Советский военный рассказ - Александр Серафимович 34 стр.


- У меня нет теории, - резко сказал комиссар. - Я просто знаю, что в одинаковых обстоятельствах храбрые реже гибнут, чем трусы. А если у вас не сходят с языка имена тех, кто был храбр и все-таки умер, то это потому, что когда умирает трус, то о нем забывают прежде, чем его зароют, а когда умирает храбрый, то о нем помнят, говорят и пишут. Мы помним только имена храбрых. Вот и все. А если вы все-таки называете это моей теорией, воля ваша. Теория, которая помогает людям не бояться, - хорошая теория.

В землянку вошел адъютант. Его лицо за этот месяц потемнело, а глаза стали усталыми. Но в остальном он остался все тем же мальчишкой, каким в первый день увидел его комиссар. Щелкнув каблуками, он доложил, что на полуострове, откуда только что вернулся, все в порядке, только ранен командир батальона капитан Поляков.

- Кто вместо него? - спросил комиссар.

- Лейтенант Васильев из пятой роты.

- А кто же в пятой роте?

- Какой-то сержант.

Комиссар на минуту задумался.

- Сильно замерзли? - спросил он адъютанта.

- По правде говоря - сильно.

- Выпейте водки.

Комиссар налил из чайника полстакана водки, и лейтенант, не снимая шинели, только наспех распахнув ее, залпом выпил.

- А теперь поезжайте обратно, - сказал комиссар. - Я тревожусь, понимаете? Вы должны быть там, на полуострове, моими глазами. Поезжайте.

Адъютант встал. Он застегнул крючок шинели медленным движением человека, которому хочется еще минуту побыть в тепле. Но, застегнув, больше не медлил. Низко согнувшись, чтобы не задеть притолоку, он исчез в темноте. Дверь хлопнула.

- Хороший парень, - сказал комиссар, проводив его глазами. - Вот в таких я верю, что с ними ничего не случится. Я верю в то, что они будут целы, а они верят, что меня пуля не возьмет. А это самое главное. Верно, полковник?

Начальник штаба медленно барабанил пальцами по столу. Храбрый от природы человек, он не любил подводить никаких теорий ни под свою, ни под чужую храбрость. Но сейчас ему казалось, что комиссар прав.

- Да, - сказал он.

В печке трещали поленья. Комиссар спал, упав лицом на десятиверстку и раскинув на ней руки так широко, как будто он хотел забрать обратно всю начерченную на ней землю.

Утром комиссар сам выехал на полуостров. Потом он не любил вспоминать об этом дне. Ночью немцы, внезапно высадившись на полуострове, в жестоком бою перебили передовую пятую роту - всю, до последнего человека.

Комиссару в течение дня пришлось делать то, что ему, комиссару дивизии, в сущности, делать совсем не полагалось. Он утром собрал всех, кто был под рукой, и трижды водил их в атаку.

Тронутый первыми заморозками гремучий песок был взрыт воронками и залит кровью. Немцы были убиты или взяты в плен. Пытавшиеся добраться до своего берега вплавь потонули в ледяной зимней воде.

Отдав уже ненужную винтовку с окровавленным черным штыком, комиссар обходил полуостров. О том, что происходило здесь ночью, ему могли рассказать только мертвые. Но мертвые тоже умеют говорить. Между трупами немцев лежали убитые красноармейцы пятой роты. Одни из них лежали в окопах, исколотые штыками, зажав в мертвых руках разбитые винтовки. Другие, те, кто не выдержал, валялись на открытом поле в мерзлой зимней степи: они бежали и здесь их настигли пули. Комиссар медленно обходил молчаливое поле боя и вглядывался в позы убитых, в их застывшие лица: он угадывал, как боец вел себя в последние минуты жизни. И даже смерть не мирила его с трусостью. Если бы это было возможно, он похоронил бы отдельно храбрых и отдельно трусов. Пусть после смерти, как и при жизни, между ними будет черта.

Он напряженно вглядывался в лица, ища своего адъютанта. Его адъютант не мог бежать и не мог попасть в плен, он должен быть где-то здесь, среди погибших.

Наконец сзади, далеко от окопов, где дрались и умирали люди, комиссар нашел его. Адъютант лежал навзничь, неловко подогнув под спину одну руку и вытянув другую с насмерть зажатым в ней наганом. На груди на гимнастерке запеклась кровь.

Комиссар долго стоял над ним, потом, подозвав одного из командиров, приказал ему приподнять гимнастерку и посмотреть, какая рана.

Он посмотрел бы и сам, но правая рука его, раненная в атаке несколькими осколками гранаты, бессильно повисла вдоль тела. Он с раздражением смотрел на свою обрезанную до плеча гимнастерку, на кровавые, наспех намотанные бинты. Его сердили не столько рана и боль, сколько самый факт, что он был ранен. Он, которого считали в дивизии неуязвимым! Рана была некстати, ее скорее надо было залечить и забыть.

Командир, наклонившись над адъютантом, приподнял гимнастерку и расстегнул белье.

- Штыковая, - сказал он, подняв голову, и снова склонился над адъютантом и надолго, на целую минуту, припал к неподвижному телу.

Когда он поднялся, на лице его было удивление.

- Еще дышит, - сказал он.

- Дышит?

Комиссар ничем не выдал своего волнения.

- Двое, сюда! - резко приказал он. - На руки, и быстрей до перевязочного пункта. Может быть, выживет.

И он, повернувшись, пошел дальше по полю.

"Выживет или нет?" - этот вопрос у него путался с другими: как себя вел в бою, почему оказался сзади всех, в поле? И невольно все эти вопросы связывались в одно: если все хорошо, если вел себя храбро, - значит, выживет, непременно выживет.

И когда через месяц на командный пункт дивизии из госпиталя пришел адъютант, побледневший и худой, но все такой же светловолосый и голубоглазый, похожий на мальчишку, комиссар ничего не спросил у него, а только молча протянул для пожатия левую, здоровую руку.

- А я ведь так тогда и не дошел до пятой роты, - сказал адъютант, - застрял на переправе, еще сто шагов оставалось, когда…

- Знаю, - прервал его комиссар, - все знаю, не объясняйте. Знаю, что молодец, рад, что выжили.

Он с завистью посмотрел на мальчишку, который через месяц после смертельной раны был снова живым и здоровым, и, кивнув на свою перевязанную руку, грустно сказал:

- А у нас с полковником уже годы не те. Второй месяц не заживает. А у него - третий. Так и правим дивизией - двумя руками. Он правой, а я левой…

"Красная звезда", 15 января 1942 г.

Русское сердце

Капитана Позднякова хоронили утром. На вездеходе, обложив гроб еловыми лапами, товарищи провожали его в последнюю дорогу. За гробом шли летчики, свободные от дежурства, и все, кто был рядом с ним в последнем бою. Шел за гробом его друг и заместитель Алеша Хлобыстов, шел так же, как и летал, - без шлема, угрюмо опустив кудрявую голову. Привезенный из города духовой оркестр играл похоронный марш, и, когда гроб опустили в могилу, летчики не плакали, но не могли говорить.

Стоя над могилой, в последний раз проводив взглядом покойного, Хлобыстов обвел всех сухими, темными от усталости и бессонницы глазами и сказал, что он, Алексей Хлобыстов, друг и заместитель погибшего, будет мстить. Потом был дан троекратный салют из винтовок, и генерал бросил в могилу первую горсть земли.

Через час Хлобыстов дежурил у своего самолета. Стояли северные весенние дни, солнце только приближалось к горизонту, но так и не опускалось за него. Летчики дежурили круглые сутки, сидя в своих горбатых жужжащих истребителях. Спать было почти некогда. Но даже и в те немногие часы, какие оставались на сон, Хлобыстов не мог заснуть. Он неподвижно лежал на своей койке и молча, безотрывно смотрел на соседнюю, пустую.

Во время дежурства он сидел в кабине, рассеянно поглядывая по сторонам.

Глядя на соседний самолет, он вдруг вспомнил первый самолет, который он близко увидел. Это было под Москвой. На строительную площадку их завода неожиданно сел У-2. Самолет был старенький, потрепанный, но Хлобыстов, тогда еще мальчишка, ощутил какую-то странную дрожь и желание немедленно влезть в эту кабину, взяться там за что-то руками - за что, он толком не знал - и взлететь. Да, у него уже тогда был такой характер: он любил быстро исполнять свои желания. Через полгода он учился в аэроклубе. Он, улыбнувшись, вспомнил своих старых учителей и начальников. Ему везло: они все были настоящие парни. Таким же был и последний - капитан Поздняков.

Счет мести! Да, он так и сказал на могиле: счет мести за Позднякова! Он сделает его длинным. Он теперь сумеет это. Он уже не тот зеленый юнец, который первого июля сбил свой первый "юнкерс" и так разволновался, что у него поднялась температура и прямо из самолета его повели в санчасть. Двадцать два, сбитых вместе с друзьями, и шесть собственных - это все-таки не шутка! Когда он вылезает теперь из самолета после боя, у него болят от напряжения спина и грудь, но он не волнуется. Нет, теперь он бывает холоден и спокоен. Он влезает в свою зеленую машину, и она становится продолжением его тела, ее пушки бьют вперед, как прямой удар кулака. Да, если бы он сейчас не летал, если бы не эта машина, он бы совсем извелся от горя. Хорошая машина! Без такой нельзя жить - жить без нее для него все равно что не дышать.

Осенью, когда он, сбив четвертый самолет, врезался в лес и, обрубая верхушки сосен, упал на землю, когда он потом лежал в госпитале с помятой грудной клеткой, ему казалось, что больно дышать не оттого, что разбита грудь, а от больничного воздуха: оттого, что он не может сесть в машину, подняться и там, наверху, вздохнуть полной грудью. Врачи говорили, что все это не так, но он-то знал, что прав он, а не они.

И когда однажды вечером к нему пришли и спросили: "Хлобыстов, хочешь учиться летать на новой машине?" - он молча утвердительно закрыл глаза, потому что боялся ответить вслух: его душил кашель, он боялся, что сейчас раскашляется и ему прикажут еще лежать. Потом он отдышался и сказал: "Хочу!"

Он попал в госпиталь весь в бинтах и перевязках, без шлема и комбинезона, и, когда его выписывали и снова принесли комбинезон, его охватила дрожь, второй раз в жизни, - та самая, какая была у него, когда он увидел старенький У-2 на заводской площадке.

А через месяц он уже летал на новой машине - вот на такой же, в какой он сидит сейчас, - с ее короткими сильными плоскостями и острым, щучьим носом.

Из-за облаков показалось солнце и желтым языком лизнуло по левой плоскости. Он повернулся налево и невольно вспомнил, какой она была, эта плоскость, когда он возвратился на аэродром после тарана. От нее оставались две трети, и там, где она была обрезана, торчали рваные лоскутья.

Ребята тогда на обратном пути спрашивали по радио: "Как идешь?" Он отвечал: "Ничего, иду". Что же еще ответить? Он и в самом деле шел, сам удивлялся, но шел.

…Дежурство подходило к концу. К его самолету подошли несколько человек. Знакомый политрук из их авиационной газеты - хороший парень, но мучитель (вечно что-то ему рассказывай) - представил Хлобыстову двух корреспондентов.

Хлобыстов был недоволен и даже не особенно старался скрыть это. Лучше помолчать и подумать о будущем, чем вспоминать о прошлом. Но корреспонденты были то ли хитрецы, то ли просто свои ребята: они не стали его расспрашивать, как и на какой высоте он заходил в хвост, а просто начали болтать о том, о сем, и вдобавок еще один из них оказался земляком-рязанцем, из тех самых мест, где он когда-то ползал мальчишкой.

Его дежурство кончилось, и они все вместе пошли к землянке. И когда в землянке разговор все-таки зашел о том дне, в который все это случилось и после которого его портреты были напечатаны во всех газетах, он снова насторожился и сухо и коротко начал еще раз, неизвестно какой по счету, повторять обстоятельства боя.

Но они остановили его. Нет, они все это уже знали сами, они не просят его об этом рассказывать. Они просто хотят, чтобы он, если может, вспомнил, что он тогда чувствовал, как было у него на душе.

Он уперся локтями в стол и опустил голову на руки. В самом деле, что он тогда чувствовал?

День был беспокойный, и он очень устал. Да, конечно, он тогда очень устал. Сначала он летал вдвоем с Поздняковым на разведку, потом еще раз на штурмовку, потом заправляли его самолет. Он стоял около, и ему очень хотелось часок поспать, но надо было вылетать снова. Он слышал, как, клокоча, в баке переливался бензин. По звуку он знал, сколько уже налито. Еще пять минут - и он полетит.

Подошел комиссар части и тут же, на дежурстве, у самолета вручил ему партийный билет. И именно оттого, что все было так просто, что были только он и комиссар, и рядом стояла машина, и клокотал бензин, и сейчас он должен был взлететь, - все это показалось ему очень торжественным.

Он немного заволновался и голосом несколько более глухим, чем обычно, сказал, что он будет большевиком не на словах, а на деле, а про себя подумал, что не только на земле, но и там, в воздухе. И как раз в эту секунду взлетела ракета, и он ничего больше не успел сказать, да это, наверно, и не было нужно.

И они полетели штурмовать. Поздняков, он и четверо ребят, еще совсем молодых - по два, по три боя у каждого.

Он очень хорошо помнит первое свое чувство, когда они увидели двадцать восемь самолетов: это было чувство, что Мурманску угрожает опасность. А то, что их двадцать восемь, - это было уже второе чувство. Это было нестрашно, но серьезно, очень серьезно.

- Смотри, сколько на нас идет, - сказал он по радио Позднякову и услышал в наушниках его голос:

- Смотри за молодым, я иду в атаку.

И в следующую минуту они уже дрались.

Один "мессершмитт" упал после первой же атаки. В эту минуту Хлобыстов подумал, что теперь их двадцать семь. Потом было уже некогда думать, потому что он больше всего боялся за молодых и, крутясь и изворачиваясь, прикрывал их хвосты.

Снизу показался двухместный "мессершмитт-110". Используя превосходство в высоте, Хлобыстов пошел за ним. Он хорошо видел голову немецкого стрелка, видел прошедший мимо веер трассирующих пуль. Расстояние все сокращалось. Стрелок уронил голову и замолчал. Они шли над самой опушкой леса, впереди была сопка.

И именно в ту секунду, когда привычное желание при виде горы впереди взять ручку на себя и вывести вверх самолет охватило его, - именно в эту секунду он решил таранить. Пойти вверх - значило выпустить немца.

Он на какую-то долю секунды оглянулся. А сзади шли еще три немца. И вдруг оттого, что передний немец шел так близко, оттого, что так хорошо был виден его хвост с черным крестом, оттого, что расстояние было таким точным и ощутимым, - он ясно и холодно подумал, что вот сейчас он окажется немного сзади и правее, поднимет левую плоскость и ударит ее концом по хвосту.

Это было бесповоротное желание, помноженное на скорость послушной машины. Толчок был сильный и короткий. Немец врезался в сопку, а Хлобыстов пошел вверх. И то, что левое крыло было теперь короче правого, то, что его конец был отрезан, казалось странным на взгляд. Вся плоскость немножко задралась кверху, он заметил это сразу. В эту секунду он в последний раз услышал голос командира.

- Есть один! - сказали ему наушники глуховатым и торжествующим голосом Позднякова.

Но машина была уже не так послушна, она уже не казалась продолжением рук и ног.

Наши самолеты строились в круг. Рассыпавшиеся после тарана немцы оправились и снова шли в атаку на лобовых курсах.

Хлобыстов увидел, как Поздняков пошел в прямую атаку на немецкого аса. Потом, уже на земле, вспоминая об этом, он понял, что Поздняков тогда решил хотя бы ценой своей гибели сбить немецкого командира и рассеять их строй во что бы то ни стало. Но в ту секунду Хлобыстов ничего не успел подумать, потому что оба истребителя сошлись на страшных скоростях, немец не захотел свернуть, и они рухнули, врезавшись друг в друга крыльями.

А в следующее мгновение он почувствовал себя командиром. Позднякова уже не было, не было и никогда не будет, и ему, Хлобыстову, надо самому кончать этот бой.

- Я принимаю команду, - сказал он по радио пересохшими губами. - Иду в атаку, прикрывайте мне хвост.

Обоих немцев, шедших на него, он увидел сразу. Горючее кончалось, немцев было еще много, за его спиной было четверо молодых летчиков, для которых единственным командиром стал теперь он.

На этот раз, решив таранить, он уже не верил, что выйдет живым. Была только одна мысль: вот он сейчас ударит, немцы рассыплются, и ребята вылезут из их кольца.

И снова мысли сменились десятой долей секунды холодного расчета. Он рассчитал наверняка и, когда правый немец отвернул, ударил по крылу левого своим разбитым крылом.

Был сильный удар, он потерял управление, его потащило вниз, вслед за немцем, который упал, сделав три витка. Но именно в ту секунду, когда его тащило вниз и он инстинктивно с этим боролся, он скорее почувствовал, чем понял, что самолет еще цел, что он вытащит его.

И когда он поднялся и почувствовал себя живым, у него в первый раз мелькнули в голове эти слова, которые он сказал потом на могиле Позднякова: "Счет мести".

Машина кренилась и падала, он уже не вел ее, а тащил. Сбегающиеся люди, обломок крыла, комиссар, сжимавший его в объятиях, - все это уже путалось в голове, затемненной чувством страшной человеческой усталости.

Хлобыстов сидел за столом и все так же, подперев голову руками, внимательно глядя на сидящих рядом с ним, вспоминал, что у него было в те минуты на душе. Многое было на душе.

Дверь землянки открылась. Вошел кто-то из дежуривших летчиков, видимо новый, и спросил, где свободная койка.

Хлобыстов помолчал и медленным движением руки показал на стоявшую рядом с ним койку.

- Вот эта, - сказал он и, еще помолчав, добавил: - Совсем свободная.

…Полярной ночью мы улетали с Севера.

- Хлобыстов сегодня не дежурит? - спросили мы.

- Нет, - сказал комиссар. - Его здесь нет. Он в госпитале. Вчера он пошел на третий таран и, сбив немца, выбросился на парашюте. Ему не повезло вчера: его сразу ранили из пушки в руку и в ногу, и он, чувствуя, что не может долго драться, пошел на таран.

- А разве он не мог просто выйти из боя?

- Не знаю, - сказал комиссар, - не знаю. Вот скоро выздоровеет, у него спросим. Наверное, скажет, что не мог. У него такой характер: он вообще не может видеть, когда от него уходит живой враг.

Я вспомнил лицо Хлобыстова в кабине самолета, непокорную копну волос без шлема, дерзкие светлые мальчишеские глаза. И я понял, что это один из тех людей, которые иногда ошибаются, иногда без нужды рискуют, но у которых есть такое сердце, какого не найдешь нигде, кроме России, - веселое и неукротимое русское сердце.

"Красная звезда", 21 мая 1942 г.

Назад Дальше