- Вот я и говорю - прошла молодость. Скинуть бы нам малость, годочков по двадцать, двинули бы мы с тобой на охоту. Да, когда я был парнем, ходил как-то в тайгу с настоящим охотником. В засаду. Слышишь? Ну да, слышишь, ты ведь не глухой, как я… У меня-то с непривычки сердце в пятки. А тот охотник бывалый. Вот и предлагает: "Давай заберемся на дерево". Что поделаешь? Не отказываться же… Я-то парнем был. Забрались. Не успели хорошенько притаиться, слышим, внизу рычание. Гляжу - два медведя. И что, думаешь, делают? Не поверишь… Достали по здоровенной коряге, один взобрался на кучу хвороста, полешко приложил к подбородку, еще - поперек него, вроде смычка, и давай пиликать. Наигрывает, значит, на скрипке. Другой встал на дыбы и приплясывает себе. Слышишь? Тут у меня сердце замерло… Спрашиваю бывалого охотника: "Что делать?" Тот шепчет: "Терпи".
Ничего не поделаешь. Терплю.
Вдруг слышу - топ-топ-топ… Медведи тут же попрятались за буреломом, а на поляну выскочило стадо диких кабанов. Рядышком было озерцо, мелкое такое. И вот все - кабаны, поросята - бултых в воду и ну резвиться. Визг подняли невозможный, будто и не собирались уходить отсюда.
Шепчу охотнику: "Стрельнем-ка по кабану". А он в ответ: "Еще потерпи".
Вдруг видим - стадо с визгом и топотом уходит в чащу, а в озерце остается один только жирный кабан. Лежит себе, нежится. Ну, думаю, и этого упустим, горе-охотники. Прицеливаюсь, а сосед отводит ствол.
Тут вижу: из-за бурелома к кабану крадутся медведи. Подошли сзади, и один медведь как трахнет кабана скрипкой по темени - тот и взвизгнуть не успел. Потом оба медведя взяли кабана за ноги и подтащили к куче поленьев. Медведь-скрипач уселся на убитого кабана и опять давай пиликать, а приятель его так расплясался, что земля под ним ходуном ходила.
Вдруг вижу: сосед мой целится и - бах! Прямо в голову скрипачу. Тот глянул свирепо на приятеля да как ударит его скрипкой по лбу. Сразу уложил, а потом и сам рухнул замертво… Слышишь, Тоадер?
- Слышу, не оглох.
- Эх, жаль, не молодые мы…
- Это верно, - отвечает дедушка. - А про медведей ты складно наворочал… беш-майор!
- А? Что ты сказал? - переспрашивает дед Андрей.
А я сижу, раскрыв рот, и жду, когда и мой дедушка расскажет какую-нибудь историю.
2
Весь первый пасхальный день деревенские парни били в колокола. Это единственный день, когда им это дозволено.
Но мне скоро надоел монотонный гулкий звон большого надтреснутого колокола. Я пошел на карусель. Мечтал, как головокружительно, до полного изнеможения буду кружиться с Викой. Сидеть рядом с ней, с дочкой Георге Негарэ! Во всей деревне только у нее да у ее сестры белокурые волосы. Всегда, даже летом, Вика носила белый платок, а зимой на ней было пальто с серым каракулевым воротником, на котором словно бы мороз нарисовал узоры.
Мы сдружились еще в школе. Географа у нас несколько дней не было - мы танцевали. Однажды, балуясь, оборвали карту Европы, за что нас побили линейкой по ладоням. А сегодня пусть директор школы смотрит, как мы летим на карусели, как гордо поглядываем сверху на крыши домов, на все, что было и осталось позади. Но…
Верно сказано: за большой похвалой не ходи с большим мешком… На карусели катались все кто хочешь - и малыши, что, сделав один-два круга, расплачивались парой крашеных яиц, и самоуверенные парни, что клали деньги на бочку и целыми часами катали своих зазнобушек.
Только Вики не было у карусели. Наверно, мать не пустила: все боится, как бы чего не случилось…
Ну что ж, нет так нет. Решил: пойду к Митре. Сестра его меня не интересует, просто хочу проведать - как он там, что делает… Что делает! А вдруг он празднует с другими парнями? Явлюсь я незваный, даже стула не найдется. Может, у человека гости, а тут я, как побирушка? Протянут и мне красное яичко да стакан вина через порог.
Стоял я на мосту как чужой…
Ох, этот мост! Много что мог бы он рассказать.
Обычный бревенчатый мост, ничем не отличающийся от других. Но сколько долгих вечеров провел я здесь… По нему прошли мое детство, отрочество. Я знаю на нем каждую доску настила, каждый сучок и выбоинку, каждую царапину и надрез на перилах. Наверно, много лет ему, мне кажется, столько же, сколько нашему селу Кукоара. Когда-то у моста не было перил. Потом расшатались доски, и кони храпели, не хотели ступать на мост, но, подгоняемые кнутом, несли так, что колеса подпрыгивали. Когда я был маленький, мы со сверстниками прятались под мостом, стучали палками по настилу, когда должен был проехать балагула. Кони старого еврея вставали на дыбы, дамочки в карете поднимали визг, норовили выпрыгнуть… Да, этот мост походил на все мосты, и в то же время не сравнишь его ни с одним из них. Не каждый мост расположен точно в центре села. И не от каждого одна дорога ведет к ветряным мельницам, то есть к моему дому, а другая - в Лунку, к наделу Негарэ.
- Сколько тебе платит Негарэ за то, что караулишь мост, а? Или ты уже за юбками бегаешь, беш-майор?
Пусть дед говорит, что хочет, а я даже за плату не стал бы торчать у другого моста. Ведь с этого моста видно все, что делается во дворе Негарэ. Вот бадя Георге бежит с кувшином в каменный погреб за вином. Лицо у него так и пылает, - видно, в доме гости. Здоровый он, так что вынужден согнуться в три погибели, чтобы пройти в дверь погреба. У него толстая красная шея, руки словно кувалды, но он совсем не такой пузатый, как господин Викол, начальник поста, хоть тот и гораздо моложе Негарэ. Разгадка простая - Негарэ обрабатывает землю.
Выйдя из погреба, он останавливается на подворье, осматривается кругом, как хороший хозяин, потом останавливает взгляд на мосту. И вдруг кажется, что меня зовет кто-то… Нет, не кажется… Хотя, когда очень ждешь, многое может почудиться, петушиное кукареканье и то кажется голосом знакомой девушки. Со мной такое случалось довольно часто… Но теперь я не ошибся: Негарэ помахал мне своей большой тяжелой рукой, позвал к себе.
Много раз я бывал в этом доме. Но во время праздника - впервые. Я сел возле Митри и не смел поднять глаз от тарелки с петушиным холодцом. Боялся, как бы не заметили, что я поглядываю на Вику. Легко сказать: не робей. Правда, в этом доме народ смелый, сметану ест большими ложками… Я поднял голову, решил взять закуски подешевле - натертого хрена, подкрашенного винным уксусом. Воткнул вилку в хрен, словно рогатину в копну соломы. И сколько попало на вилку, разом сунул в рот. Поперхнулся, выступили слезы на глазах. Засмеялись гости, хозяева, я же рад был бы провалиться сквозь землю! А тут еще неугомонный мой приятель Митря, который в школе носился, как бодливый баран, и головой разбивал парты, но зато не мог за несколько лет осилить десять заповедей, подзадоривал:
- Возьми еще, аппетиту прибавится.
- Спасибо, - сердито ответил я, досадуя, что надо же было случиться такому как раз в их доме… Чтобы занять руки, собирал крошки со стола, будто у себя дома.
- Видишь эту девушку? - шепнул мне на ухо Митря.
- Ну?
- Родичи прочат ее мне в невесты. Какая-то племянница моей тетушки. Одна у родителей.
- Ничего, - процедил я сквозь зубы.
- Если бы меньше сутулилась…
- Но ведь все девушки, что работают сапой, такие.
- Так-то оно так! - засмеялся Митря. - Понимаешь, у отца ее тьма-тьмущая овец, штук сто пятьдесят. Дом добротный, опять же волы, земля. Бок о бок с нашей делянкой.
Я пристально, почти без смущения взглянул на приятеля - шутит он или серьезно? Митря, однако, говорил серьезно.
У него была длинная, чуть искривленная шея, как у станционных носильщиков, всю жизнь привыкших носить тяжести на плече. Покатые плечи, густые всклокоченные волосы, как копешка сена, раздуваемая ветром. Хоть и брит, а видно, что усы и борода рыжие и каждый волосок будто растет из веснушки. И все же этот совсем некрасивый парень был очень похож на своих сестер, самых красивых девушек в селе. Вся красота его - в глазах, унаследованных от матери, глазах, в которых была какая-то неистребимая улыбчивость: пусть слезы в них, пусть плачут, а кажется, все равно смеются.
Парень он ловкий, дерзкий, отлично воровал арбузы у липован. А красть арбузы - это не воровство, это смелость. Больше двух арбузов в наших местах никто не может утащить… Зато заряд соли в зад получить может каждый!
В противоположность Митре я смуглый, низкорослый, с короткой шеей и оттопыренными ушами. Говорят, красная репсовая рубаха мне к лицу… Словом, как в песне: "Все к лицу добру молодцу…"
Когда мы вышли из дома, я вздохнул всей грудью: ну, теперь нечего смущаться, хватит! Пусть видит все село, пусть видят учителя и директор, пусть видят парни и девушки: я гуляю с Викой, и нам море по колено!
Я смело протянул монеты верзилам-распорядителям: раскручивайте карусель. Помог Вике усесться. Девушки размахивали платочками, а когда карусель вращалась особенно быстро, прижимались к нам. Я чувствовал горячее дыхание Вики. Сколько огня в крестьянской девушке пятнадцати лет! Еще в тот день, когда мы сорвали в школе карту Европы, мне показалось, что Вика словно вся из пружин, что она пахнет цветами купавы. А сегодня мое сердце билось еще сильней и от девушки пахло васильком…
Внизу под нами толчея: понахлынули дети с крашенками, просятся на карусель. Но ею завладели мы, взрослые. И катаемся до одурения. Какие-то парни и девушки подняли шум, доказывают распорядителям, что слишком долго мы катаемся. Но что они могут поделать? Митря, поравнявшись с распорядителями, ловко бросает им две-три монеты, и карусель с новой силой мчится по кругу, вознося нас в небесную высь. И я хотел, чтобы никогда не кончилось это счастливое головокружение, чтоб продолжалось до утренней звезды, которая так часто заставала меня на мосту. Я готов полететь и сорвать ее, эту звезду, с неба и украсить ею волосы Вики… Но карусель как бы опережает мои желания, на лбу выступает холодный пот… Пусть что угодно - лишь бы возноситься вместе, кружиться без конца и краю - лишь бы не спускаться на землю, лишь бы подольше вдвоем…
Но, как говорит дед, чего сильней боишься, того не миновать. Настала минута расставания. Вика молчала. Всегда так с этими девушками: когда тебе трудно и не находишь слов, они молчат. А мне, как на грех, ничего хорошего в голову не приходило. Надо, пожалуй, наведаться к баде Василе Суфлецелу, порасспросить, о чем говорить с девушками, как вести себя, чтобы не выглядеть букой и тугодумом. Эх, завидую парням, которые умеют наговорить с три короба. А у меня на язык будто шерстяная пряжа намотана.
3
У каждого в жизни есть что-то свое. Даже тот, кто живет главным образом для других, в глубине души сохраняет уголок, принадлежащий ему одному. Я, например, теперь жил только весной и Викой. Домашние дела меня не интересовали. Слышал: одежда, семена, пахота, тычки для виноградника, земля в испольщину, но все это в одно ухо влетало, в другое вылетало.
Наведывался к нам один хлипкий, шепелявый человек, и отец, бывало, едва завидит его, посылает меня за вином, а мать начинает варить мамалыгу. Я шел неохотно - интересней было слушать, как тот человек говорит о земле. Слова его запомнились мне, помню их и сейчас, потому что менялись весны, а он нисколечко не менялся - ни внешне, ни разговором. Потирал руки, будто пришел с мороза, и шепелявил:
- Зима не лето, пройдет и это.
Земля, говорил он, будто камень на спине. Погода у него всегда хмурая, а дождей маловато. А весной, говорил, такая бедность, что собаки линяют, а не бродят, как в сказке, с бубликами на хвосте. То и дело приговаривал: "Зима не лето…"
Пока судили-рядили, мать ставила на стол густую, дымящуюся мамалыжку - гостю нравилась именно такая, мама знала его вкус. Каких только хитростей я не придумывал, чтобы услышать, что же еще скажет гость. По десять раз споласкивал, вытирал кувшин, с которым надо было идти за вином. Наконец отец меня выпроваживал: "Ну, давай быстрее". Я мчался словно одержимый, чтобы поскорей вернуться. Однажды споткнулся, упал лбом на кувшин. Шрам остался на всю жизнь. Не раз я цапался с отцом, называвшим меня недотепой, болтливым, как баба. Но… данный тебе норов никаким лекарством не вылечишь. А любопытство вообще неизлечимо!..
Когда на душе становилось муторно, я убегал из дому и целыми часами лежал в траве, глядя в небо. Или, повернувшись на бок, смотрел на село, утонувшее в белой кипени садов, на мост. В голове роились мысли - то грустные до слез, то такие потешные, что я еле сдерживал смех.
Не знаю, как другие, но я оказался невезучим, хотя родился, как уверяет мать, под созвездием Весов, а не Рака. Не выпала мне еще такая радость, чтобы потом не сменилась бедой, от которой хоть плачь горючими слезами.
Так случилось и нынешней весной… После нашего катания на карусели, после радужных весенних дней, одевавших Вику в пестрые, яркие шелка, я вдруг встречаю ее… с кем бы вы думали? С сыновьями шефа, с дьяковой дочкой и сыном попа. Мужицкая дочка прогуливается с сельской знатью, на меня даже глазом не ведет! А они все в форме лицеистов и, проходя мимо меня, говорят на каком-то непонятном языке, в котором Вика, даю голову на отсечение, ни бельмеса не смыслит. Потом сынок плутоньера, который тогда никак не мог у нас нахлебаться капустного рассола, удивленно глянул на меня через плечо - не узнал, видите ли!
Да, не везет мне. В моем гороскопе не зря говорится: "Он станет большим человеком, но пусть остерегается казенных домов. Пусть не носит черной одежды. А если родится на заре, быть ему знаменитым бандитом".
Шли годы, но я не стал ни большим человеком, ни известным бандитом… Что тут попишешь?
Я забывал напоить коней, подбросить овцам сена… Отец клял меня почем зря, называл лоботрясом и растяпой. Дедушка собирался обучить меня то одному ремеслу, то другому, но, увидев, что я поломал сверло, не спешил давать мне пилу и только кряхтел:
- Эх, беш-майор…
Что касается черной одежды, по этой части мне ничто не угрожало. Я по-прежнему носил красную репсовую сорочку, которая, говорят, была мне к лицу…
Разве сам я не хотел стать лучше? Но не все получается так, как хочет сам человек или как написано в гороскопе. Что делать? И я шел в свое любимое местечко. С тех пор, как себя помню, здесь никто не тревожил траву серпом или косой.
Когда-то здесь стояла ветряная мельница. В нее ударила молния, и мельница сгорела. С тех пор это место обходят стороной: говорят ведь предания, что молния всегда гоняется за дьяволом.
Даже скотина не пасется близ ветряка. Я же здесь чувствую себя отлично: вокруг бездонная тишина, густая шелковистая трава колышется надо мной…
О чем я только не думаю! Раньше я все думал об отце и дедушке. Почему не ладят друг с другом? Сколько лет прошло, как отец украл маму. Теперь он уже выучился у дедушки землю пахать, работает так, что его чуть ли не волоком тащат с поля. И слава тебе, господи, отец поднаторел и в бондарном ремесле, и в плотницком, и в рытье колодцев. С годами все больше у него забот… И тут я вспоминаю дедушкину сказку о том, как всевышний распределял годы жизни всем земным существам. Человек опоздал, и досталось ему всего двадцать лет жизни. Сказал господь бог:
"Но зато будешь эти двадцать лет жить во благе, будешь царем природы, всесильным хозяином земли!.."
"Но почему только двадцать лет?" - спросил человек.
"Ты недоволен? Кто там следующий на очереди?"
Дальше следовали лошадь и осел.
"Вы всю жизнь будете тянуть упряжку. Лаской и утешением будет вам хозяйский кнут. Потому отпускаю вам по пятьдесят лет жизни".
"Слишком много, владыка. Убавь половину".
"Отдайте ее мне!" - вмешался человек.
"Да будет так. Кто следующий?"
Подошла очередь собаки.
"Ты будешь жить сорок лет. Будешь дрожать от холода, будут тебя бить и гнать отовсюду. Кормиться будешь костями и объедками со стола хозяина. Но преданность человеку сохранишь до гробовой доски…"
"Сжалься, всеблагой! Укороти мне век наполовину".
"Я возьму и собачью долю", - опять вмешался человек.
Наконец пришла обезьяна. Узнала, что всю жизнь ей придется прыгать да карабкаться по деревьям, висеть на хвосте, а по уму уступать даже ребенку, огорчилась:
"Сжалься, господи, убавь и мой век".
"Беру и ее долю", - снова сказал человек.
Так и получилось, что первые двадцать лет человек живет во благе, потом женится, обзаводится хозяйством, детьми, тянет свою лямку - живет лошадиный век. Но молчит - делать нечего. Подрастают дети, он их женит, караулит их дома, на каждом шагу ему чудятся злоумышленники, воры, которые хотят обидеть или ограбить его детей. Нет теперь человеку покоя: трудные годы, собачьи годы. Но зато на исходе жизни он потешает внуков, играет с ними. И все снисходительны к человеку, впавшему в детство: "Чего хотите? У него уже ум ребенка…"
По дедовой сказке получается, что я еще живу человеческой жизнью. Но сказка - блажь, хоть в ней и много правды. А мне уже не благо лежать на траве. От чего угодно можно укрыться - от ветра, воды, огня, мороза, только не от мыслей. Бежишь - они за тобой. Обгоняют, если хорошие, догоняют, наступают на пятки, если плохие.
В самом деле, зачем гуляла Вика под руку с барчуками? Да еще на виду у всего села. Я принялся перебирать в памяти родословную Негарэ. Ну ее! У самой земля под ногтями, а глаза - за облаками…
4
Ах, глаза, ясные, как небо, и пьянящие, как вино…
Но что можешь ты прочесть в синем небе? Ничего. А раз нельзя ничего прочесть, можно многое придумать. Глаза Вики сливались с небом. А я лежал в траве и мысленно улетал далеко-далеко. Жевал сочный стебелек зеленой травы - и вот я уже спустился с небес в новой щеголеватой форме лицеиста: куртка из небесной лазури, фуражка ярче радуги. И будто на самом деле, а не в грезах, слышу, как мною восхищается все село:
- Чему удивляться? Или вы забыли, как директор школы надел ему на голову венок, когда он кончил седьмой класс?
- И говорят, дружит с дочкой Георге Негарэ?
- Да и она хороша… Пятки от росы потрескались, а тоже нос задирает…
- По мешку, кума, и заплата.
- Брось. Этим скорей бы положить руку на мошну, а там…
- А денежки у Негарэ, я слышала, знаешь, откуда?.. Говорят… Нагнись-ка поближе… скажу.