- Халатное отношение… не обеспечил… увлекся показухой… вместо того чтобы мобилизовать, демобилизовал…
Грохочет старая мельница:
- Привлечь к ответственности… отстранить… поручить достойному…
"Попугайчики", просочившиеся в комиссии, поддакивают, одобрительно кивают головами. Один Федор Федорович помалкивает.
- Ну вот что, хватит! - говорю я. - Цапкин совершенно прав. Перевоспитываться не буду. Некогда. Основные испытания проведены. Мне в самом деле нечего тут тереться - пора в институт. Пусть испытания завершит достойный. Что же касается вашего покорного слуги, то меня нужно судить не за аварию, а за присвоение власти. Я ведь никакими приказами не проведен. По собственной инициативе подменил больного Федора Федоровича. Ну и зажал всех, погнался за показухой. Результат налицо.
Дранкин ерзает на стуле. Наконец, откашлявшись, говорит:
- Я с вами абсолютно солидарен, мой дорогой друг. Вы сделали свое дело - и вам пора возвращаться в институт. Но ведь не исключено, что и впредь я могу приболеть. Старость. Стабильность организма нарушена. Кого бы вы порекомендовали вместо себя?
Тру лоб.
- Проведите приказом ну хотя бы Цапкина. Он ведь зачинатель, стоял у кормила или ветрила.
- Это несерьезно. Цапкин в штате не состоит. Он прикомандированный.
- Почему же несерьезно?
Щеки Дранкина розовеют.
- Мы решаем важный вопрос.
- Я вопрос не поднимал - и умываю руки. Заниматься испытаниями не буду. Это мое последнее слово.
Дранкин невозмутим.
- Добро. Ищите себе достойного заместителя. Цапкин исключается. Не найдете - сами найдем. Незаменимых людей нет.
- А кем бы вы заменили Менделеева или Эйнштейна?
- Вы - далеко не Менделеев и не Эйнштейн. Нужно быть скромнее, товарищ Коростылев, ждать, пока вас оценят другие. Авария остается фактом. Испортили нам всю обедню…
"Подвел под монастырь", "испортил обедню" - откуда вся эта поповщина? Мистерия, богослужение… Въелось, каленым железом не вытравить.
- Ну хорошо. Вот что, товарищи. Довести успешно испытания до конца может только Бочаров…
Бочаров делает протестующий жест.
- Именно он. Кроме того, предлагаю ввести в одну из комиссий Феофанову.
- А это еще зачем?
- А вот зачем: принцип регулирования, то есть основная идея импульсного реактора, принадлежит Феофановой и Бочарову. Они сделали это великое открытие. Они и обязаны испытать установку во всех режимах. Я понимаю: получилось как-то не по специальному предписанию и вопреки приказу. Но факт остается фактом. Открыли!
Голос Щукина:
- Кто может подтвердить?
- Свидетелей много. Хотя бы Ардашин. Вишняков. Сотрудники препарационной лаборатории.
- Почему вы до сих пор скрывали факт?
- Хотел присвоить открытие себе, товарищ Цапкин.
- Не надо паясничать, товарищ Коростылев. Мы вас спрашиваем!
- А мы не хотим отвечать.
В коридоре встречаю дядю Камиля. Старик со своим персоналом обеспечивает противопожарную безопасность. Коварный натрий может просочиться в какую-нибудь щелку, вспыхнуть, соединившись с водяными парами. Исключено-то исключено, а ухо держи востро… Вот почему наготове металлические листы, вот почему операторы с повышенным вниманием следят, каково давление в системе. Все в просторных комбинезонах, в войлочных шляпах, защитных очках, плотно прилегающих к лицу. В шкафах на всякий случай костюмы из огнеупорного материала, ботинки из асбестовой ткани. Тушить "натриевый" пожар водой нельзя: это все равно что подливать масла в огонь.
У Камиля угрюмый, замученный вид. Пора, пора уходить на покой. Тут молодой свалится с ног. Сколько было волнений! Камиль - человек с повышенным чувством ответственности. Самый большой шайтан - реактор - притаился в центральном зале. Шайтан, подвластный Камилю, - натриевый контур.
Грандиозность всего, что здесь творилось, потрясла старика. Он берет меня за рукав, спрашивает:
- Куда живем?!
- Ничего страшного, дядя Камиль. Ничего страшного. Ведь самое важное: никогда и ничего не бояться. Только так человек обретает свободу…
Но эти афоризмы не для Камиля, а для себя. Почему любое начинание рождается в кровавых муках? Или людям в самом деле так трудно понять, где добро, где зло? Блестящий теоретик Дранкин, трезво мыслящий ученый, и другие ученые, преданные науке люди, разве они не понимают, какую ношу взвалили на меня? Я кряхтел, но тащил этот груз. Неужели они не поняли, как оскорбили, принизили меня сегодня? Во имя чего? Во имя чего, я вас спрашиваю, все должно рождаться в муках? Мне лично для себя ничего не нужно. За что они так не любят меня? Почему кричат: смирись, смирись! Во имя чего? Перед кем?
Есть еще академик Золотов. Мой высший научный суд, моя партийная совесть. Он должен понять. Я напишу…
О чем? О чем я должен писать академику Золотову? Разве установка не введена в строй? О том, что я по собственному желанию работал за кого-то, о том, что до сих пор не утвержден в должности руководителя института и вряд ли буду утвержден? О том, как я гордо хлопнул дверью?
Мерзко и тягостно на душе. Я никогда не писал подобных бумаг и никогда не буду их писать. Если я боюсь казаться приниженным перед своими товарищами, то как страшно вывалить свое мелкое нутро перед таким человеком, как Золотов. Лучше сдохнуть в глуши забытым всеми…
Почему стенаешь, человек?.. Ведь она вертится, черт возьми! В науке за какой-нибудь десяток лет сделано больше, чем за все времена. Кто-то движет всем. Кто-то построил огромные массивы домов, кто-то создал целые города науки, построил атомные электростанции, возвел науку до звезд. Это те самые шеренги людей с партийной совестью, к которым ты причисляешь и себя. Ваш институт - лишь крохотная ячейка науки, капля в море. А ты, рассматривая каплю в микроскоп, обнаруживая инородные тела, увеличенные твоим воображением в миллионы раз, вдруг поверил, что они-то и являются хозяевами всего. Но паутинка-то очень непрочная. Где Храпченко, где Цапкин? Одно движение пальца таких, как Золотов, - и нет Храпченко, а Цапкин на побегушках у Федора Федоровича. Он ведь всегда был на побегушках, всегда холуйствовал и никогда не знал радости творчества, преодоления истинных трудностей. Или, может быть, ты завидуешь таким людям?
Ты сделал свое дело, старик. Не в муках рождается всякое благое начинание, а в преодолении инерции, обывательщины, мелкого стяжательства и приспособленчества. В преодолении инерции… Тебе как ученому это должно быть понятно. Еще до твоего рождения великий поэт сказал:
"Наша жестокость дала нам силу, ни разу не сдавшись жизни, нести наше знамя".
Под жестокостью он имел в виду непримиримость, убежденность.
Просто иногда человек должен подводить итог. И тогда все прояснится. Ведь драка идет не по пустякам. Драка идет всерьез.
18
Да, да, каждый год человек должен подводить некий итог. Иногда ему просто необходимо уходить в леса, бродить с рюкзаком за плечами, спать на сосновых ветках.
Я подметил одно обстоятельство: все мои мечты рано или поздно сбываются. Когда-то мечтал о славе - и она идет за мной по пятам: работу перевели почти во всех странах, получаю кипы писем от незнакомых людей. Однако исполнение желаний всегда носит уродливый характер. Невольно задумываешься: зачем тратил столько усилий на установки, на институт, если слава пришла совсем с другой стороны? Не лучше ли было бы с самого начала заняться разработкой теории? Ведь комплекс ученой полноценности - явление редкое, исключительное.
Жизнь сложилась бы как-то по-иному.
Потеряв Подымахова, я стал мечтать о Сибири. Мне представляется зеленый покой тайги, спокойное течение жизни, отрешенность от мелочей. Ведь главное уже сделано, и некуда особенно торопиться. Я побывал почти во всех частях света, повидал немало. Уйду от тревог и волнений, стану дышать крепким морозным воздухом, устремляться мыслями в глубины мироздания. Много ли одному человеку надо?.. В Сибири цветет таинственная кашкара. Можно шляться с ружьишком по голубым распадкам и падям. Уютный костерик на привале… Может быть, именно в Сибири встречу девушку, которая станет моей судьбой…
Хорошо поселиться на берегу океана. У моря живет особая порода людей, суровая и щедрая порода. Я хотел бы умереть под рокот волн, тихо уйти в свой антимир. Иногда бывает жаль себя. Но потом понимаешь: все правильно. Ты жил, терзался, старался для людей. Когда подводишь итоги, то меряешь год не тем, что успел сделать, а тем, сколько раз был честен, не нарушал ли правил большой игры. А если тебя несправедливо удаляют с поля, разберись. Может быть, судья втайне болеет за другую команду?..
Собственно, в мире ничего, кроме правды, не имеет значения. Одни называют ее правдой, другие истиной.
А ведь правда и то, что Бочаров и без моей помощи успешно закончил испытания. Радоваться или грустить? Приходится радоваться.
Федор Федорович вызывает в кабинет "для неофициального разговора". Я даже заинтригован.
Дранкин пододвигает вазу с просоленным миндалем. Сверкают белые зубы. Старик в отличном расположении духа.
- А вы преуспеваете, мой дорогой друг!
Ворошит иностранные журналы, где перепечатана моя теоретическая статья.
В глазах Федора Федоровича лукавинка. Сразу видно: вызвал по важному делу.
- Сегодня вам придется побыть в роли буриданова осла, - говорит он, загадочно улыбаясь. - Хотят вас поставить на передний край науки: намечено в ближайшие годы построить в Сибири мощную установку. Во главе стройки решили поставить вас! Мне поручили вести, так сказать, предварительные переговоры. Дипломатия…
Федор Федорович встает, подходит к географической карте.
- Сибирь!.. Сибирь - наше будущее. Постепенно центр науки переместится туда. Вы войдете в историю как один из пионеров. Ответственный, самостоятельный участок работы. Как жаль, что мои годы…
- Ну, а второе предложение?
- Банальное: утвердить вас в должности директора института. Вижу, вижу, институт навяз в зубах. Оно и понятно: столько лет…
- А вы что посоветуете?
Дранкин всплескивает руками:
- Да тут может быть лишь один совет: в Сибирь! Перспективы, рост, сам себе хозяин. Многие рвутся на это место. Но из всех кандидатур выбрали наиболее достойную… Осваивать, возводить, прорубать… Романтика нашего века… Пионеры…
- Так, так. А директором института кто?
- Подберут. Тут легче. Ну хотя бы того же Цапкина. Опыт руководства институтом большой. Погорячился, ушел раньше времени. Уломают.
Чувствую, как на лбу вздуваются жилы. Задыхаюсь от наплывающей злобы.
- Значит, кандидатура уже подобрана? Почему не Бочарова? Бочаров успешно завершил испытания. Почему Цапкина?
- Бочаров еще молод. Не утвердят. Пусть говорит спасибо, что сектор доверили. И то благодаря стараниям покойного Подымахова. Цапкин умеет работать с людьми. Шесть лет руководил институтом, ведь все, что на "территории", создано благодаря его неуемной энергии… Вы, разумеется, человек иного масштаба. Вам - зачинать, совершать… Осваивать, прорубать… В "маяки", в пионеры…
Внезапно Федор Федорович умолкает: вид у меня, должно быть, страшный. Кулаки сжаты до хруста. Мы оба молчим несколько минут. Наконец он без прежнего энтузиазма спрашивает:
- Ну и как, мой дорогой друг? Надумали?
Я наклоняюсь почти к самому уху Дранкина и говорю:
- Вот что, старый гриб: сплавить в Сибирь меня не удастся, я давно вышел из пионерского возраста! Институт мизонеистам не отдам. Именем Подымахова: из института не уйду до тех пор, пока не выжгу всю мерзость, всех цапкиных, тяпкиных, ляпкиных… А потом - в Сибирь, на Север, на юг, хоть к черту на рога…
Гремит телефон. Белый, без наборного диска - "прямой".
Федор Федорович припадает к трубке, делает мне знак замолчать. Обрываю обличительную речь на полуслове.
Федор Федорович все плотнее прижимает трубку к уху, по-видимому боясь пропустить хотя бы слово. Ведь звонят из Академии наук! Из глубоко штатского человека Дранкин вдруг превращается в бравого ефрейтора:
- Так точно! Есть… Будет исполнено.
От головы Федора Федоровича идет пар, или так только кажется.
Он осторожно, двумя пальчиками кладет трубку, в сладостной истоме откидывается на спинку кресла. Смотрит на меня озадаченно, с торжественным интересом.
- Сам! Вас разыскивает. К чему бы это? Немедленно поезжайте в Академию наук. Возьмите мою машину. Одна нога здесь - другая там!..
Он жмет мне руку, напутствует:
- Дорогой мой друг, дорогой мой друг… Главное - не горячиться. Все мы свои люди…
Но я его уже не слушаю. Его просто не существует. Он каким-то чудом уменьшился в размерах. Почти игрушечный.
Вызывает академик Золотов. Зачем? Не все ли равно?..
Это как бы побывать в гостях у бога. У бога современной физики.
Странное дело: я, ученый, десятки раз проезжал мимо здания Академии наук, но никогда не был там, внутри.
Меня битый час разыскивал Золотов! Этот сверхзанятый человек. Меня, меня… Глупое тщеславие. И вот я, с деревянными руками и ногами, с пустой черепной коробкой, вхожу в здание Академии наук. Иду по коридорам тяжелой сутуловатой походкой. Ничего не вижу, не замечаю, не понимаю. Судорожная тревога растет, растет, как тогда, у пульта.
А почему, собственно, я так волнуюсь? Я ведь не собираюсь выкладывать Золотову свои мелкие обиды.
Я забыл все, все, что раздирало сердце. Я - по ту сторону личного, мелкого. Наука - жизненная функция моего существа, и все личное и общее всегда для меня были неразделимы…
Останавливаюсь перед дверью. Обретя дыхание, вхожу в кабинет.
Золотов не поднимается навстречу, не улыбается приветственно. Я вообще не видел его ни разу улыбающимся. Но руку жмет крепко.
- Присаживайтесь, Алексей Антонович.
Голос покойный, уютный. По-деловому уютный.
- Мы тут заседали, - говорит академик Золотов. - Ученые большинством голосов решили поставить вас во главе Комитета. Рад за вас и за науку…
Взвинченность росла, росла, достигла предела, рассыпалась, звеня осколками: чувствую, вот-вот готов разрыдаться.
И тут впервые вижу, как улыбается академик Золотов: мягко, понимающе. По-человечески.
А в сознании стучат слова: "большинством голосов"!
Я начинаю понимать: новое назначение - не награда за труды, не повышение в должности, а коллективная воля.
ПРАВО ВЫБОРА
1
Крутятся за толстыми железобетонными стенами снежные галактики. Вся монтажная зона дымится белым. Здания, провода белые, нереальные. Пространства сделались упругими, непреодолимыми. С каждой неделей растет и растет ощущение нашей оторванности от остального мира.
Здесь, в отсеке, глухо. Узкий серый коридор, сплетение трубопроводов высокого и низкого давления. Как на корабле.
Шипит, трясется под руками синее солнце, летят малиновые брызги металла. У меня в брезентовой рукавице зажаты сотни ампер. Шов длинный, а выполнять его приходится на предельно короткой дуге. Это утомительно. Но так надо. Выбрасываю огарок, закладываю в держатель новый электрод - и снова ползет вдоль шва шипучая сварочная дуга.
Брезентовые штаны с резиновыми наколенниками, брезентовая куртка, резиновые сапоги, лицо закрыто защитной маской. Синее солнце - это когда смотришь со стороны, а сквозь светофильтр - золотисто-синий комочек, почти живая пушинка.
С каждым таким трубопроводом возни много. Он словно бы орет всем своим стальным дыхалом: "Мы особенные, легированные, цельнокатаные, нам подавай бережное отношение, постоянный ток, электроды высшего качества!"
- Обласкать бы тебя кувалдой! - говорю я вслух. - За какие такие грехи я должен возиться с тобой?..
А в ушах все еще звучит голос нашего мастера Шибанова:
- Мы тебя считаем специалистом по сварке неповоротных стыков труб во всех пространственных положениях и труднодоступных местах. Твоя сварка - это грань, где ремесло переходит в искусство. Гордись!
- Горжусь.
- В коммуникационный коридор пойдешь? Предупреждаю: там вентиляция плохая. Угореть можно. Из бригады Харламова одного еле отходили. Да ты его знаешь: Жигарев.
- Сдюжим.
- Вот и прекрасно. Ну, герой. Нашлю на тебя корреспондента.
- Зачем?
- Для славы.
- Не нужно. Не люблю, когда пресса вмешивается в мою личную жизнь.
- Лови мгновение, юноша. Я, например, считаю: трудные дела интересны тем, что в них проявляется личность. Вот и проявляй.
- Буду стараться.
- Ты рожден для лежачей работы. Не забудь подстелить диэлектрический коврик.
И он ушел, переполненный оптимизмом, сверкая вставными зубами. А я полез в коммуникационный коридор.
Шипит раскаленная, взлохмаченная плазма. Чтобы уменьшить внутренние напряжения в металле, веду шов обратноступенчатым способом на проход. Стараюсь не обрывать дугу, так как электрод с фтористокальциевым покрытием не любит этого: может образоваться трещина в кратере. Манипуляциями электрода всячески добиваюсь, чтобы валик был без горба, а мысли ползут сами по себе, как бы сквозь сосредоточенность, сквозь собранность и сознание особой ответственности, которое не покидает ни на секунду.
Ответственность. В характеристике так и записано:
"Хорошо развито чувство личной ответственности".
Тут у каждого оно хорошо развито.
Больше всех переживает прораб участка Скурлатова. Сегодня утром устроила мне разнос:
- Какой же вы бригадир, если так распустили людей?! У Петрикова - непровар, у Тюрина - прожог, у Сигалова - натеки, у Демкина - внутренние и наружные трещины. По работе вашей бригады можно составить полную таблицу дефектов. Вы что, ларек для овощей строите?! Почти у всех шестой разряд, а шов хуже, чем у самого захудалого третьеразрядника!..
Я слушал молча. В какой-то миг мелькнуло: отказаться от бригадирства, махнуть на все рукой и уехать на Дальний Восток, к океану… Занудливая бабенка, типичная перестраховщица. Непедагогичная в своей основе…
И как только пришло на ум это точное словечко, я сразу успокоился. И больше не слушал, а смотрел: красиво очерченные вздрагивающие полные губы, блестящие черные глаза, какие-то жесткие и в то же время чувственные, суженные сумеречные глаза. Что-то во мне вдруг всколыхнулось, и я увидел ее словно бы впервые. Она показалась мне ослепительно красивой. Теперь я стал прислушиваться к ее голосу, не вникая в слова. Я слушал. Слушал и следил за маленькой узорной варежкой, которая выделила себя в отдельное существо, то поднимаясь, то опускаясь, и у меня перед глазами плясали огненно-красные, ярко-желтые и синие пятна и полосы.
- Так чего же вы молчите? - сказала Скурлатова, отчаявшись пробить брезентовую броню.
Она стояла передо мной в замшевом коричневом кожушке, в меховой шапочке и смотрела на меня снизу вверх. А я почему-то вспомнил, что ей тридцать два и что разница в годах не так уж велика.
- Я готов есть сено.
Взгляды наши встретились. Она почему-то смутилась.
- Это в каком же смысле?