В десятом часу он отпустил начальника штаба, назначенного вместо Трёпова майора Голикова, и, кутаясь в бурку, прилег на топчан возле печки. Из-за плохо заживающей раны его знобило. Санинструктор Бовин - он же временно ординарец - принес кипятку, белых, "посылочных" сухарей и пирамидону. Поляков послушно съел таблетку, выпил, обжигаясь, крепкого чаю, от остального отказался. Он попытался заснуть, но на левом фланге неожиданно поднялась перестрелка, и пришлось узнавать в чем дело. Потом, когда все утихло, в голову полезли нехорошие, никогда прежде не приходившие мысли. Поляков вдруг впервые осознал, что они с женой совершенно одиноки. Безобразно, неестественно, нелепо одиноки, и что род Поляковых в один прекрасный момент может прекратиться вообще… Обычно в таких случаях люди ищут виновного. Борис Митрофанович не был исключением. Когда в половине двенадцатого его пришла навестить Раиса - с некоторых пор она приходила к нему только как врач, - он выложил ей свои упреки горячим, прерывающимся шепотом. К его несказанному удивлению, она призналась, что начиная со свадьбы в Карасае мечтала о ребенке, и принялась в свою очередь обвинять Полякова в невнимании к ней, к ее заботам, в душевной черствости и равнодушии. Сейчас у них фактически не было дома на гражданке. Уходя на фронт, Борис Митрофанович - Раиса была в это время уже в части - пустил в их небольшую квартирку на Сретенке какую-то беженку с детьми. Пустил временно, до его и Раисы возвращения. Однако женщине каким-то чудом удалось прописаться. Поляковы узнали об этом из письма соседей, но предпринимать ничего не стали - полковник Поляков не представлял себя в роли жалобщика. С тех пор единственным домом для него стал полк, а для его жены - медсанбат.
Отсутствие своего угла - хотя бы и на гражданке, почти мифического в это неустойчивое время - по-видимому, тоже повлияло на их отношения. Как знать, возможно Раиса Петровна посчитала себя свободной от обязанностей жены… Борис Митрофанович понял это слишком поздно. Если вначале она еще приносила ему письма родных и знакомых, читала вслух, то постепенно прекратилось и это. В полку стали поговаривать о том, что жена комполка - больше ему не жена… Борис Митрофанович, где мог, отшучивался, где не мог - делал вид, что не слышит, однако и у него холодело под сердцем, когда в группе молодых лейтенантов его Раиса заливалась таким беззаботным смехом, какой он слышал только в дни их совместной любви. Над ним посмеивались, незлобно, но чувствительно острили, и никто не осуждал Раису - красивая женщина должна нравиться всем.
Был ли в этот раз их разрыв серьезным или Раисе снова пришла охота подурачиться, Борис Митрофанович не знал. Как страус, прячущий голову в песок, он не хотел ничего уточнять, боясь причинить себе еще большую боль. К тому же в душе его тлела надежда, что чувства ее к нему не исчезли бесследно и нужно только время и другие условия, чтобы все вернулось на свои места.
Вот почему, когда она заговорила о ребенке, Борис Митрофанович сразу простил ей все, вообразив, что это и есть тот самый миг, с которого у него начнется новая жизнь.
Переполнявшие его чувства были настолько сильны, а ощущение счастья настолько свежо, что он пропустил предостерегающий жест Рыбакова и опомнился, когда впереди раздались автоматные выстрелы.
Но вместо опасения в нем проснулось что-то юношески-бесшабашное, лихое, словно не было за плечами сорока лег жизни, Халхин-Гола, Финляндии, учебы в Академии, а был все тот же кавалерийский эскадрон, где самому старшему - комэска - было двадцать лет, был рядом бесстрашный Степан Корягин и чернобровая, длиннокосая красавица Раиса…
Вырвав поводья из рук Бовина - он хотел увести Орлика куда-то в сторону, - Борис Митрофанович сорвал с плеча автомат.
- Вперед! За мной!
Рыбаков повис на его руке, неповоротливый с виду Бовин успел обхватить поперек туловища.
- Товарищ полковник, их много!
Прямо на них, волоча поводья по земле, скакала лошадь Метелкина. Позади нее, между деревьями вспыхивали короткие огоньки - всадников заметили.
- Уводи! Уводи его! - закричал Рыбаков, вытягивая плетью командирского Орлика.
Не дожидаясь, когда полковник отъедет, Рыбаков спрыгнул на землю и, прячась за соснами, стал бить из автомата по наседавшим немцам. Когда их огонь несколько ослаб, он снова вскочил в седло и поскакал догонять своих- он опасался, что немцы попытаются их перехватить.
Сержант догнал их за вторым поворотом. Командир и ординарец ехали медленно, и Бовин придерживал полковника за плечи, чтобы тот не упал. Подъехав вплотную, Рыбаков увидел на спине командира, чуть ниже лопатки, небольшое бурое пятно.
- Ну что там? - спросил Бовин.
В лесу было тихо.
- Перевязать бы надо, - сказал Рыбаков, глядя на все увеличивающееся пятно.
- А немцы?
Не отвечая, Рыбаков перехватил поводья и потянул Орлика в лес. Случайно обернувшись, он увидел второе пятно, но уже на груди полковника, и крикнул Бовину:
- Ну-ко, врежь мерину!
Бовин стегнул Орлика нагайкой. Не привычный к такому обращению, меринок фыркнул, присел на задние ноги и рванул вперед. Ломая кустарник, за ним кинулась белая лошадь Метелкина. Рыбаков хотел ее поймать за волочившийся повод, но она, играя, ловко отпрянула в сторону. Почуяв свободу, она то принималась носиться кругами по лесу, то мирно паслась, делая вид, будто щиплет вкусную траву. Ее снежно-белая, ухоженная шкура была видна издалека.
- С ней нам от немцев не оторваться, - сказал Рыбаков. Он снял с шеи автомат и, выбрав момент, дал короткую очередь. Белая лошадь всхрапнула, вздыбилась, застонала по-человечески, громко и, мотая красивой маленькой головой, пошла, прихрамывая, к людям. Она выросла в кавалерийской части, где все были добры к ней и к ее матери. Сейчас люди сделают так, что ее боль пройдет. Так было не раз, когда она, еще жеребенком, наскакивала на колючую проволоку.
Однако сейчас, всегда такие добрые к ней, люди стали поспешно уходить от нее, нахлестывая своих лошадей. Она не понимала, почему она, такая молодая и сильная, никак не может их догнать. Ноги ее с каждой минутой все больше слабели, голова кружилась, перед глазами плавали круги, а сердце колотилось, как мотор командирской автомашины.
На ее счастье, боль постепенно стала слабеть, белая лошадь почувствовала себя лучше и понемногу стала догонять остальных. Возле оврага люди сами остановились, поджидая ее. Высокий человек, которого она раньше почему-то немного побаивалась, спрыгнул на землю и пошел ей навстречу, вытянув вперед правую руку. Этого жеста белая лошадь не боялась. Протянутая рука могла означать только добро - хлеб, сахар или ласку. И еще она, конечно, избавит ее от этой странной, то затухающей, то усиливающейся боли…
Белая лошадь подошла и положила свою голову на плечо высокого человека. Кажется, она не ошиблась: от его телогрейки действительно слегка попахивало хлебом…
Человек поднял руку - хлеба у него не было - и почесал лошадь за ухом. Она вздохнула и благодарно закрыла глаза…
Что-то острое и твердое с силой ударило ее в шею, вошло в грудь до самых позвонков и двинулось вниз, вдоль горла, перехватив дыхание, и там, внизу, отозвалось страшной болью. Лошадь хотела вскинуться на дыбы - ей казалось, что боль идет откуда-то снизу - но человек цепко держал ее за поводья. Не то стон, не то вздох вырвался из ее ноздрей вместе с кровавыми пузырями. Постояв секунду на двух задних ногах, она рухнула на колени и ударилась горячим храпом о грязные сапоги высокого человека. Потом еще одна боль - в левый бок, в сердце - опрокинула ее на спину, оглушила, накрыла темным, душным пологом.
Грохота этого последнего выстрела она уже не слышала.
Увернувшись от бившейся в агонии лошади, Рыбаков напустился на Бовина:
- Зачем стрелял? Выдать нас хочешь?
Бовин виновато моргал светлыми ресницами.
- Жалко. Мучилась-то как…
- Кобылу пожалел, а людей нет? - возмутился Рыбаков. - Все-то у вас, интеллигенции, шиворот-навыворот. Теперь немцы нас беспременно найдут. Давай в галоп, иначе не уйти.
Минут пять они скакали по редколесью, потом дорогу преградил густой ельник. Полковник уже не мог сидеть в седле, он то ложился грудью на переднюю луку, то наваливался на ординарца.
- Надо перевязать, а то не довезем, - сказал, спешиваясь, Рыбаков. Он на руках отнес Полякова в овражек, уложил на разостланную Бовиным шинель, расстегнул гимнастерку на груди полковника. Осмотрев рану, сокрушенно покачал головой.
- Не знаю, как по медицине, а по-нашему- дело дрянь.
Бовин согласно кивнул. Пуля попала в спину и вышла под правым соском. Входное отверстие было маленьким, выходное же зловеще алело вывороченной наружу живой тканью, позырилось кровавыми сгустками при каждом выдохе. Нижняя рубашка, гимнастерка, шинель - все пропиталось кровью.
Пока Бовин делал перевязку, Рыбаков поднялся наверх, долго слушал притихший лес. Когда сооружали носилки, Бовин сказал тихо, чтобы не услышал раненый:
- Не довезти нам его. Часа два протянет, не больше.
- Надо, чтобы дотянул! - выкатив глаза, приказал Рыбаков. - На что тогда твоя медицина?
Срубленные шесты продели в рукава бовинской шинели, поясными ремнями прикрутили полы, концы шестов продели в стремена двух лошадей, привязали к носилкам полковника.
- Надо, чтоб выжил, - повторил Рыбаков, осторожно разворачивая жеребца, - генерал сказал: такие, как твой полковник, родятся раз в сто лет.
Крепкий утренник сковал снова начавшие было расползаться последние ледяные залысины. Выпавший с вечера обильный снег к полудню растаял на открытых местах, в густом лесу его кружево все еще покоилось на тонком, местами толщиной в картонный лист, но твердом ледяном панцире. Лихая фронтовая дорога, изжевавшая не одну луговину на добрых полсотни метров в ту и другую сторону, в лесу притихла, втянулась в свое русло, сузилась до предела, стиснутая с боков замшелыми деревьями. От тесноты она поминутно петляла, то уходя от объятий старухи-ели, то уклоняясь от встречи с могучим дубом; лошади пугались, фыркали и спотыкались, носилки встряхивало, голова полковника с белым, словно обсыпанным мукой, лицом и прилипшими ко лбу мокрыми волосами, беспомощно моталась из стороны в сторону. Рыбаков наотмашь хлестал нагайкой по взмыленным крупам лошадей и матерился сквозь зубы, Бовин боязливо помалкивал.
Скоро лес кончился, всадники выехали на опушку, с которой была хорошо видна ломаная линия траншей с редкими дымками костров, нежнозелеными ковриками молодой травы, черными дырами воронок в них и расплывшимися грязными пятнами в местах стоянки походных кухонь. За десять-двенадцать пасмурных дней братья-славяне успели позабыть об авиации противника…
- Вот и довезли, - довольно начал Рыбаков, отирая пот фуражкой с зеленым верхом, но Бовин строго оборвал его:
- Полковник умирает.
Рыбаков скатился с игреневого жеребца, подошел к носилкам. Борис Митрофанович слабо повел в его сторону белками глаз, едва заметно шевельнул пепельно-серыми губами. Бовин с готовностью подался вперед, но Рыбаков отстранил его.
- Отойди, медицина, твое время кончилось.
Отстегнув от пояса флягу, он влил несколько капель водки в почти безжизненный рот полковника. И произошло чудо: глаза раненого ожили, нижняя челюсть подобралась, губы сжались. Поляков медленно поднял руку, согнутой кистью указал на карман гимнастерки. Рыбаков понимающе кивнул, расстегнул пуговицу, достал тонкую пачку документов, завернутых в проолифованную бумагу.
- Ясно, товарищ полковник. Как прибудем, я вас в медсанбат доставлю, а документ отдам как положено…
Поляков остановил его взглядом. Едва слышно произнес:
- Там… достань…
Рыбаков торопливо развернул бумагу. Из свертка выпала фотография молодой женщины в коротком летнем платье и светлой косынке.
- Это?
Полковник с полминуты напряженно вглядывался, затем благодарно опустил веки.
Бовин зашел с другой стороны, взглянул. С фотографии на него смотрела, улыбаясь полным белозубым ртом его начальница, военврач второго ранга Полякова, только не в военной форме, а в гражданской одежде с большим букетом полевых ромашек в руках.
Когда он снова перевел взгляд на полковника, тот был уже мертв.
Сержант и солдат сняли каски, потом Рыбаков двумя пальцами, еще не отмытыми от крови двух живых существ, закрыл глаза полковнику, как это делали у него на родине в деревне. Сделав это, он поднял автомат и дал короткую очередь в воздух. Возле траншей всполошились, дремавшие на солнышке часовые повскакали, раздались беспорядочные выстрелы, потом заработал станковый пулемет и над головами санинструктора и сержанта запели пули.
- Салют по форме, - говорил Рыбаков, стоя во весь рост под сосной, с которой на него и на мертвого Полякова сыпалась хвоя. Вскоре стрельба прекратилась. К опушке цепью приближались люди.
Глава четвертая
Солнце било в глаза, упорно стремясь проникнуть сквозь сомкнутые веки, вокруг гудели людские голоса, совсем рядом, возле уха, противно царапали жестью о жесть - выскабливали котелок - а Мухин все никак не мог проснуться. Его обескураженный непривычно долгим сном мозг воспринимал звуки, но не был в силах дать им трезвое объяснение. Мухину виделись то картины недавно забытого детства- что-то вроде деревенской кузницы, куда они с отцом забрели однажды, - то недавняя учеба в Саратовском военном училище - белый от солнца полигон и выбивающие барабанную дробь пулеметы. Раза два его принимался будить Верховский - звал обедать. Мухин слышал его голос и легкие, деликатные толчки, но через секунду и голос, и толчки сами превращались в детали сновидений. Дудахин, взяв котелок с кашей из рук Верховского, поднес его вплотную к носу взводного и подержал с минуту. Мухин проснулся.
Было около полудня. Солнце светило ярко, по-весеннему, от вчерашнего снега не осталось следа, мокрая земля слабо парила, на пригорках робко зазеленела первая травка. Солдаты выползали из укрытий, растягивались на дне траншеи, подставляли солнцу вялые, по-зимнему бесцветные лица. От внезапно нагрянувшего тепла тело стало чесаться в самых неподходящих местах.
Мухин выбрался наверх, стараясь не показываться на глаза немецким снайперам, спустился в овраг, нашел лужицу почище, разделся до пояса и стал пригоршнями плескать воду на свои бока, плечи, грудь. Его примеру последовал Дудахин, остальные, зябко поеживаясь, поглядывали издали. Ни к чему сейчас такая роскошь, и без того третьи сутки в сплошной мокрети Да и рано. Через недельку - другое дело. Тогда - можно. Только неизвестно, проживешь ли недельку…
Стуча зубами - ветер, хоть и южный, а за две минуты нахлестал спину докрасна - Мухин вытерся исподней рубахой, на голое тело натянул задубевшую от пота гимнастерку, торопясь влез в телогрейку. Приказал Дудахину:
- Сегодня же сделай осмотр по форме "двадцать"!
- Делали уже, - отмахнулся помкомвзвода, - да что толку? Вошь - она тоже санитарные нормы знает; как десять дней без бани - получай десант.
- Вот возьмем Залучье - тогда уж… - мечтательно проговорил Верховский, разглядывая рубаху взводного. - Говорят, у немцев там шикарная баня есть.
- Кто говорил? - Мухин надел шинель. Верховский с его рубашкой ушел к костру.
- Я тоже слыхал, - сказал Дудахин, - только врут, наверное.
- Врут - не врут, а поддержать этот слух надо. - Мухин туго затянул ремень, надел каску. - Это нам на руку. Кому не охота в баньке попариться? А банька, между прочим, у них… Соображаешь?
- Соображаю. А вдруг нет? Нет у них бани и все! Как тогда?
- Нет - сами построим, а пока скажи: мол, от пленных точно знаем: настоящая баня с парилкой!
Дудахин, по своему обыкновению, хмыкнул, покрутил головой и пошел за Верховским в соседний овраг, где горели костры и куда, вопреки воле командиров, просачивались желающие просушить портянки.
Часам к четырем прибыла артиллерия. Двенадцать упряжек на полном скаку вымахнули из-за бугра, развернулись. По ним с запоздалой поспешностью ударили минометы, но упряжки, освобожденные от тяжести, уже мчались под гору, разбрызгивая колесами жидкую грязь. Сорокапятки на руках вынесли на огневую, замаскировали.
Пока на левом фланге мины вспахивали землю, на правом, возле заросшего вереском оврага, появился дивизион среднего калибра. Пушек Мухин не видел - их заслоняли вересковые заросли, - но крики артиллеристов слушала вся стрелковая рота.
В сумерках пришли разведчики во главе с лейтенантом Савичем. Его длинная фигура, перепоясанная ремнями портупеи, словно нарочно демаскируя новую огневую, маячила возле батарей. Только когда по нему начали стрелять, Савич спустился в окоп.
- Пойти разве к богам войны, табачком разжиться? - вопросительно глядя на Мухина, спросил Дудахин.
Вернулся он удивительно скоро: у самого оврага его задержали разведчики Савича. Убедившись, что - свой, повернули лицом в обратную сторону и дали легкого пинка под зад… Странно, но это не только не возмутило помкомвзвода, но даже как будто развеселило.
- Ох, и дадим же мы теперь немчуре жару! - хохоча, говорил он, и его плутовские глаза выдавали неизвестную другим тайну.
Не прошло и часа, как по дивизиону ударили орудия и минометы. Пехота с беспокойством следила за артналетом. К счастью, он скоро кончился. Дивизион не отвечал, и немцы понемногу успокоились.
- Снаряды берегут, - уверенно определил Булыгин. Дудахин снова рассмеялся.
До наступления темноты гитлеровцы еще несколько раз принимались обстреливать новую огневую, но дивизион и тут не сделал ни единого выстрела.
Словно сговорившись с пушкарями, молчала и рота Охрименко. В траншеях спали, сушились у крохотных камельков. С уходящим днем их демаскирующий огонь становился все заметней. На него набрасывались карающие десницы взводных и отделенных, но озябшие руки тянулись к нему и тянулись…
Потушив последнюю из таких теплин, Мухин, сам расстроенный не меньше солдат, направился в свой окоп, намереваясь скоротать там, если придется, и вторую ночь, но его место было уже занято. В единственном сухом уголочке, поджав под себя, ноги, сидела санинструктор Романова. Увидев младшего лейтенанта, помахала зажатым в кулаке сухарем.
- Идите сюда, здесь сухо, - она подвинулась, освободив половину затертой до блеска ватной телогрейки, - угощайтесь. Сухарь, правда, как железный, но у меня кипяток есть. Я в него шесть кусков сахару бухнула - люблю сладенькое. - Она засмеялась, не разжимая губ. - А вы теплины гасили? Жалко. - Она содрогнулась, как от озноба, и прижалась боком к младшему лейтенанту. - Можно? Токо вы не подумайте чего такого! Настыла я, вот и все. В этакой сыри - хуже, чем зимой.
Он кивнул, сел так, чтобы ей было удобней. Ему стало жалко это одинокое, беззащитное существо, больше других страдавшее от невзгод фронтовой жизни. Расстегнув шинель, он одной полой накрыл Зоины плечи. Она притихла, насторожилась, готовая в любой момент дать отпор. Но обычного в таких случаях продолжения не последовало: рука младшего лейтенанта неподвижно лежала на его колене. Зоя успокоилась: вполне возможно, ничего другого он и не хотел…