Советский военный рассказ - Александр Серафимович 12 стр.


- Греха на душу… пусти, ваше благородье… ваше сиятельство… Бакушев я, хоть все село опроси.

- А, Бакушев? Сейчас узнаем. Направо кругом! Шагом-арш… Ась, два!.. Стой!..

Он взял его под руку и подвел к столу.

- Разве так солдаты ходят? Правую ногу этак только драгуны могли вскидывать. Садитесь. Курите? Пожалуйста… И руки не прячьте… Итак, Васька, самогону и огурец! Жаль - до встречи я всех коммунистов сгоряча порубил, а то бы они про вас что-нибудь сообщили. Ну, скажите…

- Ваше сиятельство, ей-богу!..

Нога Чугреева тяжело упала на пол.

- Гадко, капитан. Я у виска с револьвером мог бы выпытать. Если вы забыли дворянскую честь, то имеете вы кусочек человеческой совести? Капитан!

В угнетении находишь какую-то радость повторять одни и те же слова. Тогда слово становится таким же мутным и стертым, как сердце.

Но Фадейцев молчал.

- Можете ли вы мне говорить прямо?

"Во имя революции - нет", - так бы ответил Карнаухов, веселый и прямой адъютант.

Фадейцев же молчал.

Недоумевая, Чугреев отошел от стола.

- Напишите карандашом цифру и уйдите. Если вы - коммунист, так эти деньги народные, сударь, награбленные мной. Вы имеете право их взять, пожертвовать на детские дома или на дом отдыха для проституток, черт бы вас драл!

Лицо у него было жесткое и суровое.

"Что есть во мне драгоценного и что он хочет купить за эти деньги?" Тревога и гнев оседали в груди Фадейцева.

Из чашки пьет самогон князь Чугреев. Какое безумие! Князь говорит здраво и долго о восьми тысячах десятин имения в Симбирской губернии.

Петухи, хлопая крыльями и прочищая горло, роняют теплые перья. Опять одно радостное и горькое перо уронила земля - день… День прошел - полночь.

Князь опять упрекает:

- Вы не дадите уснуть пять ночей. Завидую вашему упорству. Дайте мне возможность уснуть.

Глаза у Фадейцева черные и пустые. Чугреев отворачивается.

А у князя, наверное, такое чувство, что ему никогда нельзя спать.

Усталый, но на что-то надеясь, он говорит:

- Идите… Завтра я вспомню, сколько тысяч долгу…

Фадейцев поворачивается. Нет, в спину всегда стреляют. Так пусть лучше бьет в грудь. Он пятится к дверям.

На столе перед князем револьвер и деньги. Что он намеревается делать? Он лишь пьяно сплевывает.

Не пьяный ли плевок вся ночь? Уже полночь.

Широкие улицы вздыхают травой - она росиста и пахнет слегка спиртом. В село возвращается дозор. Радостно, тонко, с привизгами, по-бабьему мычит теленок.

Небо легкое и белое.

Земля легкая и розовая.

Старик Бакушев, придерживая тиковые штаны, отворяет ему ворота. Ласково треплет его по плечу (рука у него пахнет чистой пшеничной мукой).

- Молока не хошь? - спрашивает он тихо и ласково. - Я тут страдал…

Фадейцев, мутно ухмыляясь, лезет на полати, закрывает глаза. Он хочет понять, вспомнить. Подушка пахнет чьим-то крепким телом, губы медеют…

IV

Гики. Рассвет.

Пулемет. Солнце на пулемете.

Пустые улицы заполнились топотом.

Фадейцев спрыгнул с полатей.

- Наши!.. Ясно, что наши.

- Ну!.. - протянул недоверчиво старик. - Чугрееву подмога.

А полчаса спустя красноармейцы качали на шинели Фадейцева, пели "Интернационал" и писали радостную резолюцию.

Адъютант Карнаухов стоял на крыльце, улыбаясь всем своим широким телом. Желтовато-оливковые галифе были в крови, а шея туго забинтована.

- Я думал, ты убит, - повторял ему Фадейцев.

- А я об тебе думаю: амба! Я, как выстрелили они, одурел - темень нашла, выскочил на двор, смотрю: твоей лошади нет, - ну, думаю, утек. С кем тут защищаться? Я и покатил на соединение… Там в обеих половинках говорят: не встречали, нету тебя… Ну, мы и поперли, думаем: хоть тело достать.

- А князь?

- Чухня-то эта? Удрал - деньги оставил, а казначея его Миронов прирубил. Они ведь всех наших раненых тово.

Он пошел в избу.

- Мы их, товарищ, достанем. Теперь достанем.

Фадейцев встретил старика в дверях с самоваром.

- Чай, батя?

- Чай, сынок.

- Можно… Чаю хорошо теперь.

Фадейцев, обходя стол (мешок у него лежал в переднем углу), взглянул в окно. Санитары несли раненого, мужик вывозил из деревни три лошадиные туши, а внизу под склоном холма виднелся нехитрый березовый лесок, овражек, крошечное озерко, где молодые гуси пытались летать. Солнце было цвета медной яри, и гуси имели светло-кровяно-красные подкрылья…

…И тогда Фадейцев вспомнил…

Два года назад Фадейцев был помощником коменданта губернской ЧК. Ему было приказано сопровождать партию приговоренных к расстрелу белогвардейских офицеров. Было такое же, цвета медной яри, раннее утро, как сейчас. Приговоренные (их было пятеро), пока грузовик, круша звонкую пахучую грязь, вез их за город, - говорили об охоте. Один высокий, с жидкими пепельно-серыми усами, рассказывал любопытные истории о замечательной собаке своей Фингале. "Таких людей и убивать-то весело", - сказал на ухо Фадейцеву один из агентов. А Фадейцев ехал на расстрел впервые, на душе было тягостно, хотя он убежденно веровал, что уничтожать их нужно. Остановились подле такого же озерка, что и сейчас. Гуси неумело, испуганно отлетели от машины. Приговоренных подвели к оврагу, и высокий перед смертью попросил у Фадейцева папироску. Тот растерялся и отказал. Высокий сдвинул угловатые брови и сказал сухо: "Последовательно". После выстрела Фадейцев должен был выслушать пульс и сердце (врача он почему-то постеснялся позвать), четверо были убиты наповал, а пятый - высокий, закусив губу, глядел на него мутноватыми, цвета мокрого песка зеницами. По инструкции, Фадейцев должен был его пристрелить. Солдаты уже сбрасывали в овражек трупы и слегка присыпали песком (так как все знали, что через три-четыре часа придут к овражку родные и унесут тела; сначала с этим боролись, а потом надоело). Высокому прострелили плечо.

Не опуская перед ним взора, Фадейцев вынул револьвер, приставил к груди и нажал собачку. Осечка. Он посмотрел в барабан - там было пусто. Как всегда, он забыл зарядить револьвер. Теперь он попросил бы солдат пристрелить, а тогда ему было стыдно своей оплошности, и он сказал: "Умер… бросайте"…

Фадейцев пощупал револьвер и отошел от окна.

- Ду-урак… - придыхая, сказал он, - ду-урак… у-ух… какой дурак.

- Кто?

- Кто? Да разве я знаю?.. Я сосну лучше, товарищ Карнаухов!

И перед сном он еще раз проверил револьвер: тот был полон, как стручок в урожай зерном.

1923

Про двух аргамаков

С крутых яров смотрелись в сытые воды Яика ветхие казацкие колоколенки. Орлы на берегах караулили рыбу. Утром, когда у орлов цвели, словно розы, алые клювы, впереди парохода хорек переплывал реку. Пожалел я о ружье, низко склонившись к перилам и разглядывая его злобную рожу. А он, фыркнув на пароход, осторожно стряхивая с лапок капли воды, юркнул в лопушник.

Великое ли диво - пароход? А в этом году впервые за всю свою жизнь видит славный Яик гремучие лопасти. А тянется этот Яик от Гурьева до Оренбурга - больше чем тысячу верст, и до сего лета не допускали казаки на свою реку парохода: рыбу, говорят, перепугают. И довелось мне видеть, как целые поселки, покинув работу, бежали смотреть на пароход.

Старуху одну, в зеленом казакине, полной семьей вели на пароход под руки. Надо было старухе ехать в Уральск лечиться. Крепко боялась старуха парохода, истово крестилась при гудках и с великой верой взирала на ветхие колоколенки.

Долго не хотела говорить со мною старуха. А потом, когда рассказал я ей, какие у нас на Иртыше переметы, стала она меня учить, как правильно рыбачить и какая должна быть "кошка" у перемета. Попутно выбранила сибирских казаков. И к вечеру уже, когда и колоколенки, и яры скрылись в лиловом, пахнущем полынью и богородской травой сумраке, поведала мне Аграфена Петровна семейную свою притчу.

- Ты ведь, поди, нашего хозяйства не знаешь? А наше хозяйство, по фамилии Железновское, известно по всему Яику. Ильбо от Разина - сказывают, великий он колдун был, - ильбо от чего другого прадед наш, Евграф Железнов, развел аргамаков. Таких аргамаков развел, что из Хивы приезжали и многие тысячи платили за породу. Табуны наши были в скольку сот голов - уж не помню. Мать моя, царство небесное, сарафан обшивала по вороту индицким зерном-жемчугом, а дом у нас кирпичный, двухэтажный и под железной крышей.

Детей? Детей у меня много было, все больше девки, а парня уродилось два - Егор да Митьша. Егор-то русой был, на солнце, бывало, отцветает, что солома, а Митьша - черный, чисто кыргыз кыргызом. Разница меж ними в двух годах была, а учиться довелось им вместе. И по хозяйству все тоже вместе держались. Вот перед тем, как Егорше в лагеря идти, "сам"-то и подарил им по жеребку наилучших ног. Он, царство небесное, в ногах беда как понимал - лучше самого хитрого цыгана. Егору дал Серко, а Митьше - Игреньку.

И выросли те жеребята, как сказ. На войне, говорили, на смотру генерал оглядел наших аргамаков и Егорку спросил: "Каким, дескать, овсом кормлена такая чудесная лошадь?" - "Нашим, грит, яицким". И велел генерал записать адъютанту про тот овес, чтоб кормили им любимого генеральского коня.

Сколько раз казацкую жизнь спасали кони - я уж и запамятовала, а только раз на том коне Митьша полковую казну вывез из немецкого плена и получил за этот подвиг два "Георгия".

Осенью пустили их ильбо самовольно приехали - не знаю уж. Подойти к ним тогда было - чисто сердце отрывалось. Ходят по двору: один - вправо, а другой - влево. А как сойдутся, так Митьша крестами на груди трясет и кричит: "Царя, мол, отдаю, а веру мою не тревожь! Имущество, грит, с кыргызами да другими собаками делить не хочу".

И почнут кричать, будто не братья, а бог знает кто. Я поплачу, поплачу, свечку перед образом зажгу. "Утиши, господи, их сердца", - молю. А самой все-то непонятно, все непонятно: как? из-за чего? Шире - боле. Я уж говорю Митьше: "Разделить вас ильбо что?" А тот: "Не хочу, грит, добра зорить". А Егор, тот кричит: "Все народу отдам!" И в кого он уродился такой заполошный?

Тут еще одна беда - Егорова молодуха собою красавица была: лицо - чисто молоко, сама - высокая, с любою лошадью управлялась лучше мужика. Приглянулись ей Митьшины кресты, что ли, - только начала с ним шушукаться. Я уж ее однаж огрела помелом, а она белки выкатила да на меня. "Ты, грит, старая чертовка, за сыном бы Егором лучше смотрела: несет он разор всему нашему роду, в большевики пошел". Мы тогда большевиков-то не знали.

Казаки-отпускники ездят из поселка в поселок, кричат, что офицерское добро делить надо, что пришла намеднись воля. Только однажды приходит станичный атаман, говорит Митьше: "Собирайтесь, грит, герои, в станичное правление - по городу ходят, на манер пугачевского бунта, солдаты. Надо, грит, ихних главарей переловить".

Егор-то в ту пору в городе находился. Надел все кресты Митьша и отправился, на меня не взглянув.

Только не вышло у них, что ли, - не знаю. Вернулся Митьша - прямо на полати в валенках залез. А тут немного погодя и другой сыночек. С порога прямо кричит: "Митрий Железнов, слазь с полатей! Я тебя за бунт против народной власти арестую!"

Тот молчком спускается. А на чувале у нас всегда дрова сохнут. Поставил это Митьша ногу на поленницу, а потом как прыгнет, схватит полено и брата-то - господи, родного брата! - по голове, и бежать! Ладно, у того кыргызский треух был. Охнул Егор и пал наземь, а потом через минуту, что ли, поднялся и говорит: "Никуда, грит, от наказанья не уйдешь! Я, грит, на замок коней запер".

У нас конюшни-то на железных болтах были. Я его было за руки, а он отвел меня и говорит ласково: "Не тревожься, матушка. Буду я народным героем!".

И за дверь - тихонечко.

Я, как только очнулась немного, - за ним. А он на дворе, слышу, кричит: "Кто смел открыть ему конюшню, когда один ключ у меня, а другой - у моей жены?"

Посмотрел он на молодуху, покрутил усы. "Выпустила, грит, ты убивца и предателя. Прощай!" А пуще его озлило, полагаю, что отдала молодуха Митрию Егорова Серка. А был этот аргамак из лучших лучший - где было тягаться с ним Игреньке, хоть и получил на нем Митьша два креста! Вывел Егор оставшегося Игреньку, потрепал по шее, оседлал тихонько и уехал, не взглянув на жену.

Сказывали, что в ту ночь в нашем городе переворот доспелся. Одолела в том деле Егорова сила. Отступили за реку те казачки, что за генералов были. Вот в погоню и отрядили под началом Егора сколько ни на есть народу. Месяц-то ноябрь был, убродный да лютый. По снегу - след, так и видно, куда поскакали казаки. Догнал их Егор под Лужьим логом. "Сдавайтесь, грит, а то всех перепалю из пулеметов". А генеральские казачки-то - шашки наголо, да - на них. Ну, оседать начали Егоровы силы. Хотел было Егор приказ отдать отступить, потому видит - не одолеть ему генеральских казаков.

Только заржал в ту пору под ним конь, Игренька. А из супротивников другая ему лошадь откликнулась. Узнали, вишь, конь коня, Серко - Игреньку. Закинул Егор голову да и спросил громко: "Брат Митьша, ты?.." - "Я, - отвечает тот, - я!"

Через всех казаков проскакал Егор к брату. "Эх, - грит, - Митьша, прощай, изменник. Стыдно мне за тебя и за все семейство наше казацкое! Помирай от моей руки". И вдарил его шашкой.

Потом что?.. Ну, напугались генеральские казаки. Уж коли брат своего брата не пожалел, значит, за Егором правда. А с правдой как воевать? Она победит. Генеральские казаки и сдались.

А Егор револьвер вынул, подходит к коню Серко. У самого слезы на глазах. Ведь конь - тварь бессловесная, ее винить в чем?.. И говорит Егор тому коню: "Конь ты, конь серый! Возил ты меня, возил и брата. И всю жизнь будешь ты напоминать об изменнике. Жалко мне тебя, но стыдно будет всем смотреть на тебя. Прощай!"

И убил коня.

…Сердце-то у меня с того времени будто полынью поросло. Все-то времечко на нем горечь горькая.

1926

Аркадий Петрович Гайдар

Сережка Чубатов

У костра на отдыхе после большого перехода заспорили красноармейцы.

- Помирать никому неохота, - сказал Сережка Чубатов. - Об этом еще в древности философы открытие сделали. Да и так, сам по себе на опыте знаю. Но, конечно, тоже - смерть смерти рознь бывает. Ежели, например, подойдешь ты ко мне и скажешь: "Дай я тебя прикладом по голове дерну", - то, ясное дело, не согласишься, и даже очень. Потому с какой стати? Неужели она, голова, у меня для того и создана, чтобы по ней прикладом либо еще каким посторонним предметом ни за что ни про что стукали?

Другое дело, когда война. Там с этим считаться не приходится. Я, может быть, в гражданскую от одного вида белого офицера в ярость приходил, думаю, что и он тоже, - потому, что враги мы и нет между нами никакой средней линии.

Вот почему на фронте, хотя и не считал я себя окончательным храбрецом - не скрою, и от пули гнулся, и от снаряда иногда дрожь брала, а все-таки подавлял я в себе все инстинкты и шел сознательно: когда приказывали вперед - то вперед, когда назад - то назад.

А заметьте еще одну вещь: трус чаще гибнет, чем рисковый человек. Трус, он действует в момент опасности глупо, даже в смысле спасения собственной своей шкуры. Например, кавалерия налет сделала, а он пускается наутек по ровному полю. И нет того соображения, что от коня все равно не убежишь, а сзади по бегущему человеку куда как легче шашкой полоснуть.

Припоминается мне такой случай. Оторвались мы вчетвером однажды от своих, затерялись, запутались и вышли в широкое поле. Стоят на том поле три дуба на бугорочке, а впереди болотце маленькое - пройти по нему можно, но хлюпко. Только сели мы под теми тремя дубами, воды напились и стали совет держать: куда идти, где своих разыскивать, как вдруг видим - скачет в нашу сторону конный разъезд всадников в двадцать. И не то важно, что разъезд, (а) то, что явно петлюровский.

"Ну, - думаем мы, - пришло время в бессрочный уходить". Кругом - как на ладони, укрыться негде, бежать некуда. Говорит мне Васька Сундуков: "Давайте, ребята, утекать что есть мочи. Может, успеем до лесу добежать". А куда уж тут добежать, когда до лесу добрых две версты! И ответил я ему с горечью: "Беги не беги, Вася, а помирать, видно, все равно придется. Тебя не держу, а сам не побегу". И как есть я коренной пехотинец, то не люблю шашек, особенно ежели, когда они сзади по черепу. Да к тому же от пули и смерть легче.

А день был такой цветистый, греча медом пахла, пичужки какие-то, будь им неладно, душу растравляют. И окончательно было помирать неохота - но судьба.

Встали мы за тремя дубами в ряд. Гляжу, Васька партбилет из кармана вынимает с целью. И сказал я ему тогда строго: "Оставь, Василий, билет в целости! Все равно плену нам никому не будет". И мотнул он тогда головой с таким выражением, что: "Эх, мама, где наша не пропадала". И, вскинув винтовку к плечу, грохнул в сторону приближающегося разъезда. Так-то…

Спрашиваете, что дальше было? А было дальше вот что. Пробовали они нас наскоком взять - нет, не идет дело: по болотцу конь шагом двигается, вязнет, а всадники под пулю попадают. Рассыпались в цепь, окружили нас, стали кольцо сжимать. А нам что - сжимай, нам все равно пропадать.

И такая их, видно, досада взяла, неохота им, видно, из-за четырех человек на рожон лезть, так решили измором взять. Ручной пулемет притащили, и пошла такая пальба, что подумаешь - между собой два батальона бой ведут. Ну, через несколько часов патроны у нас стали на исходе, и Васька из строя выбыл, пуля ему плечо прохватила. В общем дела - конец.

Только вдруг слышим мы, что из-за леса затакал пулемет. Повскакали петлюровцы: глядим мы - от опушки люди бегут… Мать честная, богородица лесная, да ведь это же наши! Оказывается, прибежали к им в деревню пастухи и докладывают, что идет у нас настоящий бой. Наши было даже не поверили сначала. Какой бой, с кем бой, когда рядом ни одной красной части нет…

Ну, вот и всё. А говорю я это вот к чему, - закончил Сережка Чубатов. - За это самое дело нам ордена дали. Значит, как бы за храбрость. А верно ли, что за храбрость, - об этом я сам себя часто спрашиваю и так думаю: какая же тут храбрость, если просто помирать неохота и старались мы оттянуть это дело, покуда патрон не хватит! Просто, по-моему, за здравый смысл дали. То есть раз и так и эдак конец выходит, то помри ты лучше за что-нибудь, чем ни за что, - помри толком, чтобы от этого красным польза была, а белым вред. Я только так и понимаю, и, когда мне напоминают теперь: "Сережка, да ты ведь герой", - мне даже как-то неловко становится.

Холера тебя возьми, да какой же я герой, когда просто так надо было, а никак иначе нельзя!

Но ребята, дослушав рассказ, даже головами замотали, а комсомолец Мишка Заплатин сказал нерешительно:

- Так вот, по-моему, Сережа, это героизм и есть… когда человеку плохо приходится, а он еще думает, как бы помереть не задаром. Вот если бы все…

Назад Дальше