На грудь ему, радостно тявкая, бросилась Черная Кисточка. Она не осмелилась войти в чужой многолюдный дом, куда увели Коляна, и ожидала его возле оленей в смертной тревоге. Но Колян сердито отшвырнул верную лайку: "Брысь! Не до тебя". Олени еще здесь. Скорей к ним! Увидев Коляна, они встрепенулись, готовые бежать. Им, как и лайке, было тревожно так долго ждать хозяина в чужом и страшном месте, среди непонятной суеты и невыносимого шума.
Колян вскочил в нарту, дернул вожжой, поднял хорей. Олени сделали быстрый крутой поворот, сильно рванули, один из крайних прыгнул на крыльцо конторы. Колян сильно ударился головой обо что-то.
А потом… Потом… Снежный вихрь, и в нем быстрое круженье красных, зеленых, всяких шаров, полос, дикое кувырканье разноцветных огней, искр, звезд и месяца. Этот вихрь создают олени Коляна. Они мчатся подобно злой пурге. А Коляну надо еще быстрей, и он гикает на них, размахивает хореем, обещает в Веселых озерах накормить до отвала хлебом с солью.
Где-то вдали слышны крики - это погоня. Но Колян уже вырвался из тесноты строительного поселка на широкую, стоверстную гладь озера Имандры, и теперь никому не догнать его, теперь он "дома".
Крики, погоня стихают. Колян один, только со своими оленями, на всей Имандре. Месяц и звезды хорошо освещают ему дорогу. Они даже переменили свою привычку двигаться медленно, степенно и во всю мочь кружатся, кувыркаются.
Вот зажглось полярное сияние, тоже решило посветить Коляну. Оно похоже на полог, какие некоторые хозяйки шьют от комаров, только гораздо больше, от одного края неба до другого и сшито из разных полос: красных, желтых, зеленых. Еще больше похоже на радугу. Но та стоит всегда спокойно, а сияние колышется, переливается, меркнет и разгорается, кто-то совсем не дает ему покоя.
И звон, кругом, везде непонятный Коляну звон. Звонят ли церковные колокола? Колян однажды ездил в Ловозеро за мукой и слышал их. Звонят ли льдины, толстые озерные льдины, которые вешней порой выносит река и швыряет на камни, в водопад? Это Колян слышал много раз. Звенит ли у него в ушах? Может, какой-нибудь злой колдун напустил на Коляна такую болезнь, с колоколами?
Постепенно звон стих, потухло сияние, прекратился скок оленей и снежный вихрь. Стало темно, пусто, тихо, и только в голове шум вроде того, какой создает вода, набегающая на отлогий берег во время морского прилива.
Колян открыл глаза, повел ими. Он лежал поперек своей нарты. Над ним стоял солдат Спиридон, и его здоровенный кулак медленно в нерешительности опускался на голову Коляна: ударить или не надо?
- Бежать задумал… Я отучу тебя бегать! - рычал солдат.
Запутавшиеся в упряжке, олени стояли головами в разные стороны.
- Я образую тебя! Возьму в свою казарму. Оттуда не убежишь, - грозился солдат, встряхивая Коляна. - Вставай, лодырь царя небесного! - Ему не пришло на ум, что парень терял сознание, он принял это за притворство. Он считал, что здесь, на Севере, все притворяются, все хитрят, даже куропатки. На что уж доверчивая, глупая птица, а увидит охотника или собак - и начнет всякими хитростями отманивать их от гнезда.
Медленно, неловко, онемелыми руками Колян распутал оленей, затем поехал сдавать их в общий загон. Спиридон опять подсказывал: "Вправо. Влево. Прямо". Всю дорогу Колян просил его:
- Отпусти! Я умру здесь.
- Замолчи, не терзай мою душу. И сам не терзайся! - ворчал, сердясь, Спиридон. - Теперь поздно. Ты везде записан. И олени записаны. Теперь отпущу - с меня спросят вдесятеро.
Подъехали к загону. Жердяная огорожа обнимала широкую поляну среди леса. В загоне было порядочно оленей. Одни бродили без всякого дела, иные глядели через изгородь на лес и горы, иные рылись в грудах ягеля, сена, соломы, еловых и сосновых лап, березовых, осиновых, таловых веток. Оленей кормили чем придется, как в лихое голодное время.
Без особого пригляду, опытным глазом пастуха Колян заметил, что все олени - калеки: то сломан рог, то хромо ковыляет нога, то натерта сбруей кожа. Рабочий, охранявший загон, сказал:
- Это - инвалиды. Все здоровые на работе.
Когда Спиридон велел распрягать оленей, Колян заплакал, причитая:
- Я умру здесь. Больше не увижу отца, сестру, дом. И олешки умрут.
- Перестань! Молчать! - скомандовал Спиридон и отвернулся. У него тоже подступили слезы.
Оленей распрягли, пустили в загон, нарту и упряжь оставили возле изгороди. Скоро Коляну снова придется запрягать.
Взять Коляна с собой в воинскую казарму Спиридон не мог по уставу, да и не хотел, а только припугнул его и отвел в рабочую. На прощание он шепнул тайком от сторожа при казарме:
- Вот теперь можешь убегать.
Колян онемел от удивления: давно ли было нельзя и вдруг можно. Почему? Спиридон понял его без слов, по выражению лица, и дошептал:
- Теперь с меня не спросят.
- А с кого спросят, с него? - шепнул Колян и повел взглядом на сторожа.
- Нет. Будешь отвечать сам, один.
Все гражданские, если не были осуждены, считались добровольно контрактованными, жили без охраны. За побег и за всякое другое нарушение контракта отвечал только сам нарушитель.
Колян хотел было порадоваться, что предоставлен самому себе, может убежать, не спрашиваясь, но вспомнил про оленей и поник душой. Куда он без них, пеший? У него и лыж нету. Его поймают, едва выйдет из поселка. А не поймают - он замерзнет по дороге. И вся душа, вся тоска Коляна опрокинулась на солдата:
- Какой ты злой, Спиридоном!
- Я - злой?! - изумился солдат. До армии, в деревне, его считали добрейшим человеком, и он думал, что остался прежним. Отчего же, как не от доброты, подсказал Коляну, что можно бежать. - Я - мякиш, из меня можно сделать любого добряка - Николая-угодника, ангела…
- Злой, плохой, хуже волка, - продолжал Колян. - Ты - рысь.
Он говорил тихо и скорее с печалью, чем с сердцем. По обычаям лапландского народа, надо жить мирно, тихо. Если обидят, рассердят - не платить ответной обидой с криками и ссорой, а умолкнуть, отойти и перестать водиться с обидчиком, пока он сам не вызовет на мировую.
- Я - злой, хуже волка, рысь? Загинаешь, парень. Ты, значит, не видывал злых. - Солдат отмахнулся и пошел, но через несколько шагов вернулся и сказал: - Впрочем, от моей жизни все может статься. Скоро пять лет то я ловлю, вожу под ружьем, раздаю зуботычины, сажаю в каталажку, стреляю, калечу, убиваю, то меня угощают зуботычинами, сажают, калечат. Не мудрено стать зверем, мудреней остаться человеком. Прости меня, господи! Знай, парень: самые злые не те, кто раздает тумаки, водит под ружьем, держит под замком. Они - слуги, сторожевые псы. Самые злые - хозяева, кто пишет злые законы, затевает войны. - Склонился к Коляну, шепнул: - А ты убегай! - и ушел.
Коляна охватила одна-единственная, тоскливая и неотступно упрямая дума: бежать, бежать! Хоть пешим, хоть босым, но бежать!
5
Первое, недолгое время жители Веселых озер ехали вразброд, потом начали сближаться и, наконец, соединились в один обоз. Мотя тоже пристала к обозу: дожидаться отца одна в лесу побоялась. Про отца же решила так: он умный, все поймет правильно. Так и вышло: Фома, большой мастер читать всякие следы и тропы, по следам саней, на которых уехала Мотя, нашел дорогу, пробитую обозом.
Он ехал уверенно, был спокоен за дочь и соседей, только немного волновался за Коляна да сердился на себя, что второпях весь мешок с продуктами на дорогу перебросил в нарту сына. Дичь - зайцы, куропатки - не попадалась навстречу ему, а затевать поиски, охоту значило сильно отстать от соседей, и Фома ехал голодом. Он догнал односельчан в поселке Моховое, верстах в семидесяти от Веселых озер. Его окружили, начали донимать расспросами: где Колян? Как Фома удрал от солдата?
- Пропадет наш Колян, - сказала Мотя. - Заблудится.
На нее сердито зашикали старики; они были суеверны и думали, что дурное слово может принести человеку болезнь, беду и даже сразить его насмерть, как пуля. Чтобы обезвредить необдуманное слово дочери, Фома поспешно сказал против него другое, умное:
- Не горюй, Мотя! Скорей волк и рысь станут добрыми, чем собьется с пути наш Колян.
Веселоозерцы решили сделать большой привал: развести костры, наварить мяса, вскипятить чаю, обогреться, перепеленать в сухое колыбельных ребятишек. Некоторые из малышей уже охрипли от плача и, несмотря на лютый мороз, были горячими.
Поселок Моховое маленький, а веселоозерцев было много, и они не стали проситься в дома, а по своему кочевому обычаю решили сгородить куваксы.
Кувакса - походное жилище, простейшее из всех рукотворных. Это конус из нескольких жердинок, обтянутый чем придется - брезентом, парусиной, оленьими шкурами, - с дырой вверху для выхода дыма. Пол голоземляной или забросан древесными ветками, сеном, мхом, что оказалось под рукой, посредине костер.
Самые запасливые привезли свои куваксы целиком: и парусину, и шесты, и оленьи шкуры закрыть пол. Оставалось только поставить. А другие захватили лишь парусину и теперь рубили жерди, ломали еловые и сосновые лапы.
Все жители поселка Моховое были тут же. И можно ли усидеть дома, когда случилось такое небывалое: веселоозерцы в самое неподходящее время - темное, пуржливое, морозное - пустились почему-то кочевать.
Веселоозерцам и помогали ставить куваксы и, не желая того, мешали расспросами: куда они, почему, зачем? Среди этих гостеприимно-надоедливых людей был один не в лапландской малице и унтах, а в черном бараньем полушубке, черных валенках и серой шапке пирожком; коротко острижен, гладко выбрит и с забавными очками на носу, которые держались не оглобельками за уши, как у других очкариков, а сами собой за переносицу и были привязаны шнурком к пуговице полушубка. Этот человек интересовался только ребятишками, особенно крикунами, заглядывал им в лица, трогал лоб, горяч ли, а потом велел некоторых нести за ним в поселок.
- А ты кто? - спросили его.
- Доктор.
- Доктор? - переспрашивали удивленно. - Как попал к нам?
Тогда все лопари лечились у колдунов и знахарей, о докторах знали только понаслышке. Слухи ходили и добрые и плохие: доктора лечат и калечат.
За последнее время стали часто рассказывать про доктора Лугова, которому за очки дали прозвище Глаза-Посуда. Его будто бы послал в Лапландию сам царь и велел поселиться не в городе, а среди оленного народа. И доктор живет в самой-самой недоступной Лапландии, лечит всех и ничего не берет. Есть только одно подозрительное у этого доктора - сам сильно кашляет, так сильно, будто получает удовольствие от этого. Больной доктор, не способный вылечить себя, не вызывал полного доверия.
Люди колебались, кому показать больных ребятишек: доктору или своему веселоозерскому колдуну-знахарю. Этот тоже вылечивал далеко не всех, но плату брал всегда.
Тут за доктора вступился Герасим Терентьев, житель поселка Моховое. Он первый встретил его на лапландской земле, он привез его в свой поселок, он был первым пациентом, принял жить в свой дом и считает своим первейшим другом, спасителем. При всяком мало-мальски подходящем случае он рассказывает: "Сначала меня родила мать, потом, в другой раз, - доктор Глаза-Посуда".
Все случилось так. Осенью в первый год первой мировой войны Герасим ездил в город Колу за покупками на зиму. В это время в Колу пришел из Архангельска последний пароход. Событие для Герасима редкое, и он побежал к пароходу. Подоспел как раз в тот момент, когда выходили пассажиры.
После всех сошел доктор. Рядом, по обе стороны у него, два солдата с ружьями. Доктор сильно кашлял, чихал, знать, был непривычен к морю и простудился. В одной руке он нес чемодан, в другой узел, стянутый ремнями. Закашлявшись, ставил багаж на землю.
Солдаты, оба молодые и свободные, - ничего, кроме ружья на плече да маленького солдатского мешка за спиной, - почему-то не хотели помочь доктору.
Герасим начал громко жалеть его и удивляться на ленивых солдат. Тогда один из них крикнул ему:
- Чего раскаркался? Иди помоги!
Доктор и солдаты долго ходили по Коле из дома в дом, от одного начальника к другому, а Герасим таскал за ними докторский багаж. Сперва его не пускали за порог к начальству, а затем вдруг позвали. Начальник, одетый ярко, пестро, как олень в праздничной сбруе, начал спрашивать, где живет Герасим, какая у него семья, изба, может ли он поселить у себя одного человека, русского доктора.
Герасим согласился. Через четыре дня езды на оленях доктор Лугов был уже в глубине великой оленьей страны Лапландии. Отдельного жилья в поселке не нашлось, чтобы построить свое, у доктора не было ни денег, ни сил, и он поселился в курной туне Герасима. От хозяев и от собак, которые жили заодно с людьми, его отделили ситцевой занавеской. Кровать, стол и табуретку привычной, русской, высоты он сколотил сам.
А работа ждала его уже давным-давно, века, тысячелетия, она накапливалась с того самого дня, когда в Лапландии поселились люди: ведь образованного лекаря, доктора, никогда не бывало в этих глубинах. Первым пожаловался Лугову Герасим, что у него постоянная тошнота, сильно крутит в животе. Доктор обнаружил глистов, выгнал их, а Герасим стал рассказывать, будто вновь родился, так хорошо чувствует себя.
Затем обратились к доктору жена Герасима, его родственники, соседи. У всех были глисты. С этим злом доктор справился легко. А дальше пошли тяжело больные туберкулезом, ревматизмом, расстройствами нервов, сердца… У доктора не хватало лекарств, а порой и знаний.
Но ему везло: пока все пациенты были живы, жила и вера в его силу. Что-то будет, когда случится смерть? Все отшатнутся от него, перебегут к колдунам. Или?.. Дальше доктору было страшно думать. Сам он давно болел туберкулезом. На Волге, в родных местах возле Самары, где жил до высылки в Лапландию, он сдерживал его целительным воздухом волжских берегов и кумысом башкирских кобылиц. А на Севере, от жизни в чадной, душной тупе, от резких колебаний погоды, от недостатка солнца, болезнь перешла в открытую форму. И если пойдет так, доктор не протянет долго, он может стать первым мертвым из своих пациентов. Интересно, что будут говорить тогда? Какой же он доктор, если не мог вылечить себя, если умер сам первый?! Или: замечательный доктор, великая душа, принял на себя наши болезни и умер.
Верно, доктора послал в Лапландию царь, точнее сказать, выслал. Но совсем не для того, чтобы он лечил оленеводов, совсем не для того. Лечит он по своей доброй воле, по зову своей милосердной души.
Осмотрев ребятишек, Лугов обнаружил у одного воспаление легких и взял больного вместе с матерью к себе. Не отпустил их и тогда, когда веселоозерцы после большого привала поехали дальше.
Неподходящее место для больного тесная, дымная тупа, но лучше ничего не было. Больная пятимесячная девочка умирала, вместе с ней умирал и порой хотел умереть и доктор. Ведь если он не спасет девочку, она унесет с собой всякую веру в него и в его науку. Кем посчитают его тогда? Бездельником, обманщиком, который стесняет и объедает трудяг-оленеводов, живущих и без того тесно, голодно. Лучше умереть, а не жить этак. В умирающей девочке была для доктора и его жизнь, и его хорошая слава, и светлая память о нем.
Мертвые, говорится, срама не имут. Ему самому будет безразлично, что скажут о нем, о мертвом. Но у него есть жена, дочь, друзья, товарищи. Вот им будет больно, если о нем придет худая слава.
Ах, как много может погибнуть, но может и спастись вместе с пятимесячной малюткой!
Девочка не брала материнскую грудь. Мать сдаивала молоко в стакан, потом доктор чайной ложкой вливал его в запекшийся рот малютки. Девочка засыпала только на руках у кого-нибудь, и доктор с матерью день и ночь носили ее по тупе. Чтобы камелек меньше дымил, доктор сам топил его, сам выбирал в лесу за поселком сухостойные деревья и рубил на дрова. Болезнь оказалась сильная, упрямая, миновал месяц, а доктор все еще не знал, победит ли ее. В борьбе с этой чужой болезнью он сильно запустил свою, у него пошла кровь горлом.
6
Снаружи, хоть и странная, слишком длинная и приземистая, казарма показалась Коляну все-таки жилым, людским помещением, внутри же представилась совсем несуразной, ни на что не годной. Над полом, по которому ходили, еще два пола, но почему-то не сплошные, а с узенькими-узенькими прогалами, что в зимней малице едва пролезешь.
Казарма пустовала, весь народ был на работе, только русобородый сторож шарахался с метлой в проходах. Не зная, что делать, Колян остановился неподалеку от двери, где горела висячая керосиновая лампа, одна на всю большущую казарму.
- Ты, парень, чего топчешься? Не мешай мне, иди на нары! - сказал Коляну сторож, по лицу и по одежде русский рабочий человек, подметавший в тот момент пол.
Колян поглядел на него растерянно, вопросительно: он не понял, куда перейти ему.
- Чего уставился на меня? Глух иль языка моего не знаешь? - Сторож отложил метлу. - Ну, иди за мной! - и повел Коляна меж нар.
Казарма была длинная, с редкими, замороженными окнами, с нарами в два этажа. Оглядывая нары, на которых впритык одна к другой лежали разные подстилушки - старая одежонка, мешки, рогожи - и густо стояли в головах немудрые корзинки, сундучки и другие походные укладки рабочих, сторож ворчал:
- Плотно живем, иголку просунуть негде. Но местечко должно быть: сегодня освобождали, человек пять свезли в больницу с тифом.
В поселке для борьбы с эпидемией тифа был пункт, который называли важно - больницей. Заметив место, где подстилки лежали пореже, он спросил:
- Ты на какой этаж хочешь, в нижняк или на верхотуру?
И опять Колян не понял его. Слова: нары, этаж, нижняк, верхотура - слышал впервые. Тогда сторож похлопал рукой по нижним нарам:
- Сюда? Это мы называем нижняк.
Парень кивнул: ладно, согласен.
- А может, сюда? - Сторож похлопал по верхней наре. - Это верхотура.
Колян снова кивнул: согласен. Ему было все одинаково не мило, все ненавистно.
- Ты что-нибудь одно выбирай!
Колян смолчал. Сторож поселил его на верхотуру, затем спросил:
- Говорить-то умеешь немножко или совсем того?.. - повертел пальцами, как разговаривают немые.
- Умею, - сказал Колян.
- Чего ж молчал?
- Не знаю.
- Не знаешь, почему молчал? Вот чудак.
Парнишка не сумел объяснить, что все эти казармы, конторы, контракты, этажи… он узнает впервые и беспомощен среди них, как в болоте, по которому нельзя ни ходить, ни ездить, ни плавать.
Сторож снова взялся за метлу. Время от времени он подходил к Коляну и выспрашивал, откуда приехал, на какую работу законтрактовался, почему не пожилось ему дома… Узнав, что Колян - лопарь, сказал: