Том 1. Рассказы и сказки - Катаев Валентин Петрович 12 стр.


Он передал и с умилением смотрел, как ее руки накладывали себе на тарелку деревянными ложкой и вилкой свежие листья, окропленные прованским маслом и лимонным соком.

Передавая соседке салат, Игнатий Иванович капнул на скатерть маслом и, боясь, чтобы его не уличили, стал с самым невинным видом наливать себе в стакан нарзан, хотя ему хотелось попробовать красного вина.

А потом перешли в салон, где было еще больше цветов и картин, чем в других комнатах, и там расселись по креслам, диванам, кушеткам и канапе. Хозяин дома долго просил ту самую девушку, которой Игнатий Иванович передавал салат, что-нибудь сыграть. Она сначала отказывалась, но когда ее стали просить хозяйка, а затем и все гости, согласилась и пошла к роялю, который стоял посреди комнаты, разнообразно отражая окна и море. Она раскрыла ноты, бегло осмотрела первую страницу и стала играть. Комната наполнилась звуками, заставлявшими звенеть разные мелкие вещи, расставленные по этажеркам. Чиновник смотрел в окно, и пока белые пальцы девушки бегали взад и вперед по клавишам, вызывая целую бурю звуков, ему казалось, что бледно-голубое море с парусом на горизонте, и зелень сада, и лиловые вечерние тени деревьев и кустов - все это так красиво не само по себе, а от музыки и что, когда музыка перестанет - все исчезнет: и море, и парус, и деревья.

Заметно вечерело, многие из гостей прощались и уходили. Игнатий Иванович чувствовал, что ему тоже пора домой, но никак не мог заставить себя встать. Он сидел, как очарованный. Мысли его разбегались, не привыкшие к музыке нервы звенели, как струны, сердце сладко, непонятно, вкрадчиво ныло; наконец он заставил себя встать и пошел отыскивать хозяина. Воронов снова стоял в кабинете, сунув руки в карманы вестона, и беседовал с высоким господином в новом длинном сюртуке с шелковыми лацканами и пуговицами, обшитыми шелком в мелкую шашечку. Судя по его строгому профессорскому лицу, разговор шел о вещах важных, серьезных.

- Я попрощаться, - сказал чиновник.

- Уже? Останьтесь. Выпейте с нами чаю.

- Никак нет-с. Пора.

- А то?

- Не могу-с. Мне надо.

- Ну, раз надо, то надо. На нет и суда нет. До свиданья. Спасибо, что заглянули.

Игнатий Иванович хотел уже было выйти из кабинета, но вспомнил, что Воронов обещал ему книжечку, и жалобно сказал:

- А книжечку? Вы давеча обещали. Нельзя ли?

- Ах да, книгу. Хорошо. Хотя вот что: сейчас не стоит искать, право, не помню, куда я засунул авторские. И - видите, у меня гости. Сделаем лучше так. Заходите как-нибудь на днях. Или через недельку, гм… хотя бы в воскресенье. Пообедаете у нас. А я к тому времени… Хорошо?

- Слушаюсь.

- Ну, всего вам доброго.

Проходя через столовую, почтовый чиновник столкнулся с почетным академиком и сказал ему:

- Я уже отбываю. Честь имею кланяться. Очень приятно, что довелось познакомиться с таким выдающимся человеком. Весьма.

- Тронут, - сказал почетный академик четко, как отпечатал. - Всего наилучшего.

Он протянул Игнатию Ивановичу свою длинную, породистую руку. Хозяйку дома чиновник не разыскал и, не попрощавшись с нею, вышел.

Солнце уже давно закатилось, и розовая заря погасла где-то далеко в степи, апрельское небо на западе все еще зеленовато светилось, на нем отчетливо рисовались кудрявые силуэты молодых акаций и ограды дач, а над морем блестел ясный, словно вымытый месяц, и от него в море до самого горизонта было тихо и сиренево. Почтовый чиновник был взволнован. Засыпая, он думал о Воронове, о его доме, о его гостях, картинах, цветах, рояле, маленьких слоеных пирожках, о знаменитом почетном академике по разряду изящной словесности. Ему стало жаль себя, своей бедности, робости. И сознание того, что этого изменить уже никак невозможно, что жизнь почти прошла, долгой ноющей болью отзывалось в сердце и не давало уснуть. Хотелось сочинять стихотворения про горькую долю.

На следующий день Игнатий Иванович опять, сидя у себя за решеткой, наклеивал марки, со стуком гасил их, взвешивал на весах заказную корреспонденцию и выдавал в окошечко квитанции.

1917

A+B в квадрате

Который раз я уже останавливаюсь возле этой двери с приколотым к ней билетиком: "Звонок не звонит, просят стучать". Буквы крупные и неровные, слова лезут вверх. Должно быть, писала сама Верочка. Я снимаю с правой руки перчатку и звонко стучу. За дверью слышны голоса, но никто не отворяет. Подождав минуты две, я стучу еще раз. Американский замок щелкает, и дверь отворяется. Передо мною Верочка. Одной рукой она держится за дверную цепочку, в другой у нее стакан с перламутрово-мутной водой, откуда сильно пахнет валерьяновыми каплями. Она улыбается. Хорошенькие, немного оттопыренные, еще детские ушки розовеют из-под завитков черно-каштановых шелковистых волос. Видя ее изумленно-радостную, простодушную улыбку, невозможно самому не улыбнуться. Я сдержанно и снисходительно, как и подобает молодому офицеру-фронтовику, улыбаюсь и спрашиваю:

- К вам можно? Вы, кажется, чем-то заняты?

- Я? Нет. Да входите же, раздевайтесь.

Она снимает дверную цепочку и впускает ценя.

- Вы отвратительный, - говорит она, продолжая улыбаться сияющими глазами. - Вас повесить мало!

- Почему это?

- Сам сказал, что сегодня уезжает на фронт, а сам, оказывается, и не думал уезжать! Я вас ненавижу!

- Подождите, подождите, не все сразу, давайте разберемся хладнокровно, - говорю я, устраивая шинель на вешалку, прибитую так высоко, что с трудом можно дотянуться. Внутренне удивляюсь: как это Верочка умудряется вешать сюда свою шубку? Должно быть, подставляет стул.

Пока я стою перед зеркалом, заправляю гимнастерку, разглаживая впереди складки и затягивая скрипучий офицерский пояс, Верочка говорит, осторожно держа обеими руками на весу стакан и боясь разлить воду:

- Оставьте ваши шуточки. Они неуместны. Сегодня вы так легко не отделаетесь. Вы понимаете, что вы сделали со мной?

- А что?

- Сказали, что уезжаете, а я как последняя дура написала вам эту несчастную трогательную записку. Сожгите ее.

- Лучше умру!

- Перестаньте обманывать. Все равно я вам уже не верю. Вы не заслуживаете доверия.

Я делаю обиженное лицо.

- Значит, вы хотели, чтобы я уехал на фронт?

В ее глазах мелькает ужас.

- Нет! Что вы? Зачем это? Не надо!

- Что ж. Конечно. Я вас прекрасно понимаю. Пишете там всякие нежные слова: "дорогой, милый" и все прочее, а сами только и мечтаете, чтобы меня поскорее ухлопали.

Верочка страшно краснеет.

- Побойтесь бога!

Она всматривается в мое лицо и видит, что я улыбаюсь.

- Смеетесь?

- А что ж мне: плакать?

- Мерси. Сам говорит, что уезжает, а сам смеется. Кончено! Больше я ни одному вашему слову не поверю. Вот ни на столечко не поверю.

Она хочет показать четверть своего мизинчика с наполированным ноготком, но так как руки у нее заняты, то она беспомощно осматривается по сторонам.

- Ну уж ладно, хватит. Терпеть не могу этих объяснений в любви в передней, - говорю, делая серьезное лицо. - Что подумают друзья и знакомые?

- Слушайте, однако, у вас страшное самомнение. Вы не воображайте.

- Я не воображаю.

Верочка недоверчиво смотрит на меня и хочет погрозить пальцем, но мешает стакан, а взять его в одну руку как-то не догадывается.

- Нет, нет. Ни одному слову не верю, сам говорит "не воображаю", а у самого глаза так и блестят. Ну, скажите, отчего у вас так неприлично блестят глаза?

Чтобы скрыть предательский блеск глаз, я опускаю ресницы.

- От холода, - говорю я. - Почему это у вас пахнет, как в аптеке?

- С Лилькой истерика. Меня гоняли за валерьянкой. В общем - страшная драма.

Из-за двери слышится сердитый голос Верочкиной мамы:

- Вера, да скоро же ты наконец!

- Господи! - восклицает Верочка. - Они меня все хотят замучить.

Она хочет сделать руками энергичный жест, но вспоминает о стакане.

- Тьфу, пропасть, стакан этот. Не дает разговаривать. Я его, кажется, сейчас разобью, всем назло!

- Вера, да иди же ты скорей, Христа ради, - слышится из-за двери.

- Сейчас, - отвечает Верочка плаксиво, - не дают с человеком поговорить. Не умрет ваша Лилька без валерьянки. Пойдем, Павлик.

- Чего я там не видел? Лучше я посижу здесь на сундуке. Тихо, уютно. А там истерика, семейная драма. Удобно ли соваться?

Верочка делает страдальческие глаза:

- Госссподи! Идите, вам говорят. Просто к Лильке с фронта жених приехал, и она в своей комнате дает спектакль безумной страсти.

Я боком вхожу в столовую, где Верочкина мама накалывает на коленкоровый манекен с дамской грудью, но без зада, куски синей материи. Манекен шатается на своей единственной ноге. На столе разложены модные журналы, выкройки, кружева, насыпаны булавки. По всей комнате валяются походные офицерские вещи, - но всей вероятности, имущество Лилькиного жениха.

- В отпуск приехал? - шепотом спрашиваю я Верочку.

Она отрицательно мотает головой.

- Ранен? В командировке?

- Землячки выперли из батареи. Насилу ноги унес, - тихо сообщает Верочка. - На какой-то станции отобрали оружие. Ужас!

- Вот видите, а вы говорите - фронт.

- Это вы говорите. А я ничего не говорю.

- Кто пришел? Monsieur Петров? - спрашивает Верочкина мама, не оборачиваясь.

- Так точно.

Я ловлю ее маленькую сухую ручку, от которой тоже пахнет валерьянкой.

В соседней комнате слышится неопределенная возня, и томный, умирающий голос Лильки произносит сквозь нос, заросший полипами:

- Волотя, тайте же мне воты.

Появляется Верочка уже без стакана, так сказать, с развязанными руками, и, делая мне красноречивые жесты за спиной матери, говорит:

- Ну что ж, пошли?

- Куда это? - спрашивает строго maman.

- Гулять.

- В такое время?

- А что? Время самое подходящее.

- Не дерзи.

- Я не дерзю. То есть не держу.

- Попридержи свой язычок. Ты уроки сделала?

- Госссподи!

- Что госссподи? Госссподи сделала или госссподи не сделала?

- Ну сделала и сделала.

- А по моим наблюдениям, ты ничего не делала.

Верочка вспыхивает и вихрем летит куда-то в глубину квартиры и возвращается через две секунды, размахивая голубым дневником, откуда вылетает розовая промокашка с наклеенной картинкой: корзинка фиалок и два голубка - и долго зигзагами планирует по комнате. Верочка швыряет тетрадь на выкройки и быстро переворачивает страницы.

- Госсподи, вот люди! Не верят! На, смотри: вторник, двадцать второе ноября. Русский язык - повторить. История - повторить. Алгебра - не было преподавателя. Ну, и рукоделие. Убедилась? - И Верочка шумно захлопывает дневник.

- Ну иди, - говорит maman со вздохом. - Но когда же вы вернетесь?

- Через полчаса, - говорю я с легким полупоклоном.

- Не расписывайтесь за неграмотных, - говорит Верочка, обдавая меня презрительным взглядом. - То есть за грамотных. Лично я буду гулять, сколько захочу. А вы как знаете.

Я опять щелкаю шпорами и делаю полупоклон в сторону.

- Не извольте беспокоиться: через полчаса ровно будем дома.

- Посмотрим! - коротко бросает Верочка.

- Идите, - говорит maman, - только надень, Верочка, теплое пальто.

- Не хочу, мне не холодно.

- Тогда не пойдешь.

- Пойду.

- Или наденешь теплое пальто, или будешь сидеть дома.

- Но пойми же, мамочка, что это насилие над личностью.

- Как знаешь. Но я тебя не пущу.

Пожалуй, в виде протеста, Верочка осталась бы дома, но в окно виден противоположный корпус, весь белый от лунного света с синими, почти что черными, косыми тенями многочисленных балконов.

Ах, как сейчас волшебно на дворе!

Верочка покорно вздыхает и с видом жертвы, обреченной на заклание, всовывает руки в рукава легкой, душистой шубки, которую я ей подаю, нарочно становясь на носки, чтобы она помучилась.

- Скажите, разве это жизнь, а не прозябание? - говорит Верочка, глядя мне в лицо снизу вверх, когда мы спускаемся по лестнице, таинственно озаренной лунным светом. Я иронически смотрю на ее волосы, поднятые на затылке "а-ля директуар", и на легкие колечки волос на шее.

- Наоборот. В шубке вы будете прозябать гораздо меньше.

- Плохо.

- Что плохо?

- Острите плохо. За такие остроты вешают.

- Повесьте.

- Не могу.

- Почему?

- Жалко.

- Ага!

- А вы этим пользуетесь. Нечестно. Почему вы со мной не хотите говорить серьезно? Не удостаиваете? А то никак не разберешь, когда вы шутите, а когда нет.

- Хорошо.

- Что хорошо?

- Хорошо: будем говорить серьезно. Вы можете ответить мне на один вопрос? Только вполне откровенно.

- Могу, - еле дыша, говорит она и останавливается, повернув ко мне свою прелестную головку, прикрытую невесомым легким оренбургским платком. - Спрашивайте.

- Скажите мне…

- Что?

- Сколько будет А плюс В в квадрате?

Она ошеломлена.

- Вы что…

- Не знаете?

- Конечно, знаю. Но не скажу принципиально.

- Ладно. Поверим на слово. А в котором году был Первый Вселенский собор?

- В триста двадцать пятом, - бойко отвечает Верочка.

- Ага!

- Что ага?

- Говорю ага, - ехидно замечаю я. - Значит, вы только по алгебре принципиально не отвечаете?

- Больше с вами не разговариваю.

Молча мы выходим на улицу. Наши резкие черные тени быстро скользят по белому асфальту тротуара, как будто хотят убежать из-под наших ног. Я слушаю бренчанье своих шпор, и мне кажется, что и у Верочки тоже маленькие звонкие шпоры, и у очень редких прохожих шпоры, и даже у лошадей шпоры. Хотя мы вышли погулять, но почему-то спешим, как на пожар.

- Мы, собственно, куда так неудержимо стремимся? - спрашиваю я, продолжая быть ироничным.

- Увидите.

Мы выходим на шоссе, которое в чистом лунном свете похоже на полосу холста, затем сворачиваем в переулок и через незнакомые чужие дачи, крадучись, приближаемся к обрыву. Луна очень высока, стоит над самой головой, а потому море внизу по-ночному слепое и темное, но зато ярко светится лилейно-белая пена прибоя, который мерно вспыхивает под берегом.

- Теперь? - спрашиваю я.

- Вниз, - отвечает она.

Я беру ее под руку, и мы согласными шагами сходим по крутому спуску к морю. Для того чтобы дойти до самой воды, мы пробираемся по каким-то незнакомым тропинкам, пересеченным тенями голых деревьев и кустов дикой сирени, и я чувствую себя в ярком лунном свете как на экране кинематографа.

- Верочка, - нежно говорю я, прижимая ее руку к своему сердцу.

- Ну?

- Скажите мне одну вещь, только откровенно.

Мы останавливаемся.

- Ну? - неслышно говорит она, и ее голова в прозрачном оренбургском платке склоняется ко мне на плечо. - Ну?

- Сколько будет А плюс В в квадрате?

Она смотрит на меня некоторое время с изумлением.

- Отстаньте вы, ради бога, от меня!

- Уже отстал.

- Ну милый, ну хороший, ну какой хотите, не надо говорить об алгебре.

- Скверно, Верочка, - говорю я назидательным тоном. - Ученье свет, а неученье тьма.

- Перестаньте!

- Вы же сами просили меня быть серьезным.

- Несносный! Серьезным, но не в смысле алгебры. Давайте говорить о чем-нибудь серьезном другом.

- Давайте.

- Говорите.

- Я вас люблю.

- Вы опять шутите?

- Хорошие шуточки, когда я из-за вас третью ночь не сплю.

- Нет, нет. Закройте ваш фонтан. Я уже ни одному вашему слову не верю. Сказал, что едет на фронт, и так обманул.

- Сдался вам этот фронт! - тоскливо говорю я.

- Нет, вы скажите, почему не поехали?

- Ну, не поехал и не поехал. Медицинская комиссия не пустила. Еще не все осколки достали. Один остался. Самый маленький, незаметный, ехидный. А вам бы, видно, хотелось, чтобы меня поскорее отправили. Я вас вижу!

- Ничего вы не видите. А про осколочек врете.

- Верно. Вру. Но не вполне. Входное отверстие еще не зажило. Кровоточит.

- Поэтому вы так прихрамываете?

- Да.

- А я думала, для красоты, как Байрон.

- Верочка, - проникновенно говорю я. - Посудите сами: ну мог ли я уехать, получив вашу записку? Как тут уедешь?

Она с благодарностью смотрит на меня, но все-таки неуверенно спрашивает:

- Все это так, но почему же у вас в таком случае глаза блестят?

- От луны.

Мы проходим мимо пустой рыбачьей хижины с несколькими камнями на плоской крыше. Возле нее в ярком, но неверном лунном свете блестят вытащенные на берег шаланды. Я сажусь боком на борт одной из них и начинаю закуривать. Ветер задувает огонек. Пока я вожусь со спичками, Верочка, чуть приподняв шубку, идет на цыпочках к самой воде и наклоняется над ней, - должно быть, хочет потрогать, узнать, теплая или нет. Возвратившись, она садится рядом со мной. Ноги ее не вполне достают до песка, и она от нечего делать начинает ими болтать совсем по-детски. Минут пять мы молча смотрим в море. Прямо перед нами, недалеко от берега, лежит в воде большой темный камень. Когда через него перекатывается волна, он начинает светиться мокрым лунным блеском; потом он темнеет, а когда набегает новая волна, опять загорается, как большой кусок фосфора, который то всплывает на поверхность, то опускается на дно.

Издали сверху доносятся одинокие винтовочные выстрелы, напоминающие мне о фронте. Должно быть, это часовые у каких-нибудь складов пугают воров.

Вдруг Верочка делает большие глаза, дотрагивается до моего погона и говорит:

- А вы знаете, в прошлом году я чуть не утонула.

- У вас богатое прошлое.

- И меня бы теперь не было.

С моря ветер свежеет, но кажется, что холодно не от ветра, а от лунного света. Верочка глубоко засовывает руки в карманы шубки, ежится.

- Вам холодно? Идем домой, тем более что полчаса давно прошло.

- Можете идти. Я вас не держу.

- Но я обещал…

- Не следовало обещать. Во всяком случае, я никуда не пойду.

- Вот упрямое существо! В таком случае наденьте хоть мои перчатки.

- Мне не х… холодно, - отвечает Верочка, продолжая дрожать, и вид у нее такой, словно она чего-то ждет.

Я молча беру по очереди ее холодные, как лед, руки, вытаскиваю из карманов и надеваю на них свои меховые перчатки. Она вертит перед глазами свои руки, ставшие огромными.

- Как у великана. Не знаю теперь, куда их девать.

- Только не потеряйте. Вам бы их, собственно говоря, следовало эти перчатки привязать тесемочками.

- Госссподи! Да перестаньте вы наконец смотреть на меня, как на маленького ребенка. Уверяю вас, что я уже совсем взрослый человек. Вы меня только мало знаете. Дайте ваш стек.

Я закуриваю другую папиросу, вытащив ее из походного кожаного портсигара, висящего на тонком ремешке поверх шинели, а в это время она, вытянув мой стек перед глазами, усиленно смотрит вверх на луну и щурит то один глаз, то другой. Луна отражается синими огоньками в ее черепаховом гребне, на металлической рукоятке стека, на пуговицах шубки. Наконец она отдает мне стек и спрашивает:

Назад Дальше