Пот, горячий пот застилал глаза. В голове звенело не то от рычания экскаватора, не то от зноя. Иногда я обессиленно опускался на камни, потом, отдышавшись немного, снова хватался за лопату.
Но силы все-таки иссякли. Два последних вагона разравнивали без меня. Поезд отправился. А я сидел, прислонившись к красной глыбе. Кто-то подал цебарку с водой, и я жадно припал к ее краю воспаленными губами. Поднялся, покачиваясь направился к Бакаеву:
- Меня назначили к вам помощником…
Он покосился, вынул папироску, закурил, процедил сквозь зубы:
- Принимай инструмент!
Инструмент он сдал по описи и заставил расписаться.
- На "СЭ-3" работал?
- Нет.
- Ладно. Пока будешь следить за подшипниками, чтобы не перегревались. Ну, что касается смазки узлов, то покажу в ходе дела.
И совсем неожиданно добавил:
- Откуда только вас, чертей бесклепошних, присылают на мою голову!..
После сдачи смены мы направились в поселок. Позади шагали рабочие нижнего звена: паренек лет восемнадцати Юрий Ларенцов и угрюмый, молчаливый Ерофей Паутов - из нашенских, сибиряк. У этого Ерофея было такое лицо, что, казалось, нажми щеку пальцем - кровь брызнет.
- Ты где остановился? - спросил Бакаев.
- У Аркадия Андреевича.
- Ерунда. Идем к нам. Мы с Юркой вдвоем. Одна койка все равно пустует. Матрац, подушка. Простынок, правда, нет. Зато живем рядом с большим начальством: вон усадьба Кочергина! А вот наш терем.
Ерофей Паутов попрощался и зашагал дальше: он квартировал в поселке.
Небольшой аккуратный особняк мне сразу понравился. Он был обшит тесом, и гладко обструганные дощечки с натеками смолы светились на солнце. Поодаль стояли высокие сосны, а за ними крутой стеной вставал хребет.
Бакаев и Ларенцов занимали светлую, просторную комнату, изолированную от остальных капитальной стеной. Мы умылись, переоделись.
- Сбегал бы ты, Юрка, в ларек, - сказал Бакаев. - В столовую нынче не пойдем.
Ларенцов, не проронив ни слова, взял у машиниста деньги и скрылся за дверью. Вскоре он вернулся, держа в руках круг колбасы и буханку хлеба. Когда поужинали, Бакаев многозначительно произнес:
- Вот что, ребята. Раз теперь у нас бригада - полный комплект, то я думаю так: работать будем злее. Я, брат, сам злой на работу, Юрка не даст соврать, и тебе советую на поблажку не рассчитывать, хоть ты и помощник. А какой ты помощник, мы еще не знаем. Да и знать тут нечего. У себя в Кривом Роге я не взял бы такого помощника: на кой шут он мне нужен, ежели не знает, что к чему! Вот и мотай на ус: первейшим делом приглядывайся, без дела не стой. Дело всегда найдется. Ты вроде как бы начальник над рабочими нижнего звена, руководить должен. Опять же следи за передвижкой машины, не гнушайся кабель поднести, уложить на козлы. Ну, смазка и прочее. А послали ко мне не без умысла: помощники у Бакаева долго не держатся. Был такой Волынкин. Хоть он и Волынкин, а проработал у меня два месяца - и в дамки: поставили машинистом. Укладывает в отвал две тысячи шестьсот восемьдесят кубометров. Вот тебе и Волынкин! А ты где до этого работал?
- Здесь.
- Здесь? Что-то не примечал такого.
- Я давно работал. На кубовом. Вел проходку капитальной траншеи.
- Так за каким же чертом тебя прислали, раз ты сам машинист?! Стаж-то поболее моего…
Он явно был обескуражен, крякнул, сказал:
- Юрка, милок, сбегай за водкой.
Юрка рассмеялся:
- Что это на вас, дядя Тимоша, накатило?
- Эх, чудак человек, ничего не понимает. Молокосос. Не хочешь уважить, сам схожу.
- Ладно уж, сидите. Сбегаю…
Он скрылся за дверью, а мы продолжили разговор. Я объяснил Бакаеву, в чем дело. Он успокоился:
- Значит, потерял специальность. Теперь понимаю, почему послали ко мне. Хотят восстановить. И то резон. А я так рассуждаю: мы с тобой вдвоем, ежели засучим рукава, можем тут кое-кому нос утереть! И тебе есть смысл отличиться, чтобы скорее самому машину получить. Так и договоримся.
Вернулся Ларенцов с четвертинкой. Бакаев презрительно скривился, но ничего не сказал. Он молчал долго, потом неожиданно выпалил:
- Сукин сын, гнилая интеллигенция! Вот кто ты! Соображения в тебе нет ни на грош. Да мне эта чекушка, что бугаю красная тряпка!
Юрка захохотал, схватился за живот:
- Вы же слово дали Екатерине Иннокентьевне больше не пить! А то вот возьму да и скажу, что вы не хозяин своему слову.
Бакаев уставился на Юрия, добродушно сощурился:
- Не скрипи, злыдня, я же не зарекался совсем в рот не брать. Скорее кляузы разводить! Молодежь… Я, может, люблю тебя, стервеца, а ты сразу к Екатерине Иннокентьевне. Пить и выпивать - это две большие разницы, как говорил один одессит. Я и без твоей Екатерины Иннокентьевны знаю, что делать. У меня, может, цель определенная. А баба, она и есть баба.
Ларенцов ухмыльнулся:
- Слыхали. Цель определенная, но мелкая: зашибить деньжонок и махнуть обратно в Криворожье. Вот и вся цель.
Мне казалось, что Бакаев вспылит, но он вместо этого расхохотался:
- Правду говорит, подлец! Как в воду смотрит. А как же быть прикажете? В Кривом Роге у меня семья осталась: жена и двое детей. Такие малюсенькие девчушки… Я, может, оттого иногда и заливаю. Зелен ты еще, чтобы понимать подобную ситуацию. А я свое, брат, отработал, помотался по белу свету. Слыхал когда-нибудь про Саксагань? Речка такая. Там же Веселые Терны - моя родина. Вон куда меня занесло от родных мест! Красотища там у нас, не то что тут: продерешь утром глаза, глянешь в окно, и под ложечкой засосет - дикой край, лес да лес. А я к степу привычный. Тут и медведь запьет.
- А почему бы вам не перетащить семейство сюда? - полюбопытствовал я.
Он посмотрел на меня серьезно:
- Ерунда! Такого даже мыслить не могу. Не поедет моя Машутка сюда. У нее там полгородка родичи. Мечта есть: обосноваться на берегу Саксагани. Опять же детишки - родина ведь. А отсюда все равно тянуть будет. Все как будто не дома. Так-то… Дюже опостылела мне эта тайга!.. Да что толковать…
Я смотрел на его голый, как колено, подбородок, в его коричневые, подернутые пленкой глаза и думал, что у этого человека тоже своя замысловатая судьба и что все в жизни не так просто, как кажется с первого взгляда.
И когда мы улеглись на кровати, я все продолжал думать о Бакаеве, об его семье. Что-то было общее в словах Бакаева и Сеньки Пигарева, который повстречался мне вчера на перевале, и в то же время что-то глубоко различное.
Я лежал и глядел в окно на залитые лунным светом щетинистые верхушки сосен и все не верил, что снова очутился в своей тайге. Пытался представить себе Катю Ярцеву, но перед мысленным взором вставала тоненькая фигурка девушки с большими заплаканными глазами, смуглые босые ноги и струящаяся по ветру голубая косынка.
Прошлое… Иногда думается, что оно не властно над нами. Но бывают минуты, когда все то, что, казалось бы, ушло навсегда, начинает тревожить память, и ты будто заглянешь в какую-то щель во времени…
Может быть, эта история интересна только для меня. Но, без сомнения, она поучительна и для других, ищущих славы и признания.
Неподалеку отсюда, на берегу Кондуй-озера, некогда стояла бревенчатая избушка промыслового охотника Иннокентия Ярцева. Там прошло мое детство. Я остался сиротой четырех лет. Тогда-то и взял Иннокентий меня на воспитание. По сути, я мало видел материнской ласки. Катя, та вообще не знала матери. Мать, Марфа Петровна, умерла во время родов. Иннокентий ждал сына, но родилась дочь. Сперва это огорчило его: так хотелось мальца! А потом он полюбил дочурку всей своей суровой душой таежного скитальца. Так и росла Катя, как будто девчонка, а по замашкам - мальчишка-сорванец. Но Иннокентий все же мечтал о сыне, будущем помощнике в многотрудном промысле. Неизвестно почему он не женился вторично. Когда я лишился родителей, он взял меня в свою избушку. В детстве с Катей мы часто дрались - два замурзанных звереныша: она стремилась верховодить в играх, а я не поддавался. Правда, в трудные минуты я всегда становился главным, защитником, покровителем. Плел для нее корзиночки из прутьев, запекал в костре косача, доставал кедровые шишки.
Забылись имена людей, стерлись, потускнели события более поздних лет, но картины детства остались навсегда, как яркий цветистый сон.
…Трещат от лютой стужи кедры и сосны. Свет зимнего дня едва просачивается сквозь морозные узоры стекол. Что-то темное, страшное в углах избы. Мы лежим на сдвинутых лавках. Овчина сползла на пол, но вставать не хочется: боязно. Иннокентий еще вчера утром ушел куда-то на лыжах, закинув за плечи ружье. У порога свернулась клубком Найда. Иногда она настораживает короткие острые уши, угрожающе морщит верхнюю губу. Найда - угрюмая сибирская собака. Она никогда ни к кому не ластится, не виляет хвостом. Если во дворе появляются чужие, Найда скалит большие белые клыки, шерсть на ее спине встает дыбом, клокочущее хриплое ворчание выдает злость. Она признает лишь Иннокентия. Подойдет к нему, ткнется мордой в колени и замрет, ожидая, пока он погладит ее, потреплет по голове. К нам, детям, Найда относится снисходительно: позволяет дергать за хвост и уши. Иногда лизнет в нос в знак особого расположения. Найда - надежный сторож. И все же нам боязно. По тайге зимой и летом бродят недобрые люди; они страшнее волков и медведя. Лют недобрый человек - он не щадит ни старого, ни малого.
- Хепца… - тоненько пищит Катя. Но хлеба нет, и вообще ничего нет ни на полке, ни в огромном кованом сундуке, на котором обычно спит Иннокентий. Железная печка давно заглохла. Трут с кремнем и огнивом лежит на сундуке, у печки - ворох сушняка. Но я еще не научился пользоваться огнивом. Кроме овчины, мы укрываемся еще одеялом из разноцветных лоскутков. Оно до того рваное, что однажды Катя едва не удушилась, запутавшись в нем. Одеяло досталось мне от покойных родителей.
Стена избушки оклеена старыми газетами и плакатами. По плакатам я учусь читать. На одном нарисован мужик с лукошком - горстью разбрасывает семена. Внизу крупные зеленые буквы - призыв подписываться на заем. Иннокентий хранит в большом пустом сундуке вместе со свечками и мешочками с солью одну-единственную облигацию. Я уже знаю, что на эту бледно-зеленую бумажку можно выиграть целых сто рублей. А за сто рублей можно купить много пороху, дроби, соли, винчестер восемнадцатизарядный. С таким ружьем смело можно ходить на медведя. Выиграть эти сто рублей было заветной мечтой Иннокентия. По вечерам мы сидели у гудящей печки, глаза Иннокентия теплели, и он гадал, что купит на выигранные сто рублей. Мне - синий суконный картуз со светлым козырьком, голубую гарусную рубаху, а если хватит денег, то еще и тальянку (любит Иннокентий музыку!). Кате - два платья: розовое и зеленое, мониста, настоящие катанки. Обоим связку кренделей. Несбыточные мечты!.. Как-то по чугунке ездил Иннокентий в город, вернулся, привез нам два кренделя. Нежно-золотой, пряно пахнущий крендель… С тех лор, когда очень хотелось есть, перед глазами вставал этот крендель.
- Хепца… - опять пищит Катя.
Я готов зареветь от ее надоедливого пищания.
- Замолчи ты, постылая! - говорю я. - Если будешь канючить - услышит шишига и съест нас обоих.
Испуганная девочка притихает. Я сам побаиваюсь этой неведомой шишиги, которая забирает маленьких детей. Шишига скрывается и в темном углу, и за сундуком, бродит по сугробам вокруг избушки.
С другого порыжелого плаката в упор смотрит красноармеец. На шлеме у него красная звезда. У красноармейца сердитое лицо. Указательный палец направлен прямо на меня. Я не боюсь гневного взгляда красноармейца. Таким был мой батя. В гражданскую он вместе с Иннокентием служил у знаменитого партизана Щетинкина.
- Лют был твой родитель, упокойник, на расправу с белыми бандитами, - рассказывал Иннокентий. - Вот они опосля и припомнили ему: пихтой-то и придавили. Недаром Васька Кондырь, холуй семеновский, после того случая с лесоразработок скрылся…
…А сколько бывало веселья, когда начинался сезон белковья! Со всех сторон к нашей заимке сходились бородатые люди с ружьями и лайками. До света поднимались артельщики с немудреной постели из зеленых ветвей молодых елок. Один шел за водой к ближайшему ключу или озеру, другой подбрасывал в костер сушняк. За завтраком, приготовленным Катей, обсуждали, кому и куда идти, а потом разбредались в разные стороны.
Иннокентий сызмальства приучал меня к своему делу. Вот залаяла собака. Иннокентий подходит к старому кедру, обросшему, как бородой, густым мохом. Собака яростно лает. Значит, белка есть! Но нужен опытный, зоркий глаз охотника, чтобы отыскать ее в непроглядных ветвях. Иннокентий стучит обухом топора по стволу дерева. Вспугнутая белка меняет место. А я только и жду этого момента. Быстро воткнув в снег сошки и положив на них ружье, стреляю. Белка катится вниз, но на снег не падает: она застряла где-то на могучих лапах кедра. Иннокентий длинным шестом отыскивает зверька. Сизо-серая тушка падает на сугроб. Охотник ловко обрезает большим ножом зверьку лапки и бросает их лайке. И снова заливается собака, зовет на крутой гребень. К вечеру с богатой добычей возвращаемся мы к костру.
- Молодец! - хвалит Иннокентий. - Хорошо бил - в глаз, шкурок не попортил. Вырастешь, настоящим охотником станешь. Густо валит зверь в нонешнем году…
После удачливого сезона артельщики бражничали. Неизвестно откуда появлялась голосистая тальянка. Рябой артельщик Ерема со страшными, налитыми кровью глазами заводил гармонь на полный голос. Гудела тайга от частого перебора с переливами, со звонками, с подсвистом. Потом усаживались у чадного костра и пели могучие сибирские песни про Ермака, про славное море Байкал. Песни будоражили. В песнях наш сумной край выглядел сказочным. Где-то в тайге была зарыта ладья Ермака, полная доверху серебра…
У тех же чадных костров рассказывали истории. Удивительные истории-были и о повадках зверя, и о золоте, и о таинственных убийствах, о гражданской войне и партизанах. Таежные были до того запали в голову, что потом, много лет спустя, я почти дословно мог рассказать каждую. Это пригодилось, когда писал свою первую книгу.
…Кате исполнилось семь лет, и мы теперь уже вместе бегали на лыжах в школу, на полустанок. Мимо окон школы проносились поезда. Они выныривали из хвойной глубины, мелькали зеркальные окна, стучали колеса, а я мысленно уносился с этими поездами в незнакомые дали. Книги сделались страстью более сильной, чем охота и любовь к скитаниям. Я забирался в самые глухие места и читал, читал… Стихи поразили, как чудо. Слова были непонятные, но красивые. Никто из моих знакомых не говорил так:
Еще звенит в душе осколок
Былых и будущих времен…
Теперь я пытаюсь припомнить, с чего же все началось. Может быть, оно началось еще тогда, когда у чадных костров я жадно слушал необыкновенные истории и раздольные песни? А возможно, это случилось позже, когда захотелось рассказать о своей жизни так же красиво, как пишут в книжках.
Один известный писатель утверждает, что стремление к творчеству возникает в человеке как душевное состояние гораздо раньше, чем он начинает исписывать стопы бумаги. Возникает еще в юности, а может быть, и в детстве. А все потому, что в юности восприятие мира более острое, свежее, непосредственное. Юноша, дескать, ближе стоит к природе. Поэтическое восприятие жизни - величайший дар, доставшийся нам от детства.
Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих трезвых лет, то он поэт или писатель.
Величайший дар… Не знаю, возможно, в подобном объяснении и кроется зерно истины. А может быть, все гораздо сложнее, гораздо сложнее…
Да, в школьные годы я писал стихи, исписал четыре тетради. Потом охладел к этому занятию. Стихи писали и другие, и у них получалось не хуже, чем у меня. А к тому времени наша немая, безлюдная тайга стала оживать. Сперва появились неизвестные в городской одежде, в кожанках, в комбинезонах. Они были без накомарников. Привезли с собой диковинные инструменты. С платформ отгрузили автомашины и экскаваторы. Стали вырубать просеку от полустанка и чуть ли не до Кондуй-озера. Вскоре мы узнали: в наших местах будет рудник, станут добывать железную руду. Звенели электропилы, падали кедры и лиственницы. Бульдозеры срезали бугры. Там, где мы совсем недавно охотились, теперь день и ночь гремели взрывы. Мои сверстники, закончив семилетку, почти все ушли на стройку. Для каждого нашлось дело. Из артельщиков первым появился на строительстве рябой Ерема. За ним потянулись другие. Но людей все же не хватало. Иннокентий остался в своей избушке. Он все чаще и чаще жаловался на ломоту в пояснице, а весной, простудившись, тяжело занемог.
Костлявый, заросший лежал он на сундуке, и порой мне казалось, что смерть подошла к нему вплотную. Осенняя мокрядь держала дичину по сохранным местам, крупный зверь откочевал куда-то. Мы с Катей приходили почти каждый раз с пустыми руками, вымокшие, иззябшие и голодные.
Все же удалось закончить семь классов. А потом я ушел на рудник. В свои четырнадцать лет я был на редкость рослым и плечистым. Устроился землекопом. К лету Иннокентий встал на ноги.
- Поезжай в Читу, сдавай в техникум, - сказал он мне. - В ученые люди выбиваться надо, из темноты нашей вылезать. А мы с Катькой продержимся…
Но я не поехал: нужно было кормить семью. Иннокентий хоть и хорохорился, но был еще слаб. Катя училась в школе. Иннокентий привык к моему послушанию, и мы впервые крепко поссорились. Мне нравилась специальность экскаваторщика. А тут организовали курсы. На курсы сразу не приняли: не подходил по возрасту. Но позже я все-таки добился своего и стал машинистом.
…Весть о войне всколыхнула тайгу, нарушила наш уже ставший привычным уклад. Все реже теперь ухали взрывы, останавливались один за другим бульдозеры и экскаваторы: люди уходили на фронт. Мимо нашего полустанка проходили эшелоны с солдатами. На платформах стояли пушки, прикрытые брезентом. У столба с громкоговорителем по утрам и вечерам толпились рабочие - слушали сводки. Сперва думалось: жизнь на руднике постепенно замрет. Руда, железо… Но когда еще достанут ее, эту руду?.. А фронту нужны бойцы. И мне, прирожденному охотнику, казалось, что сейчас мое место там. Я мог бы быть снайпером. А нас держали здесь… Однако стоило лишь заговорить об этом с Иваном Матвеевичем, как он сердито отчитал меня:
- Эх ты, Аника-воин! По выработке в хвосте плетешься, а у нас тут свои траншеи… Вот если из-за таких работничков, как ты, не сдадим в срок капитальную траншею, будет с нами крутой разговор. Сейчас всюду военные порядки…