Так ни за что ни про что погиб наш Левка. Немножко шальной, чудаковатый, но в то же время славный боец и горячо любимый всеми товарищ.
Тело его достали мы к вечеру и похоронили с честью. И прощальным салютом над его могилою всю ночь гудели на фланге глухие взрывы тяжелого боя. Всю ночь вспыхивали и угасали в небе сигнальные ракеты, такие же причудливые и яркие, как Левкина жизнь.
1927
Ночь в карауле
В караульном помещении тихо. Красноармейцы очередной смены, рассевшись вокруг стола, разговаривают так, чтобы не мешать отдыху только что сменившихся товарищей. Но разговор не клеится, ибо мерное тиканье маятника нагоняет сон, и глаза против воли слипаются.
Хлопнула дверь, вошел окутанный ветром разводящий и сказал, отряхиваясь от капель дождя:
- Ну и погодка! Темень, буря, тут к тебе на три шага подходи, и то не учуешь. Сейчас часовому собачий слух да кошачьи глаза нужны. Сейчас только берегись.
- А чего беречься-то! - лениво спросил Петька Сумин, протирая кулаком посоловелые глаза. - Чай, теперь не война. Возьмем, к примеру, наш склад. Отряд на него никакой не нападет, потому что неоткуда, а одному либо двоим за сутки замки не сломать. По-моему, так часовой там не нужен. Наняли бы сторожа, и нехай дует для устрашения в колотушку.
- Ну, этого ты не скажи, - ответил, усаживаясь на лавку, разводящий.
- А знаешь ты случай про часового Мекешина?.. Нет, не слыхал про этого часового? Ну, тогда и помалкивай. Рассказать, говоришь? Ладно, расскажу. Да гляди веселей, ребята, небось, на селе ночь прокрутиться вам нипочем, а в карауле слабо, что ли? Чего носами-то засопели? Ну, слушай, да не мешай…
Было это в прошлом году. Назначили наш взвод в караул при химическом заводе, а завод на самом краю города, возле Шаболовских оврагов. Ну ладно. Сменили мы старый караул в семь часов. Мекешину заступать было в третью смену с одиннадцати. Пошел. А посты далеко находились, как раз у края оврага.
Принял он посты честь по чести: печать целая, подозрительного ничего замечено не было. Ушел разводящий, ушел прежний часовой, и остался Мекешин один. А ночь тогда хуже сегодняшней была - темная, беспокойная. В этакую ночь человек - как слепой котенок.
Стоит Мекешин час. Промок, потому дождь косой, так под гриб и захлестывает. Замерз… Курить охота - ну, конечно, не такой Мекешин человек был, чтобы на посту закурить, терпит. Мало того, что терпит, то руку к уху приложит, то голову наклонит - слушает. А казалось, чего тут услышишь? Кусты ветками хрустят, капли по лужам булькают. Только вдруг почудилось Мекешину, будто кашлянул кто-то неподалеку.
Насторожился он, вышел из-под гриба и прошелся вдоль стены - ничего. Постоял, опять послушал. Что за черт! Скребет кто-то, как крот, а где - не видно. Хотел окликнуть да думает, чего кричать без толку, когда никого не видно! Только спугнешь, если и есть кто. Пойти самому посмотреть к оврагу - опять же, пост нельзя оставить. Вернулся он обратно под гриб и дернул рукоятку звонка, чтобы вызвать на всякий случай разводящего. Ожидает минуту, другую - не идет никто.
Встревожился Мекешин не на шутку, дергает звонок что есть силы и того не знает, что перерезала чья-то черная рука проволоку и не слыхать в карауле его вызова. Выскочил он, только хотел тревогу поднять, как из темноты кто-то кирпичом ему в голову сзади хватил. Упал Мекешин и думает: "Успеть бы только тревогу поднять!"
Рванул предохранитель и бахнул из винтовки. Но тотчас же откуда-то сбоку огонь сверкнул, и почувствовал Мекешин, что обожгло ему плечо. Уронил он голову наземь и, собравшись с последними силами, грохнул еще раз. Слышит - топот сзади, крики. "Ну, - думает, - ничего, свои подоспели". Приник он тогда головой к луже, в которой крови было больше, чем воды, и только успел прохрипеть подбежавшему карначу: "Смену давайте… смену…" И замолчал.
На другой день умер. Хоронили его, как героя, погибшего на посту. Дознались, что под склад завода из оврага подкоп делали, и прогляди Мекешин - взорвали бы все на воздух.
А когда гроб его опускали в могилу, то все знамена опустились низко, до самой травы, и в небо ударил такой огневой залп, что от этакого залпа холодно кому-то, должно быть, стало.
Над могилой его теперь камень… Будет воскресный день - сходите по увольнительной. Там, в самом углу ограды, камень большой, серый, и на нем красный орден высечен. Только орден и его имя, а больше ничего. Да и зачем? Кто ни подойдет, кто ни посмотрит, каждый и так поймет…
Да, ребята, так-то… Ну, слыхали теперь? Намотайте себе на ухо, а теперь, ну-ка, быстрей подымайся. Эй, очередные, вставай! Время ребят сменять.
1927
Распущенность
Кажется, у Немировича-Данченко есть такая картинка: приводят пленного японца. Пока то да сё, попросил он у солдата умыться. Ополоснул голову из котелка и стал ее намыливать. Долго намыливал, фырчал, растирая лицо, смыл мыло, зачерпнул еще котелок воды, начал зубы полоскать и грудь холодной водой окатывать.
А все это проделывал с таким азартом, что стоявший рядом чумазый дядя Иван, солдат, долго глядел, раскрыв рот от удивления, потом схватил свой котелок и вскричал задорно:
- Братцы, да что же это такое, да давайте я хоть раз попробую этак умыться!
Привел я этот случай вот к чему. Почти в каждой роте есть этакие типы, для которых в обыденной жизни мыло хуже касторки, а умывание - вроде операции. Смотришь, кругом все опрятно, чистые ребята: ногти подстрижены, зубы блестят, а один какой-нибудь растютюй ходит, носом сопит, руки как у землекопа, на шее пыли больше, чем на асфальтовом тротуаре в жаркий день.
Спросишь его:
"Ванька, а ты умывался?"
"Умывался".
"Когда?"
"Вчера".
"А ты бы, Ваня, сегодня умылся. А то похоже, ровно как тебя из мусорного ящика вытащили".
"Ну и что же? Чай, сегодня у нас не воскресенье".
Наши ребята одного этакого все собирались на стенку вместо календаря повесить. Проснешься утром - увидишь, что рожа умыта, - значит, праздник.
Мало того, аккуратный красноармеец идет по улице - прохожему смотреть приятно. Гимнастерка заправлена, сапоги вычищены, идет прямо, не толкается, не хлябается. А вот недавно гуляли мы по Александровскому саду, смотрим - идет к нам навстречу некий тип: пояс на брюхе, как у мясника, пряжка на боку, фуражка на затылок съехала. Жрет ломоть арбуза, а семечки на чистую дорожку выплевывает и огрызки наземь бросает. А на дорожках всевозможные пролетарские дети бегают.
Одна женщина прямо так вслух и сказала своему ребятенку:
- Уйди, деточка! Погоди, дай мимо солдатик пройдет.
Обидно нам от этакого суждения стало и чувствуем, что крыть нечем. Права тетка. Подошли мы к нему и говорим:
- Какой части, товарищ? Чего идешь расплевываешься?
А он обозлился на наше замечание, посмотрел, что у нас на петлицах кубиков нет, и отвечает нахально:
- Вам какое дело? Вы что, командиры, что ли? Вы надо мной не начальники, а теперь не прежнее время - где хочу, там и гуляю.
Я ему отвечаю:
- При чем тут прежнее время? Свинью и в прежнее время в сад не пускали и в теперешнее метлой гнать должны. Мы хоть и не командиры, а замечание тебе будем делать, потому что наводишь ты тень на всю Красную Армию, а кроме того, шкура ты после этого, когда только из страха перед командирами ведешь себя как надо, а на нас огрызаешься. Мы хоть и не командиры, а ежели будешь еще расплевываться, то сбегаем до комендантского, благо оно рядом. Тогда тебя враз выметут отсюда.
Изругался он. Но все же огрызки стал бросать в урну, ремень поправил и пошел прочь.
А мы идем и промеж себя рассуждаем:
- Ну вот, кажется, все в одной казарме живем, на одинаковой койке спим, одному и тому же обучаемся, а почему же нет-нет, да один-другой такой попадется, что как козел среди коней? Поневоле подумаешь, отослать бы этакого козла на скотный двор, и нехай среди грязи копается, а на других своим видом смущения не наводит.
1927
Бандитское гнездо
Переходили мы в то время речку Гайчура. Сама по себе речка эта - не особенная, так себе, только-только двум лодкам разъехаться. А знаменита эта речка была потому, что протекала она через махновскую республику, то есть, поверите, куда возле нее ни сунься - либо костры горят, а под кострами котлы со всякой гусятиной-поросятиной, либо атаман какой заседает, либо просто висит на дубу человек, а что за человек, за что его порешили - за провинность какую-либо, просто ли для чужого устрашения, - это неизвестно.
Переходил наш отряд эту негодную речку вброд, то есть вода кому до пупа, а мне, как стоял я завсегда на левом фланге сорок шестым неполным, прямо чуть не под горло подкатила.
Поднял я над башкою винтовку и патронташ, иду осторожно, ногой дно выщупываю. А дно у той Гайчуры поганое, склизкое. Зацепилась у меня нога за какую-то корягу - как бухнул я в воду, так и с головой.
Поднялся, отфыркиваюсь, гляжу - винтовки в руке нет: упустил.
Взяла меня досада, а тут еще товарищи на смех подняли:
- Эх ты, растютюй!
- Рак у него клешней винтовку вырвал.
"Ах, - думаю, - дорогие товарищи, рады над чужой бедой пособачиться!" Добрался я до берега, сымаю с себя обмундировку и говорю:
- Я свою винтовку не то что раку, а самому черту не оставлю. Идите своей дорогой, а я вас догоню.
Пока обмотки размотал, пока ботинки разул, а тут еще ремешки от воды заело - от ребят и стука не слышно.
Полез я в воду, нырнул раз - не вижу винтовки, нырнул второй - опять ничего. И долго это я возился, пока наконец ногой на самый затвор наступил. "Ну, - думаю, - сейчас достану тебя, проклятую".
Только стал воздуху в грудь набирать - поднял глаза на берег, да так и обомлел. Гляжу - сидит на лугу здоровенный дядя, грива из-под папахи чубом, за спиной обрез, в зубах трубка, а сам, снявши порты, мои новые суконные на себя примеряет.
Возмутился я эдаким нахальным поступком до отказа и кричу ему, чтобы оставил он свое подлое занятие. А человек в ответ на это обматюгал меня басом. Вскинул обрез и давай меня на мушку не торопясь брать.
Вижу я, дело - табак, нырнул в воду. Ну, ясное дело, через минуту опять наверх. Он опять целится, я опять в воду, только наверх - а он снова за обрез. Рассердился я и кричу ему, что человек не рыба и под водою вечно сидеть не может и пусть он или оставит свою игру, или стреляет, когда на то пошло.
Тогда он загыгыкал, как жеребец, забрал всю мою одежду и, сделав в мою сторону оскорбительный выверт, повернулся и исчез за деревами.
Достал я винтовку, выбрался на берег и думаю, что же теперь дальше будет. Все, как есть, забрал проклятый махновец. А надо вам сказать, что с махновцами у нас хоть открытой войны еще не было, но терпели их, бандитов, красные только по случаю неимения свободных частей, чтобы изничтожить.
Ну, думаю, своих надо догонять. Подхватил винтовку и пошел краем дороги. Иду вроде как бы Адам - кругом птички насвистывают, на лугах цветы, ну форменно как рай, только на душе тошно.
Смотрю вдруг - дорога надвое пошла. Стал я раздумывать, по которой наши прошли. Дай, думаю, поищу на земле какого-нибудь признака.
Нашел на одной дороге коробок из-под спичек, на другой - пустую обойму. И не могу никак решить, какой же признак правильный. Плюнул и пошел по той, на которой обойма.
Шел этак часа полтора - смеркаться стало. Гляжу, хутор, на завалинке бабка сидит старая.
Неловко мне в моем виде стало с вопросом подходить, к тому же и испугаться может, крик поднимет - а кто его знает, что за люди на этом хуторе.
Спрятался я за кусты, винтовку в листья сунул, сижу и ожидаю, пока затемнится. Только вдруг выбегает из ворот собачонка, прямо ко мне - как загавкает, такая сука ехидная, так и норовит за голую ногу хапнуть. Я двинул ее суком, она еще пуще. Выходит из-за ворот дядя и прямо в мою сторону - раздвинул кусты, увидел меня и аж рот разинул.
Потом спрашивает:
- А что ты есть за человек, от кого ховаешься и який у тэбе документ…
А какой у голого человека может быть документ! Отвечаю ему печальным голосом, что документа у меня нет, потому что есть я мирный житель, ограбленный неизвестными людьми.
Тогда он спрашивает:
- А какими людьми, красными или махновцами?
Я же понял всю хитрость этого вопроса, то есть что хочет человек узнать мое политическое направление. Смотрю, хата богатая, амбары крепкие - "ну, думаю, кулак, значит", и отвечаю ему:
- Красными, вот что тут недавно проходили, чтобы они сказились.
- Ну, - говорит он, - заходи вон в ту клуню, я тебе какие-нибудь шмоты вынесу. Надо же помочь своему человеку…
Сижу я в клуне, дожидаюсь. Входит опять старик и сует мне какую-то одежду. Одел я порты из дерюжины, глянул на рубаху и обмер: "Мать честная, богородица лесная, да это же моя гимнастерка!" Тот же рукав разорван, на подоле дыра - махоркой прожег, и чернильным карандашом на вороте метка обозначена. "И как, - думаю, - она сюда попала?" Хорошего ожидать от всего этого не приходится.
Хозяин в избу зовет. Иду за ним. Поставила бабка крынку молока, шматок сала отрезала и хлеба ковригу:
- Ешь!
Я ем, а сам вижу, что на окошке три винтовочных патрона валяются. В том, что валяются, конечно, ничего удивительного - в те годы земля этим добром густо пересыпана была, и ребятишки ими вместо бабок играли, и бабы из них подвески делали, и мужики по хозяйству приспособляли, а оттого у меня сердце забилось, что винтовка у меня рядом в кустах запрятана, а патронов к ней нет.
Взял я да и незаметно сунул все три штуки в карман.
- Ложись спать, - говорит хозяин. - Утром дальше пойдешь. Сын Опанас придет, он тебя утром на дорогу выведет.
Положили меня в сени, на солому, и обращаю я внимание на тот факт, что дверь изнутри на висячий замок заперли, так что не пойму я, то ли я в гостях, то ли в ловушке.
Лежу… Час проходит, а не спится мне. Потом слышу в окошке стук. Вышел тихонько хозяин, отпер дверь, и прошли мимо меня в избу теперь уже двое.
Не стерпел я - подошел к двери и слушаю…
Старик говорит:
- Слушай, сынку! Объявился у нас в кустах человек, сидит и чего-то выглядывает. Говорит, что красные его раздели, - я заманил его в хату. Хай, думаю, поспит у нас до твоего прихода.
И отвечает ему вдруг знакомым басом этот отъявленный махновец Опанас:
- А врет же он, гадюка! Это не иначе, как тот, чью одежду я сегодня забрал. И напрасно я его сразу не кончил, чтобы он не высиживал… Где он у тебя? В сенях?.. Оружия у него нету?
Как услыхал я эти слова да шаги в мою сторону - так сразу по лестнице на чердак…
Те шум учуяли; один, значит, отпирать бросился и другой с ним. А сам старик лестницу с дубиной караулит.
Я прямо с чердака махнул на землю. Как грохнет возле меня выстрел - мимо. Бросился я к кустам - за винтовкой… Никак не могу впопыхах найти сразу, а за мною бегут, с трех сторон окружают. Нащупал приклад, заложил патроны.
- Сюда! - кричит возле меня махновец. - Да не бойтесь, у него ничего нет.
Только он ко мне просунулся - так на землю и грохнулся. А второй, думая, что это махновец стрелял, подбегает тоже и спрашивает:
- Ну что, кончил?
- Кончаю, - говорю ему, и так же в упор.
Подобрал патроны - и в хату. А папаша стоит и результатов дожидает. Однако увидел меня при луне, закричал да ходу… Зашел я тогда в горницу. Вижу, моя шинелька висит и ботинки.
"Вашего, - думаю я, - мне не надо, а свое я дочиста заберу".
Вышел; вдруг блеснул огонь из-за кустов, и несколько дробин мне под кожу въехали.
"А, - думаю, - вот как?" Схватил с подоконника серняка, чиркнул - и в крышу… Взметнулось пламя, как птица, на волю выпущенная.
А я бросился бежать. Долго бежал. А потом остановился дух перевести.
Смотрю, а зарево все ярче и ярче. Потом грохот начался, точно перестрелка в бою… Это рвались от огня запрятанные в доме патроны…
Махнул я рукой и подумал:
"Пропади ты, пропадом, бандитское гнездо!" Повернулся и пошел дальше в опасный путь, на дорогу выбиваться, своих разыскивать.
1927
Перебежчики
Я только что сел за поданный доброй хозяйкой ломоть горячего хлеба с молоком, как в дверь с шумом ворвался подчасок и крикнул:
- Товарищ командир! Подбираются белые, прямо так по дороге и прут человек двадцать.
Я выскочил. Пост был шагах в сорока, у стены кладбища. Первый взвод уже рассыпался вдоль каменной ограды, и пулеметчик, вдернув ленту, сказал:
- Эк прут! От луны светло, всех дураков тремя очередями снять можно. Разреши, товарищ командир, пропустить пол-ленты…
- Погоди, - ответил я, - тут что-то дело не то. Уж не перебежчики ли это? Смотри, вон все остановились, а двое вперед вышли.
Два человека, отделившись, шли прямо на нас; на полпути они поснимали шапки и подняли их на штыки винтовок.
"Парламентеры от перебежчиков", - решил я окончательно и крикнул:
- Ребята, осторожней с винтовками, не то отпугнете выстрелом!
Парламентеры были рядом, их окликнули.
- Товарищи, - раздался в ответ крик, - товарищи, не стреляйте! Мы свои, мы перебежчики, мы к вам.
Их окружили, расспрашивали быстро, коротко.
- Сколько?
- Восемнадцать! Один раненый.
- Откуда?
- Из четырнадцатого крестьянского.
- Пускай остальные подходят. Винтовки возле той березы побросайте - живо…
Оба во весь дух понеслись обратно. Красноармейцы, столпившись кучею, топтались по снегу и с любопытством смотрели, что будет дальше.
- Смотри-ка, тащат что-то!
- Говорили, что раненый.
- Как бы не "максимку", а то как полыснут, вот тебе и будет раненый.
- Не полыснут. Видите, винтовки бросать начинают.
Теперь видно было, как перебежчики, поравнявшись с березой, остановились, разом - подчеркнуто, четко - подняли винтовки и пошвыряли далеко в стороны.
- Эх, вот дурачье-то! Сложили бы на дороге, а то кто за ними подбирать будет?
Подошли. Началась суета.
- Где раненый?
- Давай сюда…
- Стой, занеси в избу, да осторожней, не бревно, чай.
- Давай под голову шинель… или нет, тащи от хозяйки полушубок.
Пришел лекпом и гаркнул басом:
- А ну, выметайтесь, лишние… Что-о?! Посмотреть?! Когда сам пулю получишь, тогда и посмотришь.
Раненый был без сознания.
- Как? - спросил я лекпома.
- Плох, - покачал головой тот. - Пробито легкое…
Я вышел на улицу. По дороге встретил комиссара полка.
- Зайдем, - сказал он мне, - сейчас с перебежчиками разговаривать буду.
Зашли. Все разом поднялись.
- Сидите, - сказал комиссар добродушно и удивленно. - Что я вам, генерал, что ли?
Разговор сначала не завязывался, перебежчики отвечали коротко и односложно, как будто бы боялись лишним необдуманным словом навлечь на себя гнев.
- Так зачем же вы, братцы, перебегали? - хитро сощурившись, спросил комиссар. - Служба, что ли, там хуже или хлеба меньше дают? Так и у нас ведь не больно разъешься.
По-видимому, последнее замечание задело кое-кого за живое, потому что несколько голосов ответили горячо, оправдываясь:
- Тут дело не в пайку.
- Нам с ними нет интереса.
- Они за свое, а мы за свое.