Метели, декабрь - Иван Мележ 12 стр.


Да, собрались далеко не все. Конечно, многие, кого не оказалось в зале, были в районе, не успели приехать или не знали о совещании. Как бы там ни было, Башлыков по своей, уже неизменной привычке пробежал список приглашенных, время от времени подымая глаза, спрашивая, почему не видно того или другого человека. В заде то шумели, отвечая, то молчали, когда Башлыков оглашал имена, однако рабочая атмосфера усиливалась. Башлыков с самого начала дал понять, что разговор пойдет сугубо серьезный.

Собрание решил открыть докладами руководителей предприятий и секретарей ячеек. Сидя за столом, застланным красным блеклым перкалем, он спросил, кто хочет первый взять слово. На минуту водворилась тишина, все оглядывались, отводили глаза в сторону. Кофман на это сказал, что товарищ секретарь ставит всех в положение неловкое, потому что никому не удобно первому выходить и хвалиться успехами. Его шутку поняли, в зале послышались веселые отклики. Все знали, успехов нет, разговор ожидается нелегкий, и слова Кофмана смягчили тягостное ожидание. Кофман же первый и поднялся все с тем же кнутом в руке. Хвалиться он не хвалился, а деловито рассказал о делах в деревне, откуда приехал, но Башлыкову не понравился его мягковатый, беззаботный тон, который явно неправильно, легкомысленно настраивал людей. Башлыков решительно прервал его, стал пристрастно допрашивать, что конкретно сделано по шефской работе.

Он быстро сбил беззаботность с Кофмана, показал ему шефские его "успехи" в настоящем свете, так что, возвращаясь на место, Кофман только качал головой да отдувался. Возбужденный разговором с Кофманом, тем уроком, который преподал ему, Башлыков уже не дожидался добровольцев, вызывал. Внимательно слушал каждого. То и дело перебивал вопросами, отмечал наиболее важное. Иногда он спешно делал на листке пометку, чтоб не забыть, пробегал глазами по залу, по лицам, однако ни на минуту не ослаблял острого внимания к выступающему. Каждому оратору и всем в зале он показывал, как мало и как плохо сделано в таком важном деле. И какое беспечное отношение к нему.

Были попытки оправдаться любыми способами, даже попытки уклониться были. Слушая некоторых, их обещания, он понимал, что его заботы мало волнуют их. Что перемен особых не будет. Это раздражало, злило.

Может, потому, что он не пришел в себя еще после вчерашних дня и ночи, Башлыков скоро стал снова нервничать. Правда, и дело с шефской работой обстояло хуже некуда. Нервы не выдерживали напряжения, Башлыков горячился. С этой горячностью и кончил совещание. Он не только не искал каких-либо смягчающих слов, а, наоборот, выбирал самые жалящие, беспощадные, когда рисовал положение в районе с коллективизацией, когда рассказывал о случае в Глинищах, о той гнусной работе, которую ведет в деревнях кулачье и прочая нечисть против колхозов. Ведет в то время, когда большинство шефов блаженно почивают. Разоблачая, осуждая, он гневно бросил, что в той катастрофе, в которой район очутился, большая вина и шефов, их слабой действенности, а во многих, по существу, случаях - бездейственности. Такое отношение к шефской работе, которое обнаружилось в некоторых выступлениях и тут, на совещании, пригвоздил Башлыков, есть не что иное, как головотяпство, тяжкое преступление.

Его горячая, острая речь, он видел, волновала, доходила. Факт этот, однако, судя по состоянию дел, не утешал и не успокаивал. Настойчивый, сосредоточенный, он объявил, что за срыв шефской работы райком спросит, как за срыв важнейшей государственной кампании. Никакие отговорки не будут приниматься.

Как ни взволнован был, не только соответственно настроил всех, но и дал конкретные указания. Обстоятельно разъяснил, что необходимо сделать каждому учреждению. Назвал сроки, назначил ответственных.

6

За окнами было уже темно, когда Башлыков закрыл совещание и зал начал пустеть.

Он вернулся в кабинет. Какое-то мгновение постоял, как бы на распутье. Как бы хотел понять, что же дальше. Не придумал ничего. Увидел на столе пачку папирос. Закурил, заходил.

Он чувствовал и усталость и вместе с тем возбуждение. И работать больше был не способен, и отдыхать не мог. Не впервые мелькнуло в мыслях: этими своими речами, пожалуй, не так других подымешь, как себя растравишь.

Надо было бы сходить пообедать, но есть не хотелось.

Спохватившись, он позвал Мишу, распорядился, чтоб тот передал вознице завтра к семи быть готовым в дорогу. Разрешил Мише идти домой.

Можно было бы и самому уходить. Даже надо. Отдохнуть перед завтрашним. Однако идти никуда не хотелось. Ничего не хотелось.

Несмотря на усталость, душу охватило беспокойство. Вот же беда: понимал, все сделал как мог, а удовлетворения никакого. Не только удовлетворения, а хоть какого-то облегчения.

Не было уверенности в том, что сделал правильно все, что мог и обязан был. Точило даже, скорее, глухое, но упорное чувство, что сделал не то, не главное. Что не сдвинулось дело с мертвой точки, а должно было. Это оставалось в сознании и тогда, когда все больше захватывала тревога, тяжкая, глубокая, неотступная. Когда так упрямо наседали мучительные воспоминания.

Днем сомнения эти прятались за хлопотами, их можно было приглушить, к тому же день впереди, впереди и надежда. Теперь день был позади, все, что мог, сделал, и уже видна цена сделанному. С ясностью, от которой овладевала слабость, видел, что сделал мало, ничтожно мало, почти ничего не сделал. А в голову, горячую, возбужденную, все вплеталось воспоминание: вчерашний день и вечер в Глинищах, разговор с Голубовичем, Нинино письмо, спор с Апейкой. Как бы заново звучало: "Не пойдем!.. Не отдадим!", "Голову снимем!..", "Ты родственник пана Шепеля!.."

Среди всего вклинилось Апейкино, особенно жестокое, потому что и сам понимал значение, опасность его: "Это только сигнал!.. Может быть хуже…" Как бы услышав снова это, заходил быстрее. Плохо, дальше некуда. До весны с такими темпами - провал бесспорный… Тут мысли его пронзило внезапное: "Алешка, чертяка! Мы тобой гордимся!.." И оклик этот занозой впился в сердце. Как нарочно, как насмешка!.. Не сразу смог вернуться к прерванным мыслям, как-то направить их. Ему доверили такое важное дело, поставили на такой важный участок. А он, наверно, может и не оправдать надежд…

За тяжкими рассуждениями пришла слабость. Семь месяцев здесь! Не спит, не ест, можно сказать, всю душу отдает! А результаты?! Охватило отчаяние, такое сильное, которое может охватить, только когда ты беспредельно напряжен, когда ты горяч и тебе двадцать пять…

В эту минуту унизительной слабости его вдруг обожгло снова вчерашнее собрание, поведение на нем Гайлиса и Апейки. Заново представился утренний разговор с Апейкой, и с новой силой поднялось негодование, несогласие с тем, во что Апейка пытался втянуть его.

Он теперь с еще большей ясностью убедился во всей лживости Апейкиных мудрствований, лживости и даже опасности их - они могли сбить с правильного пути, обессилить в тот момент, когда так нужна твердость и уверенность. "Явно хромает на правую! Сам хромает и других подбивает!" - подумал возмущенно.

После этого отчетливее виделась и причина недовольства прожитым днем. Прояснилось и то, что день этот и все сделанное мало что изменят в положении потому, что и Коржицкий, и Мормаль - не та сила, на которую можно серьезно опереться. И не потому, что Коржицкий и Мормаль плохи сами по себе. Кто бы ни был на их месте, ничего не сделает. Потому что надо не рассуждать, а действовать. Энергичные, твердые люди, настоящие большевики нужны там, на месте. А у нас Черноштаны да Гайлисы. Мягкотелость. Оппортунизм. Правый уклон.

"Не то делаем, не так, - крепла уверенность. - Говорим много. Уповаем на слова. На уговоры. Здесь наша неудача. Уговоры - пустозвонство! Действовать надо! Сила нужна. На силу сила! И не чикаться! Не миндальничать! Решимость нужна! Натиск! Прижать налогами! Судить злостных! Чтоб почувствовали силу!.." Он похвалил себя, что так умно распорядился Харчевым…

От этих мыслей стало полегче. Будто увидел впереди просвет, увидел, куда идти, и увидел, что дорога туда обещает ему доброе. Сам не заметил, как заходил быстрее, тверже.

В голову лезли строки из письма: Лена спрашивала, интересуется, жалеет. В эту минуту напоминание о Лене было приятным. Лена видела его сильным, красивым. Пускай смотрит!..

Вспомнив письмо, подумал о матери, о Нине, решил твердо: "Надо забрать сюда. Забрать…" Потом усилием воли настроил себя на завтрашнюю поездку. И вдруг в эту его противоречивую тревожность память неожиданно настойчиво ввела новую глинищанскую знакомую. Будто увидел снова, как она склонилась к нему, поливая воду; ощутил тепло ее руки, которую протянула, вылезая из погреба. Она вдруг возникла перед ним. Ее глаза, насмешливые, непонятные, вся она, своенравная, гордая, была, казалось, рядом. И рядом. И далеко.

Сразу охватило странное ощущение - как не хватает ее здесь. Ее глаз, ее голоса, ее смеха. Всей ее. В этот вечер. В эту минуту. Удивился, пожалел: как он так расстался с нею? Почему не присмотрелся, хоть бы поговорил толком.

Так захотелось повидать ее, побыть с нею, что пришла шальная мысль: сесть сейчас вот в возок и махнуть туда. Глянуть хоть. Но тут же сдержал себя - прихоть глупая. Этого только ему не хватало. И вообще что он знает о ней? Кто она?

Но рассуждения не действовали. Знал одно: она должна быть здесь. С ним должна быть!..

Глава третья

1

Башлыков выехал из Юровичей затемно с таким расчетом, чтобы добраться до Алешников к рассвету. Когда его возок поднялся на гору, перед ним открылась вся ширь равнины, серая, непроглядная. Серость эта нагоняла на душу неодолимую черную тоску, только ветер, что налетал шквалом, как бы обещал что-то обнадеживающее.

Около Вадовичей, как он и надеялся, стало заметно светать. В этой поредевшей, рассеивающейся мути возок Башлыкова юркнул через мостик над Турьею, поплыл по большаку вдоль Глинищ. Со шляха Башлыков, удивляясь себе, беспокойно вглядывался туда, где должна быть глинищанская школа. Вместе с тяжелым осадком от собрания, как от дуновения ветра, затеплилось в душе снова воспоминание о той женщине, хотелось увидеть огонек в ее окне, но его не было. Может, закрывало поле.

Только рассвело, когда он вышел из возка у сельсовета. В сельсовете был один дежурный, он, должно быть, дремал перед этим и, когда Башлыков, громко топая сапогами, обивая снег, вошел в помещение, встретил его виновато. Смотрел с непонятной настороженностью. Башлыков нарочно весело потопал по комнате, потирая руки, показывая, что промерз малость в дороге, надо согреться, невзначай спросил о новостях. На людях Башлыков всегда имел привычку держаться весело, бодро. Дядька, однако, попался неразговорчивый, на вопрос Башлыкова только неприветливо ответил, что Гайлис в Хвойном на коллективизации, а секретарь пока не пришел.

Он повеселел только тогда, когда Башлыков попросил его позвать Дубодела. Взбодрившись, мигом натянул на косматую голову баранью шапку и, мягко ступая валенками, выбежал на крыльцо. Башлыков снова заходил по комнате, то и дело бросая взгляд в окно на улицу. Он беспокойно ждал Дубодела: было бы неприятно, если бы его не оказалось дома. Дубодел был ему очень нужен. Еще вчера, думая об этой поездке, Башлыков вспоминал Дубодела, решил, что Дубодел будет в этой поездке при нем. Хотел получше приглядеться к нему, примериться, чего он стоит. На Дубодела Башлыков возлагал серьезные надежды. Надежды эти надо было проверить.

Дубодел был дома. Башлыков увидел его, когда он появился перед окном - шел быстро, стремительно, так что крылья его застегнутой на одну пуговицу шинели разлетались в сторону. Разлетались в стороны и уши буденовки, что еле держалась на макушке. Ноги в разношенных сапогах ступали твердо, на костистом лице была решительность. Человек спешил как на выручку, готовый на все.

Он стремительно поднялся на крыльцо, перешагнул порог, громко поздоровался, доброжелательно, с уважением назвал: товарищ секретарь. Крепко пожал руку Башлыкову, как бы подтверждая, что в нем все надежно.

Башлыков помедлил, глянул испытующе.

- Надо в Курени.

В том, как произнес, была значительность. Значительность была и во взгляде.

Дубодел кивнул молча и тоже значительно: ясно. Лицо деловито сосредоточилось, шмыгнул простуженно.

- Сейчас?

- А когда же? - Башлыков по-товарищески добавил: - Отклад, говорят, не в лад.

- Аге, - снова шмыгнул носом Дубодел. - Откладывать некуда.

- Вот именно. Так что собирайтесь. Быстро.

Дубодел вытянулся, как по команде.

- А чего тут собираться?

Руки ловко ухватили второй крючок на шинели, застегнули, натянули глубже буденовку.

- Вот только перекусим, - добавил деловито. - Позавтракаем только…

- Вы не завтракали? - остановил его Башлыков.

- Да я уже, конечно. Я про вас. Женка там в момент…

Башлыков уловил, что в голосе его тут не было твердости, не слишком добивался. Видать, не очень верил в завтрак свой. Башлыков успокоил:

- Позавтракал уже.

- Ну, тогда хоть сейчас.

- Заезжайте домой, предупредите, - распорядился Башлыков. - Чтоб не волновались. Дня на два, скажите…

2

Возок быстро оставил позади алешницкую улицу, повернул за угол, понесся к гати, к зарослям. По вымерзшей наезженной гати моментально домчали до цагельни, и вот зачернели уже впереди утренние дымки над куреневскими крышами.

В Башлыкове и дымки эти, и крыши, нахмуренные, понурые, хоть и подбеленные снегом, отозвались беспокойством. Подходило вплотную, подымалось каменной стеной неподатливое, чужое, что необходимо было сдвинуть и что не хотело сдвинуться.

Башлыков приказал держать к хате Миканора Глушака.

Когда ехали улицей, чувствовал, как пронизывают его молчаливые взгляды с обеих сторон. Внимательно ловил настороженную черноту окон, пестроту дворов; и окна, и дворы были почти все пустые, деревня жила, казалось, беззаботно, спокойно. Однако он хорошо знал, что покой этот обманчив. Заметил, как вышел из хаты, застыл на крыльце дядька, зорким глазом проводил, пока не скрылись за поворотом улицы. Две женщины, глядя ему вслед, отошли от колодца, одна даже перестала тянуть очеп.

От беспокойства, от ощущения, что за ним наблюдают, подобрался, сел ровнее, всей осанкой показывая решительность, смелость. Видел, Дубодел вытянул шею, порезвел, нетерпеливо и весело поглядывал на хаты, на дворы. Держался так, будто предчувствовал близкую схватку и радовался ей, рвался к ней. Эта веселая задиристость была по душе Башлыкову. Перед двумя рядами настороженных изб ему хорошо было от такой смелой уверенности, хорошо чувствовать рядом человека, который в любой момент готов помочь.

У хаты Миканора Глушака Дубодел первый соскочил с возка, решительно зашагал к воротам. Уже у ворот он спохватился, как бы сдержал себя, подождал Башлыкова, пропустил вперед.

Только зашли во двор, на крыльце появился Миканор Глушак. Был одет в некрашеный заношенный кожух, с заячьей шапкой в руке. Похоже было, собирался куда-то, оделся за минуту перед этим. Смотрел с приглядкой, глаза на побитом оспой лице беспокойно спрашивали: чего это наведалось такое высокое начальство? При том лицо озаряла улыбка, кроткая, гостеприимная.

- Встречай гостей! - крикнул Башлыков, шагнул навстречу. Он доброжелательно протянул Миканору руку.

Глушак торопливо надел шапку, подал руку. Башлыков крепко, сильно пожал ее.

- Подгадали! Застали дома! - сказал Башлыков опять, звонко, удовлетворенно.

Он стал обивать снег с сапог, отряхивать с пальто, с шапки.

Глядя на него, стал обивать снег и Дубодел, но без старания, как попало. Будто делал ненужное.

- Ат, чего тут… Заходите!..

В хате было двое стариков. Старик, сидя на полатях, обувал лапти, накручивал онучи, а старуха подметала у печи глиняный пол. Подметала торопясь.

Башлыков тем же звонким голосом поздоровался.

- Добрый день! - протянул старухе покрасневшую с мороза руку. Та, суетясь, вытерла свою о подол, торжественно, лопаточкой подала ему. Рука ее была темная, костистая. Башлыков пожал ее осторожно, с уважением. Старик, завязав обору, тоже встал навстречу Башлыкову. На его пожатие ответил приветливо, охотно.

Дубодел растолковал, что это отец и мать Миканора: Даметик, Даметиха - тетка Авдотья.

- Подгадали! Застали дома! - снова сказал Башлыков, уже старикам, завязывая разговор.

- Аге! - сразу отозвалась Даметиха. - А то уже ж вон шапку взял, собрался идти. Кеб на минуту поздней, дак и не было б тут!

- Недалеко собрался! - подсоединился Миканор. - Хозяйство поглядеть!..

Он с интересом ждал отгадки, зачем приехал Башлыков. Такой же интерес, только более открытый, был на лице и у старухи.

Однако надо всем властвовал обычай, неизменный закон гостеприимства по отношению к человеку, который ступил в хату. Миканор пригласил Башлыкова раздеться, и старуха охотно поддержала сына. Башлыков знал "закон", понимал, что надо у гостеприимных хозяев вести себя добропорядочным гостем, раздеться, сесть к столу. Но не терпелось, дорого было время. Только присел на стул, расстегнул верхний крючок пальто.

Глушак, видно, понял настроение его, однако с крестьянской настойчивостью повторил, что просит раздеться, а матери распорядился: накормить гостей. С дороги люди. Мать поддержала его, однако, отметил Башлыков, не очень уверенно.

- Позавтракали уже, - сказал Башлыков мягко и вместе озабоченно.

- Когда то было! - тянул свое Миканор.

Башлыков дал понять, что не имеет привычки церемониться, сказал решительно:

- Пройдем по деревне. Потом вернемся!

- Не заработали еще на завтрак! - весело бросил взгляд на Миканора Дубодел. Он захохотал. - Заработать надо, ясно!

Все же хоть немного, да требовалось отдать должное обычаям. Показать себя перед хозяевами человеком культурным. Башлыков задержался в хате, дозволил себе провести здесь десяток минут. К тому же стоило лучше приглядеться к Глушакову жилью, к родителям его.

За этим сразу пошло главное, тревожное: выяснить обстановку в селе, как она видится их глазами…

Сидя у стола, не выдавая интереса, осмотрелся. Хата маленькая, на одну комнату, пол из глины. Можно сказать, нет пола. Двое полатей: сына и стариков. Домотканые одеяла. Большой сундук - гордость крестьянских хат на Полесье. Может быть, с домотканым полотном, с праздничной одеждой. На стене портреты Сталина и Калинина. В углу вверху пусто, образа сняты. Но рушник висит, как дань старому… На подоконнике стопка книг, брошюры… Где же колхозные документы? Верно, в сундуке…

Назад Дальше