- Я иду домой, - ответил Никита. - Если бы там стоял ты со своим штабом, я все равно пошел бы туда. Мне нужно работать.
- Ах, что ты говоришь! - с болью вырвалось у Ростислава.
Никита поднялся с кошмы, неуверенно ступая в темноте, приблизился к брату, нащупал его плечо и притянул к себе.
- Милый Ростислав, напрасно ты… ну, как сказать? Право, нам не следует ничего решать. Давай пойдем каждый своею дорогой. Уверяю тебя, я ничего не хочу и не могу делать, кроме своего дела. Я не могу отказаться от него. Иначе вся моя прошлая жизнь станет бессмысленной дурью! А мне сейчас кажется, что она наполнена таким значением!
- Как хочешь, - глухо сказал Ростислав и высвободил плечо из рук брата. - Только, понимаешь…
- Я не осуждаю тебя, нет, нет!
- Да не в этом дело! Не все ли равно, кто кого осуждает?! - вскричал Ростислав.
Было слышно, как он, захлебываясь, набрал в грудь воздуха и выпустил его, как будто собрался горячо говорить и мгновенно раздумал.
- Ты не причинишь нам никакого вреда? - сдержанно-тихо спросил он.
- Я не понимаю…
- Ну, черт, как это? Я хочу… Ну, видишь ли, там, у белых, ты…
- Можешь быть спокоен, - сухо сказал Никита, - я ничем не буду полезен ни белым, ни вам. Можешь…
- Ладно! - коротко и громко оборвал Ростислав. - Тогда тебе нужно поскорее уходить, до рассвета.
- Ты должен распорядиться, чтобы меня отпустили.
- Я не задерживаю тебя, - отрезал Ростислав и широким, сильным шагом вышел из юрты.
Несколько минут спустя он ввел в юрту казака и велел ему подождать.
Он долго возился с фитилем лампы, стараясь разжечь его.
- Тебе посветить? - спросил Никита.
- Пожалуйста.
- Вот пропуск, - сказал он, протягивая бумажку казаку. - Только… понял? Шито-крыто!
- Индульгенция? - усмехнулся Никита.
- Что это?
- Католические попы выдавали такие свидетельства об отпущении грехов.
- Ты ни в чем не грешен, - коротко сказал Ростислав.
Никита взялся за свою поклажу. Она была невелика: к ранцу германского военного образца подвешивался подсумок с хлебом, сухарями и чайник. Никита надел ремни на плечи, попробовал, хорошо ли сидит ранец, и протянул брату руку.
- Спасибо, Ростислав. Прощай.
- Прощай, - отозвался Ростислав и пожал руку.
В молчании все вышли из юрты. Следом за ними тотчас вылез Евграф. Он поднялся с кошмы так тихо, что стало ясно: он слышал весь разговор братьев и притворялся спящим.
Казак повел Никиту вдоль берега реки, к броду. Рассвет уже давал себя знать, быстро уходившие люди были видны отчетливо.
Тут внезапно заволновался Евграф. В растерянности он взглянул на Ростислава, потом вслед Никите и хрипло, почти безголосо вскрикнул:
- Никита Васильич, постой! Постой минутку!
Он тяжело сорвался с места, но, не добежав до Никиты, остановился, посмотрел на Ростислава, будто колеблясь - вернуться ему или догонять Никиту.
- Подсумочек-то у его слабо привязан, подтянуть надо! - закричал он не то Ростиславу, не то провожавшему Никиту казаку.
Он опять сорвался, зачем-то махнул рукою и побежал за Никитой.
Догнав его, он старательно притянул подсумок к ранцу, ощупал ремни и, дотронувшись до плеча Никиты, сказал с ласковой серьезностью:
- Теперь ладно, ступай с богом.
Никита потянулся обнять его, но Евграф отстранился и со строгим, исполненным достоинства лицом зашагал назад к юрте.
Тогда, увидев все еще стоявшего около юрты Ростислава, Никита крикнул:
- Нашим кланяться, что ли?
Ростислав быстро повернулся и скользнул в юрту, но почти в то же мгновение выскочил снова наружу и, подняв над головою руку, помахивая в такт своим словам, ответил раздельно и громко:
- Ну, какой разговор! Конечно, кланяйся отцу, и маме, и всем, кто там из наших!..
Он опять юркнул за ковер.
Евграф обернулся, приостанавливаясь, снял картуз.
- От меня Василь Леонтьичу поклон, - сказал он степенно.
Глазки его остро, по-стариковски, засветились, он высморкался и стал неподвижно смотреть вслед уходившему Никите.
Глава третья
Когда-то, от скуки, Варвара Михайловна выписала пишущую машинку "ремингтон", немного поучилась писать, потом забросила. Машинка стояла на прилавке, неподалеку от кассы, в том узеньком неудобном уголке, откуда железная дверь выводила в жилую половину шерстобитовского дома. В этом уголке вокруг кассы любил вертеться и проявлять расторопность Витька.
Изредка, по утрам или к вечеру, в часы малолюдия и вялой торговли, Витька подбирался к пишущей машинке, вкладывал в ролик листок оберточной бумаги и задумчиво выстукивал указательным пальцем: "Виктор Иванович Чупрыков. Витя. Витька. Витька Чупрыков.? § %…" "%… Варенька. Варюша Шерстобитова… В. Чупрыков: % %?? §§" "…В. Чупрыков. Варенька. В. Чупрыкова". И так раз по сто.
Ему никто не мешал, в магазине раздавались привычные позвякиванья гирек по медным чашкам весов, он погружался в мечтательность, подергивая пальцами кончик своего носа и тонкие, круто вырисованные ноздри. Желтенькие глазки его, как завороженные, впивались в последние слова, отпечатанные на обертке: "Варенька. В. Чупрыкова", слеза застилала ему взор, он всхлипывал, точно во сне, и еще более задумчиво печатал: "В. и В. Чупрыковы".
Если поблизости оказывалась Варвара Михайловна, она потихоньку подходила к Витьке, заглядывала через его плечо на бумагу и, расхохотавшись, громко, на весь магазин, восклицала:
- Ах, какой ты дурак! Вот дурак!
В смехе ее, несмотря на выразительность "дурака", бывало немало добродушия, и Витька обижался только для виду, в расчете побольше развеселить хозяйскую дочку.
Он жил в долголетней и безошибочной уверенности, что главное в его отношениях с Варварой Михайловной - веселость. С ребячьей поры он изощрялся в проказах, шутовских придумках и затеях, чтобы укрепить, связать потуже свой необычный союз с Варенькой.
Тоска, тощища без конца, без краешка, отчаяние озорства, высмеянная страсть, нелепая чувствительная мечта и скрытый заветный расчет - все перепуталось в этом союзе.
Он был торжественно - о да, почти торжественно - заключен давным-давно, едва начались поездки на Чаган и Урал, пикники с офицерами, сватовство купеческих сынков, гулянья в коммерческом клубе и войсковом собрании, едва Вареньку, Варюшу, Варю приказчики назвали уважительно Варварой Михайловной.
Торжество случилось летом, на луке, в путаных зарослях ежевики, в знойной полуденной истоме. Варенька захватила с собой бутылку портвейна и пачку печенья. Витька был принаряжен - в парусиновом пиджачке и с пенсне на боковом кармашке. Пенсне он незадолго до того приобрел, уверяя, что у него болят глаза от солнца. Но нос его был плохо приспособлен для такого украшения, и он накалывал пенсне английской булавочкой на кармашек.
Сначала собирали по кустам ежевику, потом, развалившись под деревом, распили портвейн. Вино было теплое, Варенька щедро наливала в стакан, и Витька быстро пьянел.
- Я вас очень обожаю, Варюша, - говорил он блаженно, растирая по лицу клейкий, блестящий пот, - не в сравненье больше других. Другие, может, подлаживаются, а я чувствую. И вы это замечаете и выделяете меня из толпы, а я опять же это чувствую, потому что не как все, а не в сравненье тоньше.
- Тонок, что говорить, - ухмыльнулась Варенька.
- Я, Варюша, отлично понимаю, что на вас редкий который может угодить. У вас желание высокое, и вся вы так и рветесь.
- Ха-ха! Рвусь! Ну на, выпей!
- Я вас понимаю, потому что не как все, - продолжал Витька.
Он выпил, лицо его покрылось малиновыми пятнами, глазки растроганно лучились.
- Я с детских лет, Варюша, был ребенок беда какой смекалистый, и ум мой был особенный. Например, я вам расскажу случай из жизни. Лет десяти от роду приходит мне мысль - а что такое фамилье? Вот там Петров, Сидоров? Я долго над этим думал. Вроде как воздух - ни пощупать, ни увидеть, а без него жить нельзя, без фамилья. У нас в городе, помню, очень меня одно фамилье удивило. Галкин-Враский. Богадельня была Галкина-Враского, я мимо ходил, читал и думал. Я уж тогда грамоте хорошо знал. Вот я и решаю - врешь! Там Петров, Сидоров, как хотят, а я свое фамилье должен держать твердо! Чупрыков! Вот я тогда беру кусок сыромятной кожи, пишу на нем мелко "Чу-пры-ков" и потом режу наскрозь ножиком. Два дня резал. Получилось тонко, как кружева: Чупрыков. Тогда я это на шнурок и на шею, рядом с нательным крестом. Так всю жизнь носил и сейчас ношу, а умирать буду - сыну отдам, пусть тоже носит. Вынул, посмотрел - это я, Чупрыков, буква в букву. Воздух? - ан нет! - кожа! не сносится, не пачпорт, который всякий может подделать. На груди ношу, освятил сердцем, вот…
Витька расстегнул ворот рубахи и вытащил из-за пазухи два шнурка. На одном болтался серебряный крестик, на другом - засаленный черный лоскут кожи, длиною с вершок, в мелких петлях и отверстиях. Витька подполз к Вареньке и показал талисман. Она засмеялась. Он довольно и обрадованно завторил ей беззвучным, дробным смешком.
- Я человек не как все, - опять начал он, - поэтому я вас понимаю, как вы рветесь от тоски и в поисках счастливой жизни. Я вас очень обожаю, но не всегда смею сказать о своем сердце. Если бы вы захотели, Варюша, я бы вам не то что все свое счастье, которым вы меня можете уделить и которое я сам, своими силами, располагаю отроду…
У него заплетался язык, он насилу ворочал во рту слова, но его глазки живо прыгали по лицу Вареньки, и, чтобы легче выразить чувства, он изо всей силы вертел на пальцах шнурки с крестом и талисманом.
Тогда Варенька, сощурившись на Витьку, нежданно предложила:
- Витька, давай побратаемся?
Он не сразу понял, взялся за стаканы и бутылку, пробормотал совсем пьяно:
- Брудершахт? Давно стремился, обожаемая Варюша, мечтал назвать вас "ты", но из обожания к тому, что красота и вид… хозяйский вид, и мое преданное вам сердце…
- Постой молоть, - оборвала его Варенька. - Я говорю, давай брататься. По правде, как следует, поменяемся крестами, и ты мне будешь родной брат, я тебе - сестра… Хочешь?
Она откинулась немного от Витьки, сидя на коленях и упираясь в землю кулаками, позади спины. Так ей было удобно рассматривать Витьку, и она с какой-то хищной серьезностью следила за малейшим его движением. Солнце падало ей на лицо, чуть открытый рот поблескивал ровной полосой зубов, брови лоснились глянцевой, темной краской.
Витька побледнел. Малиновые пятна исчезли с его лица, глазки замерли, остановились, он медленно поднялся на ноги.
- Крестами меняться? - глухо и точно в испуге произнес он, глядя в землю. - По правде? Большой ответ перед богом.
Он даже прикрыл пальцами рот, выдыхая последние слова.
- Боишься? - подзадоривая, строго спросила Варенька.
Он оторвал глаза от земли, глянул на нее и вдруг повалился на колени.
- Ослепила! - вскрикнул он, протягивая руки к Вареньке и закрывая глаза.
Она усмехнулась и с отвращением, словно топча каблуком гада, выговорила:
- Трус! Притвора!
Но Чупрыков совсем протрезвел и, кажется, был глубоко потрясен. Стоя на коленях, он стаскивал через голову шнурок с крестом, торопясь отпутать его от талисмана, и бормотал:
- Истинный бог, - ослепила, красота моя, Варенька! Готов, счастлив по гроб жизни, как преданный пес, как собака на верность, на службу, любовь, крепче кровного брата, как пес, на, на, на!
Он стянул с себя крест и совал его Вареньке, подползая к ней на коленях.
- На, на, на!
У Вареньки дрогнули уголки губ, но она сдержалась и неторопливо начала снимать с себя длинную тонкую серебряную цепочку с крестом. Цепочка зацепилась за косу, собранную в большой узел на затылке. Варенька медленно отцепляла волосы, подняв высоко локти, и, не отрываясь, прищуренно глядела на Витьку.
Он все еще стоял на коленях и на вытянутой руке держал свой крест.
- Встань! - сказала Варенька.
Витька послушался. Она надела ему на шею свой крест и взяла себе Витькин засаленный короткий шнурок.
- Фу, какая грязища! - поморщилась она.
Витька, плотно прикрыв слезившиеся глаза, усердно облобызал свой новый крест, сунул его вместе с талисманом за шиворот и осмотрелся. Словно соображая, что следовало теперь делать, он отколол от кармашка пенсне и насадил его на нос. Чтобы оно не свалилось, Витьке пришлось откинуть назад голову, и, стоя так, он произнес с внушительной, торжественной расстановкой:
- Теперь мы с тобой, Варя, кроме бога, неразлучны на всю нашу счастливую жизнь вместе.
Тогда Варенька, всплеснув руками, повалилась в ежевичную чащу, подняв упругую ее путаную рыже-зеленую постель, и хохот, режущий дальнозвучным своим звоном, хохот, повторяемый зарослями луки, вырвался из ежевики, взмыл кверху и пошел катиться по Чагану. Витька видел только ладони Вареньки да дрожащие оборки ее платья: упав, она не в силах была выпутаться из зелени, смех катал ее по земле, кусты ежевики, высвободившись из-под ее тела, распрямились и закрыли Вареньку почти наглухо. А она все хохотала, подергиваясь, вздрагивая, с шумом набирая воздух и выбрасывая его в высоком, сильном звоне смеха.
Витька отвернулся к реке, сделал обиженное лицо и стал ждать.
- Значит, это все было в насмешку? - спросил он уязвленно, когда Варенька выпуталась из ежевики и подошла к нему.
- Нет, это было серьезно, - ответила она. - Но ты непозволительно смешон, братец родимый!
И, опять захохотав, в усталости, измученным смехом, она простонала:
- Ох, сделай милость, убирайся вон за кусты, ступай! Я хочу купаться.
Лениво, как человек, изнемогающий от жары, она сняла платье и пошла в реку. Берег был отлог, глиняная коса, образовавшаяся на повороте, покато уходила в воду, и, долго ступая по мягкому дну, Варенька как будто оставалась над водою во весь рост. Она купалась не спеша, медленно опускаясь в глубину, снова показываясь над водою, и так же медленно вышла, искупавшись, на берег.
Надевая платье, она расслышала позади себя хруст кустов, спокойно обернулась на него и увидела Витьку, вылезавшего к ней из тайника. Она не сомневалась в том, что Чупрыков подглядывал за ней, но вид его изумил ее.
Витька опять покраснел, точно портвейн заново ударил в него хмелем, малиновые пятна пылали на его щеках и лбу, глазки вертко суетились, рот был растянут неподвижной улыбкой. Он приближался к Вареньке, странно приковыливая, в какой-то игривой и настойчивой присядочке, и видно было, как в приоткрытом рту у него подпрыгивал беззвучно язык.
- Ты что? - спросила Варенька.
Но он только мигнул желтыми своими глазками и продолжал двигаться все с той же присядочкой. Подойдя к Вареньке, он протянул ей руки, и она увидела, как пальцы его нервно вздрагивали, словно через них пропускали ток.
Она ударила его по рукам, потом, немного выждав, - по лицу. Удар был сильный, не женский, наотмашь, и звук его через мгновение повторило эхо, чмокнув где-то в луке.
Варенька неторопливо отвернулась от Витьки, одернула свое платье и пошла прочь, к тропинке. Сделав несколько шагов, она обернулась и сказала:
- Ведь мы побратались, Витька, а не поженились!
И, засмеявшись негромко, скрылась в деревьях.
Витька только махнул рукой, сел наземь и закрыл лицо…
Так печально окончившееся братание должно было бы сильно разочаровать Витьку, умерить его пыл, изменить планы насчет хозяйской дочки. Но он продолжал вожделенно вздыхать и поглядывать на Вареньку с покорной, грустной мечтательностью. Смех ее воодушевил его. Смеется - значит, не скучно, не так скучно, как с женихами из иногородних, с ухажерами и франтами из казаков. Смеется зло, издевается? Еще лучше: злоба человека вяжет, а перенести издевку - чего проще? Главное, чтоб не было скучно с ним, с Витькой, и чтобы было поскучней без него.
Но тут он мог быть почти совершенно спокоен: скука стояла вековечная, фундаментальная, кондовая.
Жизнь перекатывалась неповоротливым снежным комом по торговле, вокруг торговли, облипая, обрастая торговлей, уходя в торговлю без остатка. Ком ровнялся, набухал и таял не по зимам и веснам, а по ярмаркам, по базарам, по тому, бывали ль пустые или полные палатки, шел ли подсолнух или вобла (казаки говорят - "лобла"), по тому, куда поехали за товаром - в Самарканд или в Нижний, куда товары повезли - в Лбищенск или в Гурьев.
В Самарканд или в Нижний ездил сам Михаил Гаврилович (брал с собой раза три Вареньку, но потом перестал: не уследишь!), привозил из Самарканда сабзу, изюм, курагу, пастилу, сушеные фрукты - вагонами, возами, тысячами пудов; из Нижнего - сахар-рафинад и сахарный песок, патоку, масло, мыло и духи - водою и степью, поездами и гужом, тысячи и еще раз тысячи пудов.
В Гурьев, на ярмарку, ездили приказчики, степью, пустыней, долгими неделями, с десятками подвод, с караванами верблюдов, везли, тянули, волокли патоку, рафинад, парфюмерию, бакалею, распродавались, набивали карманы, жирели, обрастали корою пыли, ворочали, катали неповоротливый ком своей и чужой жизни вокруг торговли, товаров, хозяйских денег.
Иногда в Уральске появлялись странствующие приказчики, которых звали вояжерами, произнося не "жор", а "жер", как Евдокия Петровна произносила не "солёненький", а "солененький", - вояжеры от Брокара и Сиу, от Жоржа Бормана и Катыка, скоропалительные, любезные Зайчики, Соломоны, Тютиковы и Коганы. Они чуть свет оставляли в магазине визитные карточки из бристольского картона:
Леопольд Сигизмундович Шавер