Но после войны вес стал играть роль. У меня, например, вокруг пояса синяки от ремня с дисками и гранатами не проходили. И на плече от автоматного ремня.
Взвод у нас был небольшой - три машины. Шоферы на занятия в поле не ходили, у них свои игрушки - все промыть десять раз, и все десять раз смазать. Кто-то болел, кто-то был в наряде - пошло тринадцать человек.
Весело шагали.
Кабаний лес окружала светлая молодая поросль: кустарники, молодые березки, клены, ясень. Говорят, из ясеня наши предки делали луки, склеивали из трех полос. Красивое слово - ясень.
Мелколесье взбиралось на скалистый холм. Кабаний лес, огороженный жердями, уходил в лощину, темный и мокрый.
Мы расселись на изгороди, как тяжелые птицы. Земля была истоптана острыми копытами. Лес был угрюм, бестравен. Кто-то вспомнил, что на Руси кабанов называли вепрями. Кто-то вспомнил о невероятной ярости вепря. И страшенных клыках.
- Вепрь любит сзади пороть.
- Говорят, его шкуру автоматная пуля не берет.
- Вепрь бьет клыком в мошонку. Вырывает с корнем. Раньше на вепря только кастраты ходили. Специальная была рота…
Лейтенант горделиво усмехнулся. Спрыгнул с изгороди в кабаний лес.
- И это разведчики, - сказал он. - Герои войны. Пойдем цепью.
Но тут появилась лань.
На светлую поляну в мелколесье выскочила. Вспрыгнула на моховой валун. Замерла как бы на пьедестале, вскинув маленькую голову с острыми рожками. И вся как золотая пружинка.
Парни свалились с изгороди. Бросились к ней с ревом. Лань метнулась всем телом вправо, затем влево. Она играла. Не знала коза разведчиков. Пока она этак-то скакала, разведчики ее окружили. И тут началась баталия. Не могу вспомнить, кто начал стрельбу первым, - наверное, первого и не было. Я упал с жердей в траву, прикрыл голову автоматом.
Кольцо вокруг косули сжималось.
Парни палили друг в друга, они друг друга не видели - видели только козу. Лейтенант перемахнул изгородь, я увидел его уже в круге стрелков.
Я видел, как убили Егора. Он выронил автомат, махнул рукой, словно отгонял слепня, и упал лицом вверх. Косуля перепрыгнула через него, белое пятно под ее хвостом мелькнуло в кустах, еще раз мелькнуло между камней - она уходила к вершине холма. А он лежал вверх лицом. Я снова залез на изгородь.
Я сидел на изгороди не шевелясь. Не дыша. Я так и сказал командиру бригады:
- Я видел, как Егор упал, я сидел на изгороди, мне хорошо было видно - стреляли из леса.
- Вы убили его, - сказал генерал. - Почему у всех у вас чистые автоматы?
Я промолчал.
- Вы прошли войну и не научились беречь друг друга.
Это было несправедливо, хоть, в общем-то, правильно - мы умели, но мы сразу же разучились.
Здесь мы встретились с неведомым нам доселе чувством - раньше никто из нас, кроме Егора, не охотился. Инстинкт позвал нас. А война разбудила в нас зверя. Мы были звери. Мы еще не пришли в себя. Мы все четыре года шли к этой охоте, к этой развязке. Косуля была как очищение…
Память не укладывает события в последовательный рассказ.
До этого у нас отобрали трофейные пистолеты, патроны, кинжалы. Патроны выдавали только для учебных стрельб. Но патронов у нас было навалом. Мы набили обоймы и взяли в карманы. У нас четыре ящика было зарыто в песок, обернутые плотной промасленной бумагой.
Егор умер, улыбаясь. Наверно, он не понял, что умирает. Он видел косулю - лань, летящую через него.
Он лежал, улыбался. А косуля даже не убежала. Она вымахнула на холм и смотрела на нас сверху, наклонив голову. Она, видимо, была непуганая и даже не поняла, что мы ее убивали.
Молоденький лейтенант вдруг показал себя командиром. Он велел всем выбросить из рожков и карманов оставшиеся патроны подальше в болотце, почистить автоматы и припылить их, чтобы пыль забилась в стволы и затворы.
- Стреляли из леса, - сказал он. - Если бы у нас были патроны, мы бы эту фашистскую сволочь взяли. Но с одной моей пукалкой в лес не попрешь. - Он повертел своим пистолетом. - Черт возьми, расстрелял всю обойму…
Этот цирк у него хорошо получился.
На дознании мы говорили: "Выстрел был сделан из леса".
Лейтенант осунулся, почернел, повзрослел. Мы сказали ему, стоя тогда над Егором: "Если поползут слухи, значит, вы поделились со своим близким другом".
По тому, что лейтенант повзрослел вдруг, мы поняли, что он никому не открылся, не переложил камень со своей души на душу приятеля.
Лейтенант долго выбирал место, откуда стреляли, выбрал нагромождение камней - красиво, но глупо - стрелку из этих камней убегать было бы некуда. На дознании у нас небольшие расхождения были, но направление мы показали одно - "может быть, не из камней, но определенно с той стороны".
А Егор лежал, улыбался. Замечательный молодой мужик, мечтавший уехать на Север, чтобы стать там охотником-профессионалом. Он ушел от нас в леса счастливой охоты. Говорят, в тех лесах нет начальства. Говорят, олени и тигры возрождаются там сразу же после выстрела. Сам - пять.
Каждый день нас, то того, то другого, вытаскивали на дознание. Мы были злые, как макаки. Тут и явилась немецкая барышня с круглыми глазками, круглым личиком и заявила у шлагбаума: "Мне Пашу Перевесова. Я его девка".
Паша Сливуха как раз был у подполковника из юротдела армии.
В комендатуре она скромненько села на скамейку, что-то сказала скорострельное и уставилась на свои руки, сцепленные на коленях, - мол, я готова ждать до вечера.
Внизу, в прихожей, Старая немка заиграла на фортепьяно что-то очень грустное.
Васька предложил немецкой фройлейн пирогов. А я пошел вниз - дознание велось здесь же, в комендатуре, - чтобы предупредить Пашу, когда он освободится, о посетительнице. Я передал часовому, чтобы Паша, прежде чем уйти в роту, поднялся к Ваське.
Старая немка играла. На верхней крышке фортепьяно стоял котелок с борщом или кашей - комендантский взвод ее кормил.
Фортепьяно входило в обстановку этого дома, стояло в гостиной. Солдаты вынесли его в прихожую, чтобы в меблировке комендатуры не прочитывалось двусмысленности.
А Старая немка появилась в комендатуре так: пришли как-то Шаляпин и Егор навестить нашего бывшего командира взвода и Ваську. Увидел Шаляпин пианино, принялся бить по клавишам одним пальцем. Очень громко. И еще подпевал. А Егору было хоть бы что, он волчьего воя не боялся и медвежьего рева. Они с Шаляпиным были друзья.
Упивался Шаляпин звуками. Вот тогда и появилась Старая немка - еще шлагбаума не было. Вошла возмущенная. Но, увидев Шаляпина, смягчилась. В выражении его лица разглядела она выражение счастья.
Она подошла и, став с Шаляпиным рядом, одной рукой сыграла быстрый пассаж. Шаляпин шмыгнул носом. Выражение счастья на его лице стало радостным. Немка потом сама об этом рассказывала. Она сыграла ему простенькую музыкальную тему и, взяв его руку, нажала его пальцами на клавиши. Шаляпин понял. Согласно кивнул. Но повторить тему не смог. Даже нажимая на те клавиши, на какие надо, он извлекал не дух божественный, но богомерзкий. Немка костяшкой согнутого пальца постучала по деке инструмента и велела Шаляпину повторить. Он опять все наврал. Она огорчилась, но, видать, была умна и опытна. Попросила Шаляпина повторить то, что он сам отстукал. Он не понял и угрюмо покраснел.
Егор объяснил немке:
- Елефант. Фусс. Оор.
А вокруг них уже стояла толпа.
Все хотели, чтобы Шаляпин прорезался, чтобы явил чудо.
Немка спросила, есть ли в комендатуре переводчики.
Переводчиков было три. Два пожилых немца и медсестра из нашего медсанбата. В тот день была медсестра. Она объяснила Шаляпину, что от него требуется.
Он бросился было стучать по фортепьяно, но немка остановила его. Снова отстучала на деке несложный ритм. Шаляпин повторил несуразно. И чудо было явлено - свою несуразицу он повторял почти точно.
Все, кто был в прихожей, завопили. Шаляпин ничего не понял и в адрес приятелей кое-что высказал с учетом присутствия медсестры.
А немка сказала медсестре, что могла бы заниматься с герром Шаляпиным и надеется, что можно найти ключ к его недугу.
Егор от такой перспективы для своего друга прослезился.
- Фрау, вы ангел, - сказал он. А дружку своему велел: - Шаляпин, дай звук. Покажи тете, на что ты способен.
Шаляпин дал. Немка в испуге зажала уши. Лицо ее скривилось.
- Шальяпин, - произнесла она и засмеялась. - Фиодор Иванич…
Она приходила аккуратно после обеда, когда наши воинские занятия кончались, и занималась с Шаляпиным.
Комендантский взвод предпочитал на это время выходить на природу. Только Егор выдерживал. Почти все занятия он просиживал рядом с фортепьяно - стругал тросточку.
О смерти Егора Старая немка узнала в тот же день. Она пришла в черном, села за фортепьяно и долго играла грустные и торжественные мелодии. На стуле, где обычно сиживал Егор, сидел Шаляпин, сжимал в руках Егорову тросточку, Егор ставил ее за пианино.
После она часто играла и подолгу: Баха, Рахманинова и Шопена. Позанимается с Шаляпиным и сидит играет. И Шаляпин сидит, плачет сердцем. Такого друга, как Егор, у него не было. Егор его как бы очистил от сознания того, что он был в плену.
Солдаты приносили Старой немке еду, и она не видела в том унижения.
Даже когда мы взяли ее в агитбригаду пианисткой, она приходила в комендантский взвод, где, как она говорила, ей впервые открылся русский человек.
Проходя мимо, я поклонился ей, мы старались быть с ней замечательно вежливыми, и пошел искать чертова Пашку Сливуху.
Искать его уже было не нужно. Мрачный, он шел мне навстречу.
Когда мы поднялись с ним в комнату коменданта, немецкая барышня сидела в той же позе. Перед ней стояли нетронутые пироги.
- Ну дура. Не прикасается, - сказал Васька и заорал: - Нихт гифт.
- Сам дурак, - сказал я. - Она думает, что ты своими пирогами склоняешь ее к постели.
Паша от моей реплики покраснел. Барышня встала рядом с ним, взяла его за руку и покраснела тоже.
Потом они сели. Паша подвинул ей пироги. Барышня стрельнула глазами на Ваську и, как верительную грамоту, взяла пирог.
- Ненормальная, - сказал Васька. - Сова пучеглазая. Как ее зовут? - спросил он у Паши.
Паша сказал тихо:
- Эльзе.
Барышня улыбнулась фарфоровой улыбкой и высокородно поклонилась. Она учтиво жевала пирог, аккуратно глотала. Ее тонкую шею сжимали спазмы. Она была очень голодна.
- Ульхен, - сказал Васька.
Барышня поперхнулась.
Ульхен - мы потом ее только так и называли.
Старая немка все еще играла на фортепьяно грустно-торжественные мелодии. Ульхен вытерла рот и руки носовым платочком, достала свою бумажку и прочитала:
- Паша, я твоя шлюшка, потаскушка. Гут? - и она улыбнулась.
Мы с Васькой икнули одновременно, а Ульхен, гордясь своими успехами в русском языке, пустилась старательно считывать с бумажки такой лексикон, какого Паша Сливуха в своей деревне и слыхом не слыхивал.
- Гут, - сказал он ей. - Гроссе зер гут.
Ульхен надулась от гордости. Погладила Паше Перевесову руку. А он, отличник учебы и сельский полиглот, приготовился слушать все, чему ее научил какой-то старый немецкий солдат, озверевший от поражения, бестабачья и голодухи.
Мы с Васькой одновременно выскочили на лестницу. Там заржали. Мы слышали, как Паша говорил Ульхен красивые слова: "Майне фогельхен. Майн тебхен. Майн цукерхен…" Он просто брал какое-нибудь хорошее слово и прибавлял к нему "хен" с соответствующим артиклем.
По лестнице поднялась переводчица. Она спросила у нас, чего мы ржем. И мы, подумав, ей рассказали. Нам казалось, что это нужно сделать, чтобы Ульхен не попала в какую-нибудь беду со своей бумажкой. Мы же не знали, как она для себя все эти слова переводит. Какие смыслы они для нее содержат.
Переводчица вошла в комнату, широко распахнув двери, - мы-то знали, что у нее с нашим бывшим командиром взвода амурный роман. Наше шумное явление нисколько не смутило Ульхен. Она как раз заканчивала какой-то замысловатый тройной пассаж.
- Вери гут, - сказал ей Паша. - Соле мио, примавера, шерами. - Запас красивых немецких слов у него иссяк.
Эльзе погладила его по руке, но, глянув на нас, погладила еще и по щеке.
Переводчица взяла довольно резко из рук Эльзе бумажку, пробежала ее глазами, сначала стала красно-фиолетовой, потом бледно-зеленой. Она что-то спросила у Эльзе. Эльзе что-то ответила, вдруг испугавшись, и вцепилась в руку Паши.
- Дурочка всю ночь учила эту похабель. Хотела понравиться…
По тому, как менялось лицо Эльзе, мы поняли, что переводчица принялась объяснять ей смысл фраз и слов, написанных на бумажке.
- Ты полегче, - попросили мы ее.
- А что такое? Пусть кушает, что испекла.
- Она же еще сопля.
Переводчица глянула на нас с презрением.
- Сами вы… Сейчас любая такая дрянь любого героя окрутит - видите ли, ее пожалеть надо, а я, значит, по боку! Меня в Рязань с пузом - и позабудут, как звали…
Переводчица, ее звали Лида, швырнула бумажку на стол к пирогам. Выкрикнула: "А подите вы!.." - и оттолкнула нас, и вышла, так хлопнув дверью, что внизу на Старую немку и фортепьяно с потолка посыпался мел. И странно, злые ее слова, именно по пророческой их истинности, превратили ее, красавицу, повелевавшую мужским поголовьем бригады, в усталую медсестру, пригодную лишь для лечения триппера.
Эльзе сидела бледная. Даже пальцы у нее стали белыми.
Она подобрала со стола бумажку. Сказала гневно:
- Шреклихе вайб. - Она не поверила.
Паша отобрал у нее бумажку с фразами и разорвал ее.
- Зер гут, - сказал он. - Майне Ульхен.
Васька сложил пироги в узелок.
Паша проводил Ульхен за шлагбаум. Молодой солдатик из пополнения, прыщавый, пятнистый, накопивший в себе за войну презрение ко всему на свете и голодную наглость крысенка, пропел ему вслед:
Ах, эти черные трико
Меня пленили…
Паша обернулся. Взгляд его был угрюм.
- Молчу, - сказал солдатик, опуская шлагбаум, он для Ульхен его поднял. Когда Паша вернулся к шлагбауму, солдатик спросил: - Ты из разведроты? Говорят, они разведчика застрелили, сволочи…
В комендатуре вдруг заорал Шаляпин. Он еще не пел сегодня. Он был у подполковника из юротдела и еще не занимался со Старой немкой.
Был Шаляпин из репатриантов. В войска брали освобожденных из концлагерей, в основном специалистов. Специалистов в войсках не хватало. Под конец войны в ремонтные подразделения даже немцев брали. Они так и ходили в немецкой форме.
У нашего помпотеха был полувзвод засаленных. Я любил приходить к ним, хотя с помпотехом у нас и была вражда из-за Паши - от них гаражом пахло. Однажды я пришел к ним ключами гаечными побаловаться, а под "студебеккером" кто-то орет таким басом, что я нагнулся и заглянул. Парень мордастый лежал на спине, но как будто стоял на сцене. Он махал рукой с зажатым в ней ключом, нижняя губа его вывернулась, похожая на половинку бублика. Парень выдыхал из себя низкий богопротивный звук.
- Ты что? - спросил я.
- "Элегия", - ответил он. - Композитор Массне.
- Похоже, - сказал я.
Потом я сходил к начальнику строевой части майору Рубцову и попросил дать этого Шаляпина нам во взвод. "Только бесстрашный человек не побоится так жутко петь", - сказал я в оправдание своей просьбы. Начальник строевой части меня прогнал, сказав, что сам знает, кого куда посылать, и чтобы я шел туда, куда он меня послал, а он без нахалов все сам рассудит. Но я подвалился к нашему вежливому корректному командиру взвода.
Командиру взвода Шаляпин по первости не понравился. "Мамай какой-то", - сказал он. Он прямо-таки скис, когда Шаляпин запел. А Толя Сивашкин натурально болел. Говорил: "Когда этот орангутан орет, у меня из ушей течет кровь". Потом Толя попривык и даже пару раз аккомпанировал Шаляпину на аккордеоне.
На Шаляпина сердиться было нельзя. Он знал, что поет омерзительно, и обещал нам, что разовьет в себе музыкальный слух и, развив, поступит в консерваторию. И сделает он все это в честь нашей в него веры и нашего к нему хорошего отношения.
- Правда же нельзя, чтобы такой голос пропал? - говорил он. - Не по-божески будет, не по-хозяйски.
Когда умер Толя Сивашкин, Шаляпин плакал горько, текуче. Когда умер Егор, Шаляпин, мы думали, онемеет. Но он заорал. И глаза у него были как у идущего на смерть. Старая немка его глаз испугалась, сказала: "Герр Шаляпин кранк…"
Писатель Пе, лежа в больнице, спросил у своего оперированного соседа, лауреата Государственной премии в области оптики, профессора, члена-корреспондента: "Что бы вы, дорогой профессор, пожелали от Бога или от Золотой Рыбки?" Писатель Пе многим этот дурацкий вопрос задает, как бы в шутливой форме.
- ГОЛОС и ФАЛЛОС, - ответил сосед.
У Шаляпина был ГОЛОС. С его простодушным упорством он в конце концов смог бы развить в себе слух, достаточный для заучивания оперных партий. И чем черт не шутит, может быть, прорезалось бы в нем что-то волшебное, непременное в высоком вокале. И эту чертову "кость" ему не надо было удлинять по методу Гавриила Абрамовича Илизарова. Так что ждало его лучезарное будущее, можно сказать, счастье. Но не было ему звезды.
Не было звезды и Паше Сливухе. Любовь - да, была, а звезды не было.
Мнение, что в разведку берут уголовников, боксеров и дзюдоистов, мягко говоря, неправильное. Наши командиры, например, отбирали пополнение по признаку застенчивости и образованности. Разведчик должен читать карты наши и немецкие, и даже французские, если бы такие попались, должен разбираться в планах и схемах, желательно, чтобы разведчик мог с противником поговорить не только на кулаках. Но если мы, солдаты, к образованию относились снисходительно, считая это делом наживным, то застенчивость учитывали всерьез. Если парень и крепок, и неглуп, но у него на морде написано, что он прожженный и уникальный форвард, мы с сочувствием проходили мимо. Застенчивость указывает на наличие совести. А совесть в разведке - качество номер один. Человек даже не смелый, но с наличием совести всегда надежнее, чем исключительный смельчак без оной.
Но поскольку крупные пополнения даже в танковой части довольно редки, а разведка - как игра навылет, то не последнюю роль тут играл случай.
Пашу Сливуху к нам не прибило - его привезли. Его подобрали, заблудившегося на войне. Номер своей части он помнил слабо, называл сразу две цифры и пояснял: "Чи та, чи эта". И пожимал плечами. Плечи у него были широкие, но не могучие, а какие-то парусные, и шея тонкая, как мачта. Но рука была у него как некое черпало или копало (он любил такие слова), а если попросту сказать, то как лопата - такой ширины.
Привез его Писатель Пе на мотоцикле.
Изложу события до встречи с Пашей в романтическом ключе Писателя Пе. После встречи с Пашей романтический ключ сам по себе заненадобится. Потребуется он снова лишь с появлением Ульхен.
Жара стояла такая, словно сердце земной природы тронулось навстречу наступающим танкам, как сказал бы Писатель Пе.
В Люблине танки шли по цветам, вдавливая их в разогретый асфальт.
Пехота, тесно сидевшая на броне, смущенно сжимала в руках солдатские мешки, в которых были хлеб да патроны.