На панском фронте
Знойное небо, чудесное расплавленное солнце, от которого давно у всех загорели лица; ласковый горячий ветерок струится все в одну сторону, раскачивая березы; а под ними на песке судорожно играют живые тени и трепетные золотистые пятна. Пахнет до одури насыщенным смолистым запахом, голова кружится. Чайку бы попить в этой благодати да с книгой завалиться вон в той сосновой роще.
А вместо этого головы всех подняты вверх, и глаза напряженно следят. В голубой высоте то сверкнет, как длинная спица, то погаснет, и снова знойная голубизна, и опять сверкнет.
- Каждый день бомбы кидает. Летает вот рукой подать, за лес крыльями цепляется, а ничего не поделаешь: пулеметы не берут, снизу блиндированы, а пропеллер - туда не попасть.
- Погоди, - говорит другой красноармеец, - вот привезут наши, перестанет зря мотаться над нами.
Длинная игла в небе совсем погасла.
- В тыл полетел, эшелоны все ищет.
Стоит красавец, сажень косая росту, плечистый, стройный, пышет алая фуражка; до самой земли кривая кавказская, похожая на ятаган, шашка, вся в серебре, с чернью. Весь он затянут, все в нем кокетливо-воинственно и отважно. Чувствуется лихой кавалерист.
- Вот приходится со своими же поляками воевать. Да, я - поляк из Вильны.
- Как они дерутся, поляки-то?
- Да как вам сказать, есть пехотные части стойко бьются, а кавалеристы наших атак не принимают. Два раза водил свой конный отряд в атаку, оба раза не приняли, показали тыл. А одеты - один шик. Тут, - он провел пальцем вокруг горла, - оторочено черным барашком; в таких коротких затянутых мундирчиках - загляденье. Конечно, в общем, сейчас дерутся хорошо, но как только нас подопрут резервами, разобьем, у меня нет сомнений. Только вот, злодеи, мучают наших пленных, такие пакости делают. Я сам видел трупы наших пленных красноармейцев; знаете, не хочется и рассказывать, что проделывают! Что турки когда-то.
Толпа красноармейцев, сгрудившаяся вокруг, тяжело молчала, не глядя друг на друга.
- А по-моему, так, - заговорил кавалерист, - пленных брать, кормить-поить, хорошо обходиться, а сколько наших изуродуют, столько ихних, так же с этими сделать и положить в халупе, а самим уйти и записку оставить. "Смотрите, мол: вы наших - и мы ваших, как раз столько же, не больше, не меньше".
- Верно. Так… - загудели кругом голоса, и красноармейцы оживились.
- А у нас, на Восточном фронте я был, - заговорил небольшого роста красноармеец, с большими ушами и хитроватыми на несмеющемся лице глазами, сухопарый и подвижной, должно быть, из рабочих, - так что делалось? Казаки резали из спины наших пленных ремни, выжигали на груди звезду, закапывали живыми. Ну, мы в долгу не оставались. Так и шло. А потом додумались: взяли в плен целый полк - бородачи, зверье. Грязные, обовшивели, оборванные. По-волчьи глядят из-под насупленных бровей, ждут расправы. Ну, комиссар послал их перво-наперво в бани. Вымылись, дали им чистое белье, одежду, а когда вышли из бани, встретили оркестром; как грянули, они обалдели: стоят, разинули глаза, ничего не понимают. А вечером устроили им митинг, рассказали, что они нам братья - только глаза им заволокло. Повели в театр кинематограф, концерт устроили. Так сами, когда пришли в себя от изумления, все встали, как один человек, в Красную Армию и, как звери, дрались со своими, с белыми.
Красноармейцы молчали, вопросительно поглядывая друг на друга, не умея определить своего отношения к рассказанному.
- То есть, - сказал кавалерист, - они наших будут уродовать, а мы их будем угощать?
- Товарищ, - сказал со смеющимися глазами, - чего ты, десять лет хочешь воевать?
- Как!
- Да ежели мы им носы и все прочее начнем резать, так ведь они, как звери, будут драться до самой Варшавы: сколько нашего брата поляжет! А если по-братски с пленными, после первого хорошего нашего удара рассеется вся армия, вот посмотрите.
И странно, по толпе пробежало оживление, засверкали улыбки, и дружно загудело:
- Ясное дело.
- Отдан приказ не трогать, ну и не трожь…
- Верное дело. Кто сам себе враг?.. Кому охота затягивать войну?..
А на песке все так же трепетно играли ежеминутно меняющиеся золотистые пятна.
1920
Красная армия
Конечно, обман, густо обволакивающий польский трудящийся народ, польского солдата, в конце концов рассеется, но ведь пока медленно рассеется этот туман, Советская республика может задохнуться.
Кто же ускорит это рассеяние? Кто разобьет эти цепи?
Красная Армия.
Что же такое Красная Армия?
Я был поражен разницей того, что я увидел теперь в армии, с тем, что наблюдал в позапрошлом году на Восточном фронте. Иные лица, иные глаза, иной ход мысли. Надо было оторваться от Красной Армии на полтора года, чтобы так ярко почувствовать эту перемену.
Какая же колоссальная работа произведена за этот промежуток! И это при страшной разрухе, при недостатке бумаги, при гибельном недостатке людей. Очевидно, не прямая только агитационная работа - ее, несомненно, недостаточно было, - а вся обстановка жизни в Советской России, самый воздух, которым в ней приходится дышать, делает людей такими, а не иными.
В массе нынешние красноармейцы отчетливо понимают, что у них сзади, за что они бьются, кто их враг, чего он хочет. Даже деревня, с ее упрямством, медленностью, узеньким кругом интересов только своей избы, - даже она в армии быстро выравнивается по остальным.
Это, конечно, не значит, что красноармейцы ведут чистые, благородные, интеллигентские разговоры об империализме, о классовой эксплуататорской природе польских панов и прочем. Нет. Иногда по целым дням не услышишь слово "пан", или "Советская власть", или "польский рабочий", "крестьянин", но среди обыденных разговоров об амуниции, приварке, потертых ногах, о молоке, добытом в деревне, какое-нибудь оброненное слово о польском пане, смех, замечание или крепкая неудобосказуемая характеристика вдруг осветит красноармейскую душу до дна. Инстинкт вражды к барину уже шагает через национальные перегородки. И польский пан такой же лютый враг, как и русский барин.
Смотры и парады с незапамятных времен носили всегда лицевой характер; изнанки там не увидишь. В значительной степени такой характер они носят и теперь, - это неизбежно, да, пожалуй, и законно. Но прежде видел однообразные каменные лица солдат, у которых все глубоко запрятано, а снаружи лишь одно - дружно пройти, гаркнуть и заслужить генеральское "Молодцы, ребята!".
И вот я видел теперь. Широкое-широкое поле. По краям голубеют леса. Походным порядком идет отряд за отрядом, часть за частью. Кого тут только нет: и пехота щетинится темными штыками, и артиллерия тяжело громыхает, и кавалеристы, и разведчики, и пулеметные роты.
Неожиданно приехал представитель центральной власти. Войска развернулись длинными шеренгами, стройно, уверенно прошли и построились покоем. Внимательно слушали краткий, чрезвычайно сжатый отчет о деятельности центральной власти. Полякам предлагали мир; шли на самые громадные уступки, быть может, переходившие даже границы, лишь бы избежать кровопролития. Польские помещики ответили наступлением, взятием Киева. Теперь надо биться, биться вовсю. Но надо помнить - польский рабочий и крестьянин - не враг, а друг наш.
И какое грянуло "ура" польскому рабочему и крестьянину!
Да, так не говорили царские генералы, и оттого лица у царских солдат были каменные.
И я всматриваюсь в эти лица и неупускающие глаза со своей мыслью, со своей остротой. Сотни лет вбивали царя в голову народа, а вот в этих Советская власть внедрилась в два года, и уж не отдерешь. Да, это армия победы.
Да ведь все это, скажут, субъективно: одному кажутся лица сознательными, бодрыми, другому - не очень. Наконец, если даже и сознательные лица и глаза, да ведь неизвестно, как в деле-то будут эти сознательные воины?
Правильно.
Встретил под Киевом высокого, с желтым, осунувшимся, в щетине, лицом, человека. Одет в потертый подпоясанный пиджачок, глаза ушли вглубь, лихорадочно блестят, и он жадно, не отрываясь, курит махорку.
Я обрадованно узнал знакомого начдива. Этот лихорадочный блеск глаз, осунувшееся лицо, небрежность в одежде, жадность, с которой он затягивался, говорили о страшном нервном напряжении, нечеловеческой работе, без перерыва, целыми месяцами.
Он рассказывает:
- Ведь вот и побурчишь на красноармейцев и иной раз с упреками к ним, а как попадешь в переделку, в самую крутую, тут вдруг во все глаза увидишь, какая это изумительная армия, железные люди. При отступлении от Бердичева одна из наших дивизий совершенно была окружена неприятелем в огромно превосходных силах. Железное кольцо сомкнулось. Положение было совершенно безвыходное. Дивизия была зажата в круге диаметром в семь-восемь верст. На этом сдавленном пространстве паны без перерыва со всех сторон палили по дивизии из орудий, пулеметов, винтовок. Все засыпалось снарядами; в дыму, закопченные, в изорванной, обожженной одежде, отбивались красные воины. Мало этого. Поперек пути, куда надо было пробиваться, тянулись тройные окопы, старые царские окопы, сооруженные еще на случай наступления немцев на Киев. Эти окопы паны подновили и засели. Пришлось нам пробиваться сквозь тройную линию, брать укрепленные позиции. Дивизия дралась отчаянно, выбила панов из окопов… Познанцы шли стеной, добыча, казалось, была в их руках. На дивизию кинули кавалерию. Кавалерию не только отбили, но ухитрились отрезать и окружить эскадрон и истребили подавляющую силу врага.
Да, познанцы ходили в атаку густыми сомкнутыми колоннами, ходили в упоении первых побед, чувствуя свое огромное численное превосходство, обнадеженные своим начальством, что Красная Армия разложилась, что от нее остались только банды. Но самое главное - все были уверены - один громовой удар, взятие Киева, и война кончена. Оттого поляки так бешено рвались.
В совершенно другом положении была Красная Армия. Подавляемые громадным перевесом сил, захваченные вероломством польских панов врасплох, без подкреплений, без ближайших надежд на них, красные воины дрались по-львиному. И смутная тревога закралась в черную душу панов. Кто сказал: это - Верден?
Вы видите теперь: то, что написано на лицах наших боевых товарищей, то есть и на деле.
Два процесса параллельно нарастают.
Паны все больше и больше обжигаются, и скоро познанцы перестанут ходить в атаку сомкнутыми колоннами, если уже не перестали.
Красные воины крепнут числом и духом, ибо им недоставало только числа.
У польских рабочих и крестьян в американских мундирах все больше и больше открываются глаза на Советскую Россию, на своих братьев - рабочих и крестьян российских, и клонятся долу и замирают в руках французские штыки.
У красных воинов твердо подымается в руках винтовка на польского пана.
И польские паны, и познанцы, и легионеры идут все время под гору. Красные воины все время подымаются в гору.
И тем не менее ни на секунду нельзя ослаблять страшного напряжения: надо не только победить, надо победить в кратчайший срок.
А мы все, кто остается в тылу, ни на секунду не должны забывать о наших боевых товарищах - ведь головы кладут.
Мало кричать: "Да здравствует Красная Армия!" - и со слезами принимать резолюции, надо на деле любовно помочь и облегчить участь наших братьев.
1920
Гниющая язва
Я в глубоком тылу. Штаб армии. Врангелевцы верст за сто сорок. Я спокойно раздеваюсь и устало засыпаю. В окно бархатно глядит чудесная южная ночь, пахнущая горячей пылью и запахами, которые медленно наплывают с остывающей степи.
Городок тоже засыпает. Лишь собаки упорно лают, прислушиваясь друг к другу.
Мне казалось, что я на одну минуту завел глаза, а уже кто-то словно выламывает простенок. Сажусь, стараясь дать себе отчет. Да, кто-то торопливо, нервно стучит в окно.
Быстро одеваюсь, выхожу. Двор, жующие лошади, домики с закрытыми ставнями; все смутно, неясно, и надо всем - скупые звезды.
- Берите шинель, оружие, пойдемте сейчас!
Он тоже смутный, неясный, как и все кругом; в кожаной куртке, молодой, и голос незнакомый.
Что за черт!
Торопливо беру шинель, запихиваю в карман револьвер. Все спят. Охватывает знакомое ощущение напряженности и вдруг родившейся опасности.
Раз… два… три!.. Еще раз, вздваиваясь… Орудийные выстрелы…
Э-э, вон оно что!.. Но откуда же, откуда это?! Ведь штаб не имеет права быть ближе шестидесяти верст от линии фронта.
- Сейчас идет бой верстах в двенадцати отсюда. Махно врасплох напал; из всех сил старается прорваться.
Мы торопливо идем по пустынной, но в молчании и тьме чутко тревожной улице.
Бах!.. Ба-ба-х!!
Шаги звонко и одиноко разносятся. Отделяясь от черноты домов, быстро подходит темная фигура; смутно чернеет винтовка на изготовке:
- Стой!!! Пропуск?
Товарищ говорит.
- Ступайте.
Когда пришли, уже все были в сборе. Сверху электрическая лампочка напряженно освещала немного усталые, помятые от бессонной ночи, но живые лица. Слышатся смех, остроты, а в окна: бах!.. ба-ба-бах!..
- Если б ворвался, всех бы перерезал…
- Да уж политотдел-то в первую голову.
Торопливо составляются воззвания к махновцам, к населению, к красноармейцам; тут же набирают, печатают. Засадили и меня писать листовку.
- Некоторые учреждения свертываются на всякий случай.
- Не мешает.
Ба-ба-бах!!
Рассвет медленно-медленно вливается в распахнутые окна, и лампочка теряет свою напряженность, бледнеет. Подвозят раненых. Они возбужденно рассказывают:
- У него орудия, а у нас нету… Он бьет, как хочет. Голыми руками его не возьмешь.
Поднялось солнце. Автомобиль выносит нас из города. В утреннем воздухе орудийные удары все отчетливее.
На позиции видны отступающие махновцы…
Нас встречают возбужденные лица с ввалившимися от усталости блестящими глазами и радостно рассказывают:
- Отбили!.. Ночью работала его артиллерия, у нас ни одного орудия не было, только сейчас подвезли, когда он уже разбит. Из двух деревень мы отошли. Остановились перед этой. Понимаете, дальше нельзя было отходить. Собрали все, что было под руками. Назначили командира. Молодчина оказался. Рассыпал цепь; залег перед деревней. Махно двинул против него в пятнадцать раз больше штыков. Чуть стал брезжить рассвет. Махновцы надвигались, как черная стена. Командир пехоты молодчина: приказал не стрелять. Ближе, ближе. Мурашки поползли. В этих случаях ужасно трудно удержаться от стрельбы, но красноармейцы выдержали - ни одного выстрела не раздалось. И уже когда подошли на пятьдесят шагов - еще минута, и черная стена сомнет горсть, - раздалась команда стрельбы. Вся линия взорвалась сплошь заблестевшими выстрелами, зататакали пулеметы. Смешались махновцы. А тут во фланг им ударила наша конница. Махновцы побежали. Махно бросил семьсот сабель на нашу кавалерию. Красные эскадроны неслись на эту густую тучу коней и людей с революционными песнями. С революционным гимном они кидались в контратаки, и падали с той и этой стороны крепкие люди, а кони как бешеные носились, мотая пустыми стременами.
Уже встало солнце и смотрело на кровавую сечу, на изуродованные тела, валявшиеся по жнивью, на тающие облачка шрапнельных разрывов.
В четвертый раз сошлись бойцы, близко сошлись; кони мордами тянутся друг к другу; махновцы говорят:
- Переходить до нас, у нас свобода…
Подъезжают, узнают друг друга:
- Эй, Петро! Здорово бувал! Чи будешь мене рубать?! Як же то воно!..
- Здорово, Иван! Переходьте вы до нас, мы за правду стоим, за Советскую власть робитников тай крестьян.
Выхватил красный командир шашку:
- Бейте врагов Советской республики!
Ринулись бойцы, все смешалось, только клинки над головами блестели мгновенным блеском, а потом покраснели.
Повернули лошадей махновцы и карьером стали уходить, а поле еще гуще засеялось кровавыми телами.
Красные кавалеристы и пехотинцы взяли в плен шестьсот человек, изрубили двести пятьдесят человек; отняли пять тачанок с пулеметами. У Махно было десять тысяч человек, два орудия, семьдесят тачанок с пулеметами.
Да, бронзовые бойцы, те самые, что тогда в саду слушали рассказы, смотрели "Марата" и "Мстителей" и плакали, слушая, как ждут и мучаются там, в России. Эта бригада чудеса показала. Ведь у махновцев был огромный перевес сил, и дрались махновцы как звери, в полной уверенности в победе, ибо Врангель в это же самое время начал наступление на фронте.
И… разбиты.
- Теперь на Врангеля! - заявляли бойцы, перевязывая раны, приводя в порядок оружие, коней.
Усталости как не бывало. В этих железных людей снова вдохнули дух борьбы, упорства к победе.
А Махно покатился по степи, растаял и исчез.
1920
Две смерти
В Московский Совет, в штаб, пришла сероглазая девушка в платочке.
Небо было октябрьское, грозное, и по холодным мокрым крышам, между труб, ползали юнкера и снимали винтовочными выстрелами неосторожных на Советской площади.
Девушка сказала:
- Я ничем не могу быть полезной революции. Я б хотела доставлять вам в штаб сведения о юнкерах. Сестрой - я не умею, да сестер у вас много. Да и драться тоже - никогда не держала оружия. А вот, если дадите пропуск, я буду вам приносить сведения.
Товарищ, с маузером за поясом, в замасленной кожанке, с провалившимся от бессонных ночей и чахотки лицом, неотступно всматриваясь в нее, сказал:
- Обманете нас, расстреляем. Вы понимаете? Откроют там, вас расстреляют. Обманете нас, расстреляем здесь!
- Знаю.
- Да вы взвесили все?
Она поправила платочек на голове.
- Вы дайте мне пропуск во все посты и документ, что я - офицерская дочь.
Ее попросили в отдельную комнату, к дверям приставили часового.
За окнами на площади опять посыпались выстрелы - налетел юнкерский броневик, пострелял, укатил.
- А черт ее знает… Справки навел, да что справки, - говорил с провалившимся чахоточным лицом товарищ, - конечно, может подвести. Ну, да дадим. Много она о нас не сумеет там рассказать. А попадется - пристукнем.
Ей выдали подложные документы, и она пошла на Арбат в Александровское училище, показывая на углах пропуск красноармейцам.
На Знаменке она красный пропуск спрятала. Ее окружили юнкера и отвели в училище в дежурную.
- Я хочу поработать сестрой. Мой отец убит в германскую войну, когда Самсонов отступал. А два брата на Дону в казачьих частях. Я тут с маленькой сестрой.
- Очень хорошо, прекрасно. Мы рады. В нашей тяжелой борьбе за великую Россию мы рады искренней помощи всякого благородного патриота. А вы - дочь офицера. Пожалуйте!
Ее провели в гостиную. Принесли чай.
А дежурный офицер говорил стоящему перед ним юнкеру:
- Вот что, Степанов, оденьтесь рабочим. Проберитесь на Покровку. Вот адрес. Узнайте подробно о девице, которая у нас сидит.
Степанов пошел, надел пальто с кровавой дырочкой на груди, - только что снял с убитого рабочего. Надел его штаны, рваные сапоги, шапку и в сумерки отправился на Покровку.