Ордынец Вторая весна - Михаил Зуев 15 стр.


- За всяко врэмя! Массу клопот маю от своей отзывчивой души. Гоп, кумэ, нэ журысь! Зараз выпьем! - с дружеским сочувствием хлопнул Шполянский шофера по плечу. - Пид одно дельце. Чуешь, сэрдэнько?

- Под какое дело? - прозвучала в голосе Мефодина враждебная настороженность.

- Алэ ты бачив, у Шполянского погани дила? Грандиёзный комик! К нёму с образамы, он с гарбузамы. Ну, пишлы швыдэнько! - весело обнял Шполянский шофера за поясницу.

- Погоди! - высвободился тот, отступив на шаг. И, стукнув кулаком по столу, крикнул - Не надо!.. Не надо, сука ты поганая!

Свеча упала и погасла. Мефодин выбежал из класса, не заметив Чупрова. За ним промчался Шполянский.

Борис вошел для чего-то в класс. Долго искал и зажигал упавшую на пол свечу. Сел за учительский столик лицом к доске. Подперев голову руками, глядя на доску, глубоко задумался. Перед ним по-прежнему стоял Мефодин, то с лихорадкой в глазах, то с глазами, мигающими несчастно, по-собачьи покорно. Ах, как нужно было сейчас Мефодину схватиться за чье-нибудь плечо и как он искал этого! Борис шевельнулся и переменил позу. Какая-то необъяснимая душевная неловкость томила его и мешала думать о Мефодине. А когда шевельнулся, сразу понял: он, не переставая думать о Мефодине, мучительно, напряженно хотел уловить, что неверно в проступающих на доске цифрах:

12×9 + 24: 4 = 11

И вот теперь понял. Неверен ответ! Он вскочил, подбежал к доске и, перечеркнув крестом 11, вывел так же крупно 33. Держа мел в руке, сказал вслух:

- Вот в чем дело! Задача, оказывается, неправильно решена.

Ему хотелось еще что-нибудь делать, куда-то спешить и с кем-то спорить, даже ругаться! Ему было обидно и совестно.

Глава 17
Барабан Яна Жижки

К удивлению Бориса, в доме директора никто, кроме Садыкова, еще не спал. Все по-прежнему были в столовой, но теперь пересели к столу. Один Егор Парменович полулежал на диване, вытянув болевшую ногу, обмотанную чьей-то шалью. От директора едко и сладко пахло мазью. А все сидевшие за столом сбились в одну сторону, чтобы быть поближе к Галиму Нуржановичу и лучше слышать его тихий голос.

Старый учитель ходил по комнате легко, неслышно, ни за что не задевая. Видно, не один вечер прошагал он по этой привычной дорожке вдоль стены, мимо этажерки, набитой книгами, и передумал не одну думу.

Слушали его внимательно. Грушин, поставив на стол кулак на кулак, положив на эту опору подбородок, медленно переводил глаза за ходившим Галимом Нуржановичем. Шура слушала жадно, навалившись грудью на стол. Марфа, заслушавшись, так туго закрутила угол скатерти, что на столе двигалась посуда. Неуспокоев прихлебывал чай, но с каждым словом Галима Нуржановича глотки становились все реже и реже, и он резко отодвинул стакан, когда учитель сказал:

- Я хочу, чтобы вы поняли все величие дел, которые собираетесь делать. В записях Темира есть интересная мысль. - Он подошел к дивану и взял лежавшую рядом с Корчаковым тетрадь, сшитую из многих ученических тетрадей. Полистав ее, найдя нужную страницу, учитель прочитал: - Вот!.. "Распахать целинную степь - это то же, что открыть новый материк. Люди, сделавшие это, будут достойны славы Колумба!"

- Люди, достойные славы Колумба! - засмеялся вдруг нервно Неуспокоев. Пухлые, капризные его губы стали суровыми и злыми. - Какая высокопарная ерунда! Колумбы толпами не ходят. Колумб был один!

Директор быстро обернулся к нему, шумно вздохнул, будто удерживая себя от чего-то. Затем перевел взгляд на Бориса и сказал:

- Интереснейшая вещь, Борис Иванович! Покойный сын Галима Нуржановича, агроном, еще до войны работал над проблемой хозяйственного освоения целинных степей. Он пропагандировал эту идею, делал опыты, собирал чужой опыт, и все это записано здесь, в этих ученических тетрадях. Это труд трех лет! - Голос Егора Парменовича рокотал, как басовая струна. - Темир Нуржанов наш соратник. Он пахарь нашей нивы, работник нашего общего народного дела!

- Теперь дело всерьез пошло, теперь покатилось! - твердо, по-хозяйски сказал Грушин. - А первым каково было? Силенку, да еще какую, надо было иметь!

- Еще недавно я думал, что никому не дам читать дневники Темира, - потирая ладонью левую сторону груди, заговорил снова Галим Нуржанович. - Равнодушные люди посмеются над заветными мыслями моего сына. А теперь… Возьмите, - протянул он тетради Егору Парменовичу. - Дайте читать вашей молодежи. Пусть ценят они счастье первых трудных дорог.

Размотав с ноги шаль, Егор Парменович встал:

- Спасибо, Галим Нуржанович! Верьте, что вы передаете заветные мысли вашего сына в дружеские руки. Это для нас дорогой подарок!

Галим Нуржанович молчал, сипя грудью. Широкие брови его дрожали, но жарок был взгляд и счастливой была улыбка на запекшихся губах. Корчаков взял бессильно лежавшую на коленях руку учителя и почувствовал старчески слабое ответное пожатие.

- Я совсем такого человека видел! Про целину говорил, как акын пел! - закричал неожиданно из спальни Садыков и вышел в столовую, босой, без кителя. Спохватившись, что в комнате женщины, он стыдливо прикрыл ладонью распахнутую грудь. - На фронте такой знакомый человек был.

- Это был казах? Его фамилия? - выдохнул Галим Нуржанович, хватил вдруг всхлипом воздух и опустился на стул. Пусть успокоится сердце и отхлынет смертельное удушье. Но сердце не успокаивалось и удушье не отпускало. Он повернулся к подоконнику и начал, как слепой, шарить рукой.

- Что вы ищете, Галим Нуржанович? - подбежала к нему Шура.

- Валидол… Тут должен быть валидол. Нет… В спальне забыл…

- Идемте, идемте. Вам лечь надо. Валидол я вам дам.

Она подняла учителя со стула и с помощью Грушина увела в спальню.

- У человека сердце больное, а мы накурили здесь, как на заседании месткома, - сказал сердито Егор Парменович. Подойдя к окну, он распахнул его.

Из черной бездны ночной степи ударил в комнату свежий ветер. Снег перестал. Машины, в полутьме двора казавшиеся громадными, дремали, закутав морды-радиаторы в теплые чехлы. Внизу, под сопкой, дотлевали костры.

- А вы что, Курман Газизыч, - обернулся от окна Корчаков, - действительно на фронте его сына встретили?

- Нет, тот русский малый был, Дубинин фамилия, с Дальнего Востока. У них целины тоже много. Ой, как он про целину говорил! Куда твой солдатский сон делся!

- Не он ли сагитировал вас на целину поехать? - засмеялся Корчаков.

- Вот верно сказал! Десять лет прошло, а его разговор о целине помню. Сагитировал, что думаешь?

- И спасибо ему! А вы, товарищ майор, слышали когда-нибудь, что такое распорядок дня? Ах, слышали! Тогда отправляйтесь спать!

- Волк в снегу повалялся - бодрый. Я полчаса поспал - тоже бодрый. Понимаешь, пропал мой сон. Хоп, пойду, - послушно повернулся он и ушел в спальню.

- Ян Жижка, как известно, завещал натянуть его кожу на барабан, чтобы и после смерти звать на бой, - сказал среди общего молчания Неуспокоев. Он перелистывал тетради Темира, лежавшие на столе. - А вот натянули или нет, не знаю.

- Я не понимаю… - встала Шура и прижала к груди ладони. Темный сарафан придавал ей чистую девичью строгость, и поэтому, может быть, очень строгими были ее сведенные к переносице брови.

Неуспокоев взглянул на нее, закрыл тетради и крепко положил на них ладонь:

- А это и не важно, натянули или не натянули. Кому он нужен, этот трогательный и наивный барабан? Мы выросли и разучились умиляться.

Лихорадочно розовея, Шура подошла к Неуспокоеву, молча сняла его ладонь с тетрадей Темира и протянула их директору.

- Спрячь их в сейф, Марфа, - сказал Егор Парменович Башмаковой.

- А нельзя ли мне познакомиться с этими записями? - жадно посмотрел Борис на тетради.

- Конечно, конечно! - ответил Корчаков. - Это, так сказать, предыстория целины. Вам и карты в руки!

- Идите сюда, товарищ. Здесь вам удобнее будет, - выглянула из кабинетика Варвара.

Она зажгла на письменном столе старинную бронзовую лампу - медведь, вставший на дыбы, - и поставила графин с кумысом.

- А кушать захотите, в столовой на буфете баур-саки. Вы не стесняйтесь!

Борис поблагодарил, сел за стол и услышал взволнованный голос Шуры в столовой:

- Подвиг, страстная потребность человеческой души, это тоже только повод для вашей иронии?

Неуспокоев что-то ответил насмешливое, но слов Борис не разобрал. Он нетерпеливо открыл тетради на первой странице.

Глава 18
Тетради Темира Нуржанова

Они начинались эпиграфом:

…Лишь бездарный уживается с судьбой:
Нет в нем жара, мысли немощны его,
Прозябает он в покорности тупой…

Абай

Затем шла запись без даты.

"Мысли терзают голову! Они прибывают и прибывают, как вода в половодье, а прорвавшись, опрокинут всю мою жизнь.

Пляска мыслей! Хаос мыслей! Надо привести их в порядок. Ненужные выбросить, нужные, важные оставить. Так, отправляясь в дальнюю дорогу, умный путник пересматривает свой заплечный мешок.

Попробуем это сделать. Где же начало?

Начало, пожалуй, в моем приезде к отцу летом, в первый год моего учения в институте. Ата встретил меня на маленькой, затерявшейся в глухой степи, железнодорожной станции, и мы сразу тронулись. При выезде из станционного поселка, в начале степной дороги, стоял и приглушенно ныл телеграфный столб. С милой, мягкой улыбкой отец сказал:

- Жалуется. Ему тоскливо и страшно стоять в голой степи. Тебе не страшно, городской житель?

Нет, мне не было страшно! Степь - мое детство и отрочество. Стоит мне увидеть залитые солнцем, сияющие ее дали, как уже хочется, перекинув сапоги через плечо, шагать и шагать по мягкой пыли дорог, по теплой траве целины, навстречу ветрам. Я тосковал в городе по вас, степные ветры. Мне было тоскливо без вашего шума, то тихого, певучего, то дикого буранного воя.

До отцовской школы-четырехлетки с интернатом мы добрались только к концу третьего дня. И все три дня тянулись пустые, изнемогающие в сухом зное степи. Именно пустые, ни тропки, ни следа. Сары-Арка показывала древний свой лик: седой ковыль, сухой и звонкий, как струна, безвестные могильники да несущиеся по ветру лохматые шары перекати-поля. Школа взобралась на одну из сопок хребта Султан-Тау. Это очень нравилось отцу и волновало его:

- Настоящий маяк! Ты воображаешь, Темир, как далеко в степи виден огонек нашей школы?

Милый, дорогой ата!

Вечером, после ужина, я вышел на школьный двор. Здесь стояла врытая в землю старая, истерзанная перочинными ножами школьников деревянная скамья. Хорошо посидеть тихим вечером на такой простой, уютной скамье. Внизу, под сопкой, в овражке лепетал по-детски родничок и сочно рвали траву две школьные кобылки. Конюх школы Кожагул разложил там небольшой костер. В неподвижном воздухе стояли запахи конского пота, дыма, и всплывал иногда снизу, от степи, душный запашок полыни. Совсем рядом, камнем докинешь, уходило за горизонт мутное, усталое солнце. Великой печалью, безнадежной грустью веяло от вечерней степи. О чем грустишь ты, родная земля?

В этот вечер я впервые заметил километрах в двух от школы аул, такой он был незаметный, прибитый, приниженный. Вдоль дороги вытянулось десятка два саманных и турлучных кибиток, таких низеньких, что высокому человеку в них, наверное, не выпрямиться. Все одинаковые, по убогому шаблону, без выдумки, без желания украсить свой дом. И на весь аул один полузасохший карагач. Аул окружен стеной из объедков сена. Что-то очень древнее было в этом скопище кособоких жилищ, будто давным-давно, в древние времена, застыла тут жизнь и окаменела.

Ложась спать, я спросил отца об этом ауле. Оказалось, это колхоз "Жаксы-Жол"!

Утром я пригласил отца посетить "Жаксы-Жол". Он взял толстую, суковатую палку, отбиваться от аульных собак, и мы пошли сначала на колхозные поля. Отец то и дело вздыхал:

- Очень некультурные поля!

Некультурные - это сказано слабо. Это было издевательство над землей! Пшеница редкая, низкорослая, засоренная, с тощим колосом. Позже, при встрече, я спросил председателя колхоза: какой они ждут урожай?

Аксакал повертел большими пальцами сложенных рук, посмотрел на небо и с невозмутимым спокойствием степняка ответил:

- Какой аллах даст.

- На аллаха все еще надеетесь? - разозлился я. - А жить своим умом еще не научились?

- И скот у них не лучше, - проворчал отец. - Коровы, а вымя козье.

- Дело в экономике, ата, - сказал я. - А какая здесь экономика? Двести га посева, четыре сотни овец и два десятка коров. Вот и вся экономика.

Отец ничего не ответил и всю обратную дорогу в школу молчал, сбивая дубинкой метелки ковыля.

А вечером я снова сидел на старой скамье. Нам, молодым, неопытным, увлекающимся, нужно, ох как нужно, уйдя от жизненной суеты, почаще сидеть на такой вот простой деревянной скамье. Сесть поплотнее, удобнее, сесть надолго, смотреть на небо, слушать тишину и думать, думать!.. И в эти тихие, пристальные к жизни минуты все станет ясно, все зазвучит согласно.

Вот какова она, глубинка, нутро, запазуха наших степей! Все здесь древнее-древнее, вечное, будто здесь заботятся только о том, чтобы сберечь как святыню все оставленное предками, даже их косность, и бережно передать потомкам.

Тохта! Внезапно возник вопрос. Через три года стану агрономом, и тогда, вооруженный до зубов знаниями, что я дам этим глухим углам? Сделаю их поля культурными? Но это - мертвому пломбировать зубы. И противно и бесполезно! Земля истощена до предела, ее ничем не воскресишь. А вокруг их полей плодородная целина! Океан щедрой земли! Нищие около сказочных богатств! Рваными сапогами топчут золотой пласт. Вот куда нужно обратить все наши силы.

На таких просторах можно сделать не шаг, а скачок вперед! Не надо скачков! Это не байга. Нужно много, упорно работать. В целине заложена огромная сила, только подходить к ней надо с умом и верой! Целина не терпит маловеров! Убеждать и поднимать других можно лишь тогда, когда сам убежден до конца. А есть во мне эта убежденность?..

…Я просидел на старой скамье всю ночь. В степи было темно и глухо. Ни огонька, ни звука в ее черной бездне. Нет, звук был. Среди ночи в степи запел переливчатый, страстный и безнадежно тоскливый голос. В нем были и мольба, и жалоба, и горькая укоризна. Степь моя, родная земля, ты родила песни широкие, как ты сама, но почему так унылы, так скорбны они? Даже суслики в степях свистят грустно.

Песня была черна, но все ярче и ярче разгорался у подножия сопки маленький Кожагулов костер, и громче зажурчал там родник. Такой же маленькой, но яркой была и моя первая мысль, а к ней, как звонкие роднички, пробивались новые и новые мысли.

Вспахать целину родных степей - вот единственная для меня жизненная дорога. Это будет не легкий путь, но мне понятно счастье трудных дорог!..

Я поднялся наверх, к школе, на рассвете. Вставало солнце, большое, малиновое, без лучей, как щит степного наездника.

Теперь я все вспомнил. Да, в ту ночь, на деревянной скамье, слушая скорбную песню, я понял окончательно, что вступаю в новую полосу моей жизни, волнующую, тревожную и совсем не легкую".

В дальнейшем Темир датировал свои записи. Борис перелистывал тетради до конца и увидел, что записи велись в течение трех с небольшим лет. Было в них много схем, диаграмм, чертежей, карт, химических формул и длинных выписок из книг агрономических, географических, даже исторических. Не надеясь за остаток ночи прочитать все записи, Борис начал выбирать то, что казалось наиболее интересным.

"С чего начать? В первую очередь - изучить опыт людей, уже пахавших целину и сеявших на ней.

Абай снова и снова прав: "Учись у русских, у них свет и знание". Русский землепроходец и землепашец, плодотворец полей, первый принес сюда, в "теплую Сибирь", первую горсть пшеничного зерна. Он, в многовековом поту пашущий, сеющий, собирающий урожай, впервые прошел с плугом по вековечной целине, закаменевшей под копытами гуннских, монгольских, казахских коней. Мимо его первой нивы прошли скрипучие телеги кочевников, и, озираясь удивленно с верблюжьих горбов на невиданную нежную зелень всходов, кочевник сказал слова, которые сейчас часто слышишь в степи: "Где русский пройдет, там зеленеет". А потом к нему, мудрому другу и брату, пришел кочевник: казах, киргиз, хакас, тувинец - перенять благословенное искусство земледелия.

Пойдем же и мы за помощью к русской науке и к простому русскому хлеборобу-практику".

После записи о первом степном пахаре у Темира идут короткие, отрывочные заметки, некоторые карандашом, сделанные наспех в степи, на поле, а потом уже обведенные по карандашу чернилами. Это было для Темира время нелегких размышлений, опасений и сомнений.

"Оказывается, Казахстан дает ежегодно сорок - пятьдесят миллионов пудов хлеба. А я подсчитал на досуге, что Казахстан может прокормить своим хлебом более ста миллионов человек. "Хлебный восток!" Теперь мне до конца понятны стали эти слова Владимира Ильича, сказанные им еще в первые годы советской власти.

- Аттан!"

"Распахать целинные степи это то же, что открыть новый огромный материк. Люди, сделавшие это, будут достойны славы Колумба. Но я не об этом мечтаю. Я не батыр, чтобы перепахать наши степи. Жизни моей на это не хватит. Мои мечты куда скромнее. Разбросать по степи звенья золотой цепочки, новые хлебные поля около каждого колхоза. Пусть для начала небольшие. Косматую шкуру пустырей заменить золотистой нивой. Золотая цепочка! Чтобы сыты были и люди и скот. За последние годы у нас снизилось поголовье скота. Кормовая проблема! Скучные слова, а за ними трагедия джута или суховейного лета.

Задача не гигантская, но и для ее выполнения нужны люди новые, смелые, самоотверженные, что идут в первых рядах атаки и ведут за собой остальных. Сахарных людей нельзя допускать до этого дела. Молодежь, вот кто нужен. А она пойдет до конца, и попробуй только кто-нибудь удержать ее! Она вплетет и казахстанские колосья в наш социалистический герб".

"При мне в аулсовет пришел седой чабан и заявил, что он знает колодец, скрытый в свое время баем. Убегая от коллективизации, бай закрыл степной колодец кошмами и завалил землей: "Пусть не достанется советской власти!" А пастух снова передал колодец народу. И я верю, что у моего народа найдется и энергия и самоотверженность, чтобы сорвать со степи кошму бесплодия, открыть неисчерпаемый колодец ее плодородия. Вместе с народом, только вместе с народом!

- Айрылмас! - кричали мои предки в бою. - Айрылмас!"

Назад Дальше