Кик - Мариэтта Шагинян 6 стр.


Он ее уверенно вел два-три квартала, таща за собой на обрывке веревки сани; полы его длинной шинели по-военному мотались, отскакивая от сапог. Узкоплечая спина была стройная, крепкая, и шел он четко и не сутулясь. Сдал сонному заведующему двумя, тоже четкими, словами, кивнул ей, задержавшись на минуту хорошим взглядом на лице ее, и повернул обратно, а женщина осталась и навеки ушла из нашего рассказа, - досыпать свою усталость и определяться в том сложном социальном комплексе, каким ее встретила жизнь столицы.

Глава третья

События между тем продолжали разыгрываться, нисколько не считаясь с обычным размером зимней ночи. Было уже вовсе под утро, когда Камилла Матвеевна, сопровождаемая Дитмаром, остановилась на темной площадке, перед дверью своей квартиры. Ключ долго бегал у нее в руках, нащупывая отверстие замочной скважины, и его скользкий бег доставлял ей тонкое удовольствие. Но когда они оба очутились в маленькой темной комнате, где крылатым призраком распластался огромный, с приподнятой крышкой рояль, на грустных струнах которого лежали за неимением шкафа или ящика мешки с крупою, лавровым листом и макаронами, и тихое перезваниванье задетых струн пугало мышей, когда они покушались на паек; и где неживые портреты, казалось, падали со стен, подобные августовским метеорам, отражая случайный свет бронзовой поверхностью своих витых рам и озерами стекол, - Камилла почувствовала вдруг поспешный и тяжелый стыд женщины, которой хочется оправданья. Она скинула пальто на пол и осталась стоять посреди комнаты, говоря себе "ах" и оплакивая себя - от того, что нет в мире человека, способного разбудить в ней сейчас моральный рефлекс осуждением или упреком.

Дитмар же, сделав вид, что ищет ее, - протянутыми руками шарил по комнате, ища сундучок и борясь с чрезвычайной, ломившей его, как медведь, усталостью. Клеточки, не заграничного костюма, нет, - клеточки его тела, впрочем те же, что и таинственная изысканность материи, сделанной там, на таинственно доброкачественных станках, в таинственно поспешающем мире цивилизации, - взывали к покою. Столько тысяч и сотен раз погребаемые вместе с панцирями, кафтанами, жилетками его предков, становясь первородной материей, снова и снова грубо будимой от сна и покоя, они прогонялись злорадным усилием человека из тихого протяжения небытия - в расчисленное количество работы, высасывались насосами из азота воздуха, ловились в течении воды турбинами, крутились, плавились, становились силой, работающей на человека и заменяющей ему фосфор мозга и мускульную энергию тела. Не мудрено ли, что клеточки изношенной материи этой, отдавшей свою энергию машине, дослуживали человеку и живому механизму его последнюю, спотыкающуюся службу? Могучее динамо сердца было подмочено, трансмиссии артериальных сосудов хрипели и срывались со шкивов, маховики челюстей дробились от хрупкости, турбины нервной системы отказывались служить, и электрический ток не рождался, не рождался, потому что якорь не двигался, магнитное поле истощилось, проволока не пересекала его больше. Так случается и так будет, - ничто не дается даром, кроме советов родственника.

Дитмар разоблачался, сидя на краю кровати, от восхитительных, триумфальных образчиков победы материи, победы европейской цивилизации, ее фабричного станка и дешевого киловатт-часа: фиолетовой дымкой, пронзенной серебром шелка, слетели носки вслед за блеском штиблета; тончайший шелк белья проструился вниз, увлекаемый тяжестью подтяжек, отделанных искусством ювелира, - Дитмар был сноб, вдвойне сноб в поединке с женщиной варваров. Но выхоленность раздетого Дитмара мертвенно засинела при свете утра дряблостью кожи, бугорчатой от гусиного озноба, острой палочкой до неприличия тонкой ноги с рахитичной коленкой, впалостью груди, черным провалом подмышек, мясистою, жидкой брюшинной европейца, привыкшего к медленной возне трех завтраков и обязательной салфетки. Закрыв глаза в приливе разочарованья, Камилла ловила себя на мысли о мальчишке, съедающем первый раз в жизни фрикасе из лягушек. Неизжитый инстинкт славянки, разбуженный и взвинченный голодом, перешел в бешеную злость, когда Дитмар, скошенный усталостью, прислонил к подушке щеку. Он был все еще учтив в этом жесте, подходящем для бархатной подушки салон-вагона. Обманчивые движенья вялых губ, весь его костлявый корпус с набухшей по-женски грудью, противные ребра, гуляющие в бессильной коже, - так пробует на ощупь практичная хозяйка ощипанного петуха и так его пробовала мысленно на ощупь Камилла, представляя себе, как она колотит, кулаками колотит засыпающего, бормоча извиненья, бельгийца. Ненависть слегка насытила ее. Но дремота, овладевшая ею, длилась не больше часа. Кошмары часового сна, - шорох ног допотопных животных в комнате, неумолчный стук в дверь, громкий голос деда, фон Юсса, длинный нос кузнечика, обеими лапками очищаемый под горластый треск "ру-ру-ру".

"Рукопись!" - мысленно вскрикнула Камилла и проснулась тотчас.

Утро стояло посреди комнаты. Все было отчетливо видно, хаос белья, стульев, продуктов в раскрытом рояле. Хаос чего-то, развороченного под столом. Прищурившись, она увидела: "сундучок". Не вскочила, а минут десять продолжала лежать, с холодным вниманием глядя на раскрытый и выпотрошенный сундучок. Среди вороха вещей, разбросанных по полу, не было рукописи в красном сафьяне. Медленно, все с тем же холодным вниманьем, она перевела прищуренный взгляд на Дитмара. Он спал, подвернув руки под себя, на животе, словно пряча что-то. Красный кулачок с волосатым пальцем, положенный слабо и несытой тяжестью взволновавший ее, вспомнился ей тотчас же, как если бы он все еще лежал у нее на коленке. Но теперь этот подвернутый и бессильный кулачок слился в ней с образом всего Дитмара. Она поняла: ее обокрали.

Трудно обокрасть женщину! В сумасшедшей способности взвинчивать, путать, приплетать лишних людей, Камилла тотчас же, из всех выходов выбрав сложнейший и наиболее шумный, вскочила и начала бесстыдно одеваться, кидая спине бельгийца гримасы бешенства. Свернув наскоро волосы и еще держа шпильку в зубах, она выбежала в коридор, повернула налево, воротилась, постояла, трепеща на месте, как мотор, а йотом решительно пошла направо и остановилась перед большой, двустворчатой дверью матового стекла.

Стучать к товарищу Львову и говорить с товарищем Львовым в этом доме никто не решался с того самого часа, как товарища Львова водворили в комнате, откуда за неделю до него, ночью, вывели мирного гражданина Видемана. Вместе с мирным гражданином Видеманом из комнаты, что напротив, был уведен молодой князь Гагин, служивший письмоводителем, - чье имущество заключалось в почерке, и даже не в почерке, а, как он сам выражался устно и письменно, в "подчерке", ибо роду Гагиных не сплошь суждено было владеть грамотой. "В Рязанской губернии, - рассказывал Гагин, упирая на букву "я" и становясь похожим на бабу, - в Рязанской губернии Гагиными хоть мостовую мости. А предок наш изошел от татарина по имени Великая Гага, и были мы прежде, пока не растеряли наделов, князьями Великогагиными. Если же угодно, я могу переписывать казенную бумагу, отчетность и ведомость или же литературную рукопись для печати дешевле машинки и намного скорее".

Что касается гражданина Видемана, то Видеман жил с женой, и первоначально богатая квартира в переднем корпусе целиком принадлежала ему. По профессии Видеман был юрист и любитель фарфора. За месяц перед тем как увели его, ездил Видеман в город Подольск запастись яйцами и мукой. Но вернулся задумчив, без муки и яиц, хотя стал с того дня часто менять золотую десятку, и соседи видели на подносе, выносившемся в кухню, ломтики лимона в стаканах видемановых гостей, даже не отсосанные и не отжатые. Лимоны для членов коммунальной квартиры давно уже перестали существовать иначе, как в иносказательном виде бумажки с миллионною на ней цифрой. Беспримерная щедрость Видемана удивила их. И когда ночью метнулась в коридоре на стену тень человека в галифе с оттопыренной сзади кобурой, по всей квартире прошелестело: "Чека".

Спустя неделю автомобиль подвез к переднему корпусу маленького, курносого, в военной шинели, товарища Львова. Водворился он быстро и незаметно, и его водворенье отозвалось на жильцах даже некоторым тайным облегченьем и чувством гордости: дескать, свой коммунист.

Вот к этому товарищу Львову, в неясном стремлении напутать, нажаловаться и противопоставить мужчине другого мужчину, вздумала войти Камилла фон Юсс, на ходу всаживая в прическу шпильку. Она постучала и стремительно открыла дверь. Она переступила порог, не сообразив еще, что именно скажет. Но тут глаза ее широко раскрылись. За письменным столом, вполоборота к ней, сидел товарищ Львов, с фуражкой, слишком узкой для круглого, выпуклого шара его головы. Он сунул пальцы под козырек, съехавший на макушку. Его беглый голубой взгляд, не задерживаясь слишком, прошел по Камилле и снова уперся в раскрытую на столе, отчетливо видимую, желтовато-серую рукопись в красном сафьяне. Она успела еще только поднять руку судорожным движеньем к горлу, где на цепочке хранилось у нее нечто, - и попятиться, попятиться назад, в коридор, чувствуя на себе боковой взгляд сидящего человека. Он хотел было сострить насчет телефона: вы звонили мне, гражданка… Но острота не далась ему.

Инстинкт, - большевики сказали бы, классовый, - мгновенно сделал из Камиллы практического игрока. Она чуяла неминуемую опасность, опасность для себя и для Дитмара. Она знала, что Дитмар лучше, Дитмар свой, - и она метнулась обратно, к Дитмару, сохраняя на этот раз здравую логику действия.

Дитмар стоял посреди комнаты уже одетый, с опухлыми мешочками под глазами, с длинным, красным от холода - потому что у Камиллы не топлено было с осени - носом, который он учтиво вытирал сейчас, чаще надобности, туго свернутым белым голландским платочком. Бельгиец ждал, по-видимому, какого-нибудь законного продолженья в виде чая или какао, убедившись своевременно, что ни под тюфяком, ни в развороченном сундуке рукописи не было.

- Она украдена! - задыхаясь, прошипела Камилла, хватая его за плечо. - Убирайтесь отсюда через черную дверь на кухне. В шесть часов вечера, если не арестуют меня, ждите в церкви Успенья, в Успенском переулке, вы и ваш друг геолог. Я дам главное, главное не в рукописи, - у меня. Скорей, скорей!..

Она тащила его горячей рукой к кухне. Вернувшись, она заметалась по комнате, собирая бумаги в папку, еще раз проверила цепочку и ладанку возле горла - и одетая, холодея, вышла в переднюю. Никто не сторожил ее. За дверью у Львова была необъяснимая и неестественная тишина. Другой призадумался бы над этим, но женщина - как перед шахматной доской - зажмуривает глаза на возможные ходы противника, уповая всем своим сердцем на счастливую случайность, забывчивость, ошибку, недоглядку. И сейчас, видя в закрытой двери Львова спасенье, она опрометью, через парадное, кинулась вниз, на улицу.

На Мясницкой, неподалеку от ворот, с левой, если подходить с Лубянской площади, стороны было (да и теперь есть) белое здание с разлетами обеих корпусов к полукружию подъезда казенного типа. Днем и вечером здесь толпилось множество людей в одеждах самых разнообразных, от кожаных курток и дох до красноармейских длиннейших шинелей, в шапках с наушниками, - держа чемоданы, портфели, а то и просто мешки на кусочке веревки за плечами и отирая морозную каплю с носа заиндевевшей собачьей шкуркой на рукаве или же снятой с пальцев дырявой рукавицей. Люди текли в двери, разглаживая вынутые из-за пазухи желтые, зеленые и розовые бумажки, летуче окрещенные "путевками", - имя, которому суждено было перепорхнуть все станции Октябрьской революции, покуда, знаменуя собою последнюю законную станцию всякого пути - утомленье, - не укрепилось оно на санаторных листках кочующего по комиссиям гражданина. А вытекали люди уже с другой ношей, озабоченные и повеселевшие. Через рукав, колечком, свисал круг темной и нежирной колбасы из конины, сдобренной чесноком. Две восьмерки табаку или махры оттопыривали один карман; бумажный пакетик с невиданной роскошью - карамелями - торчал из другого. А на руках несли люди большие, белые, пухлые, круглые хлеба. Это был распределительный пункт для командировочных.

Камилла Матвеевна, получив от знакомого ей инженера, на сытой провинциальной пище еще не утратившего брезгливости, дорогой подарок - путевку, стала в очередь и медленно потекла с вливавшимися в ворота распределителя.

Ей надо было исчезнуть, раствориться в городе, замести следы, и, казалось, не было для этого лучше эпохи, чем придуманная большевиками. Как снежные хлопья, сыпались на город целыми пригоршнями новые люди. Они походили друг на друга одеждой, озабоченностью, краснотой лица, походкой, и среди них Камилла, в ободранной шубке и валенках, теряла себя и свое прошлое. Люди сыпались с вагонных приступок, куда-то спешили, запорашивали дороги и тротуары, сотни баб неутомимо, неся в мешках и корзинках "скоропортящийся продукт", антоновку или морковку, распяливались вдоль тротуаров у тумбы, обмотанные в платки по самые ноздри, и не торопясь продавали за миллионы и сотни тысяч свой товар, распространяя вокруг еще свежий запах деревни. Камилла получила командировочный паек и несколько обеденных билетиков. До шести ей оставалось кочевать по портикам закрытых музеев, съесть в низкой подвальной столовой, где потные женщины в белых фартуках, облепленные липкими каплями каши, распаренными руками выдавали каждому на билетик наскоро вытертую оловянную ложку и миску, в которую повар плескал жидкого овсяного навару с кусочком мяса, - съесть свой обед и опять ходить по темнеющим, жутким улицам, не чувствуя под собой ног.

Мужчина заметил бы при этих скитаньях (или мнительно вообразил бы), что за ним следит человек, на первый взгляд простоватый и подвыпивший, в мятом пальтишке и с ворохом волос, выпущенным низко на лоб из-под старой барашковой шапки. Но хотя губы его, вышлепанные наизнанку, и синяя окраска носа делали его ничуть не подозрительным для окружающих, взгляд его прищуренных глаз был неожиданно внимателен и остер. Мельком увидя его за собой, Камилла, однако же, опять отогнала от себя тревогу и беспокойство, прячась за всяческие приметы, предвещавшие удачу. Между тем простоватый человек шел за ней исправно, сворачивая туда, куда сворачивала она. Скрип крепкого снега, облако от дыханья ползли за ней, заставив ее пройти по Успенскому переулку, не заходя в церковь. В эту минуту, будто не от церкви, а совсем с другой стороны, к ней донесло обманчивый удар церковного колокола. Она хотела уже повернуть, как назойливый преследователь, ускорив шаги, вдруг поскользнулся, налетел ей прямо на спину и, стараясь удержаться, схватил ее обеими руками за шею.

- Гражданка, звиняюсь. Не подумайте чего прочего.

Голос преследователя, веселый и простоватый, звучал добродушно. Он вызывал мысль о раскаянье. Камилла простила даже лапищи, несколько задержавшиеся у нее на шее, потому что они успокоительно пахли махоркой, спичками, салом, - и под ласковый смех незнакомца, теперь обогнавшего ее, вернулась в церковную подворотню.

Маленькая церковь Успения никогда не отличалась многолюдностью. Под старинными сводами ее было темно и сыро. У ворот за стеклом раньше горела перед образом итальянского письма бледно-розовая лампада. Эта большая икона, где три краски сочетались в бледный букет - голубой цвет плаща богородицы, ее розовое платье с открытым вырезом шеи и круглыми, твердыми складками вокруг маленьких грудей и густое золото венчика над головами ее и младенца, - была почитаема жителями переулка. Не раз и не два прикладывались к ней губы прохожих, оставляя на мерзлом стекле пятнышко таянья. Лампада потухла со дня Октябрьского переворота. Но одинокий фонарь бросал сиянье на мерзлое стекло иконы и, преломляясь сквозь тысячи льдинок, забрызгивал склоненный лик. Черные фигуры, торопливо крестясь, проходили в подворотню и исчезали в церкви. До странности много было сегодня черных фигур. Два церковных придела, оба едва мерцающие, жили как будто разной жизнью. В одном среди шепота и вздоха различались обычные суетливые бабы-торговки, степенные жители флигельков с бородами лопатой, старики и старухи - квартиранты церковного дома. Однако же с ними сегодня занимался не старый благообразный поп, а дьякон, ходивший туда и сюда, машинально выполняя службу. Глаза дьякона и вся его повадка были сегодня обращены к другому приделу, куда он нет-нет и вскидывался оком, тотчас же, наперекор себе, взмахивая кадилом и продолжая гнусавить прерванное. А во второй придел проходила особая, никому не знакомая публика. Нищие, обо всем наслышанные, услужливо раскрывали перед ней дверь. Черные люди, закутанные по уши, шли молча. При скупом свете видно было, что черный их цвет не случайность, у многих на рукаве был кусочек старого крепа, креп свисал длинной вуалью с женских шляп. Когда тени собрались в приделе и священник в парадной рясе торжественно задвигался в алтаре, вдруг из-под крепа раздался приглушенный вопль, и на него тотчас отозвался высокий седовласый мужчина коротким рыданьем. Мужчина выступил, разведя руки, как бы раскрывая свою скорбь без стыда и утайки перед чернотою придела, и в руки его втиснулась пухлая, мягкотелая женщина, сотрясающаяся от тихих воплей. Тогда весь придел задышал сочувственными слезами и сквозь них пробился монотонный рокот священного служения, которое справлял успенский батюшка с необычайной для него торжественностью.

Камилла, стоя сзади, часто крестилась и тоже всхлипывала. Круглый хлеб она положила перед собой на пол и, кланяясь, щупала, цел ли. Вдова уведенного Видемана и старый полковник, до этого вечера друг друга не знавшие, плакали, мешая слезы. Это была панихида, особенная панихида, казавшаяся героизмом священнику и молящимся, - справлялась она на сороковой день "по умученным и убиенным". Совсем в темноте, из предосторожности высоко подняв воротник, сутулился толстый геолог, в высшей степени недовольный, что его сюда завели. Профиль сатира, червячком подвернутая губа были полны страха, а позади него, больше инстинктом, чувствовала Камилла присутствие Дитмара. Когда панихида кончилась и плачущие удалились, унося в своей нетвердой походке, опухших глазах и жалких обмотках крепа на рукавах и шляпах все мрачное величие эпохи, - Дитмар приблизился тихонько к Камилле. С глухой враждебностью она ощутила новый запас элегантности, сытности, тепла и холи, исходивший от заграничного шевиота.

- Выслушайте меня, Дитмар!

- О да.

- Дурак (по-русски)! Нет, нет, это не к вам (по-французски). Рукопись украл большевик, товарищ Львов (геолог подошел к ним и прислушивался тоже), но это ничего, рукопись, - наплевать на нее. Если только - дайте честное слово, клянитесь, на кресте клянитесь, вот сейчас, перед батюшкой, - если вы только обещаете мне визу и взять в Бельгию, - понимаете как? Жениться на мне обещайте, вот что!

- Дитмар женат, - прошептал геолог.

- Ну пусть фиктивно, все равно, я должна отсюда выбраться!

- И тогда, мадемуазель?..

- И тогда, мсье… - Камилла остановилась, глядя на него торжествующе. - Тогда я вам дам, в руки дам, только не здесь, а за границей, - план, карту, анализы месторождения, о котором рассказывает дед в рукописи. Я могу за миллион продать, об этом в рукописи ни слова, я ни днем, ни ночью не снимаю, вот, на мне, если б об этом пронюхали…

Назад Дальше