорил об его уменьи искать, нашел в кармане давно уже валявшийся там гривенник, поднес его к самому носу собаки, отошел потом в сторону, положил монетку в середину кучи опавших листьев, возвратился снова на дорожку, где стоял Джон, отвернув голову в сторону дома, и сказал ему тихо:

- Ищи!

А не больше как через минуту Джон уже стоял перед ним с гривенником в зубах и вилял пухлым хвостом, но без особого оживления, точно хотел этим показать, что подобных детских задач неловко даже и решать собаке такого высокого класса, как он.

Когда Сыромолотов вошел в дом, он сказал ставившей на стол тарелки Фене:

- Ну, знаете ли, Феня, вам просто посчастливилось, а в результате мне, конечно, найти такую собаку, как этот Джон.

- Какое же тут может быть особенное счастье, - почему-то хмуро ответила на это Феня, - когда я этого человека уж дней пять на базаре видела. Ходит, всем говорит: "Купите собаку, сторожа верного!" А кому ни скажет, сколько за нее просит, все носы от него воротят. "Теперь, говорят, не только что за собаку такие средства платить, а хотя бы нам самим кто дал столько заработать, да еще и прокорми поди собаку такую, когда и самим кушать нечего!"

- Это кто же так говорил?

- Кто? А кто же, как не те, какие на базар ходят! Конечно, богатые люди на базар сами не ходят, а бедному, ему сторожа верного не требуется, как у него сторожить даже и нечего.

Назад Дальше