С этого дня изменился наш способ жить. Мы чувствовали себя неофитами солнцеграда, полными опаляющих знаний. Я читал вывеску: "Булочная". Прохожий поправлял меня: "Калачи". И я, как равный, говорил ему:
- Правильно, дядя.
Дома мы долго ходили по комнате, бабушка в одну сторону, я, заложив руки за спину, в другую. Мы думали. Мы переосмысляли жизнь. Наконец, устав, бабушка предложила:
- Может, киселя поедим?
На следующий день мы шагали в ликбез, как два дружка, прижимая блокноты, тетради и карандаши к груди. И встречные люди, глядя на нас, улыбались.
О первых днях нашего обучения подробный рассказ был бы делом неправедным, поскольку смеяться над безграмотным, глухо мычащим, страдающим от немоты мужиком - грех. Нельзя рассказать без сострадания о том, как рыдали пышущие телом, бойкие на язык девицы, у которых судорога сдавливала горло и сводила пальцы, когда требовалось прочесть: "Мама мыла Лушу".
Когда же читала бабушка, я отворачивался. В эти моменты я ненавидел ликбез, и нашу Афину, и нашего Леандра. Бабушка считала, что, отворачиваясь, я над нею гнусно хихикал.
Но вот подхватило нас всех прозрение, и слезы уступили место сначала удивлению, потом ободряющему друг над другом подтруниванию. Звуки выпекались нашими горячими устами, как бублики. Наконец все мы прозрели в азбуке и слогах от самого маленького - меня до самой старой - моей бабушки. Кстати сказать, арифметика всем старшим давалась легче и никто, кроме меня, не умножал гусей на коров. Но посмеиваться надо мной было даже полезно - это я понимал какой-то недетской мудростью, и бабушка гладила меня за это по голове. Царь-карандаш мой мне даже очинить не дали - нанесли огрызков, очинышей. Ими я и писал. Мой карандаш сберегался, как волшебная палочка для будущих чудес. Он, конечно, в свое время стерся, я его изрисовал. Только глупые не понимают, что волшебная палочка, как и карандаш, после каждого волшебства становится чуть-чуть короче и наконец прекращает быть.
Писать, к нашему с бабушкой ужасу, нас заставили сразу в тетрадках, чтобы старались. "Чтобы плохая бумага не вуалировала вашу небрежность", - сказала Афина. В блокнотах - их изготовили все - разрешалось производить черновые арифметические действия.
Когда мы овладели чтением, улицы стали шире.
Много на свете замечательных радостей, но радость ликвидировавшего безграмотность можно сравнить только с радостью человека пустыни, вошедшего, как сказал бы Писатель Пе, в прохладные струи реки. Нас оглушил шум афиш, объявлений, газет и журналов. Слов вокруг нас оказалось столь много и среди них столько незнакомых и непонятных, что Самсон Уткин, собиравшийся от бабушки съезжать, ускорил свои сборы, ибо мы, как разбойники, поставили его перед выбором: жизнь без мебели в новой квартире или мучительная смерть от вопросов, что такое "инвестиция, футуризм, баккара, гуммиарабик, наркомпрос…"
Он сказал:
- Воистину, грамотность есть множитель печали, - и выбрал одинокую жизнь без мебели. Он объяснил нам с бабушкой, что человек рождается на свет исключительно для мук, происходящих от попыток ответить на вопрос, что же такое совесть.
- Это зачем же мучиться? - возразила бабушка. - Живи по совести. Уж чего проще по совести жить.
Хитроумный Самсон объяснил, обнимая бабушку за плечи, что она, мол, человек редкий, но есть люди, которые совесть не различают, как дальтоники цвет. А если еще глубже в этот вопрос заглянуть, то и вовсе может показаться, что совесть обладает свободой выбора: кого хочет, того она сама и выбирает для своего помещения. И есть она далеко не у всех. Многим она и не нужна даже. Что образование, закон и порядок обществу в целом нужнее совести.
- Ты нам лучше объясни, что такое инфузория? - сказала бабушка. - А также пироксилин.
Самсон застонал и пошел на коварство. Он попросил открыть комнаты моего дяди - гостиную и кабинет, подвел бабушку к книжным шкафам и показал, как пользоваться энциклопедией.
В эти комнаты мы с бабушкой входили редко, только пыль стереть. Книжки из шкафов не брали. У бабушки все в этих комнатах было языческим табу. Вообще же она была то ли безбожница, то ли считала людей наравне с Богом, только была она свободна от раболепия перед Спасителем и даже как бы вовсе в нем не нуждалась, как не нуждалась и в милиционере.
"Когда человек не работает, откуда же Богу взяться?" - бабушка считала, что и попы нужны лишь бездельникам, чтобы как-то примирить бездельника с Богом. По ее выходило, что Бог помогает только в работе, потому и говорят люди: "Бог в помощь".
Энциклопедия меня не вдохновила совсем, но и не обескуражила. Приятнее спрашивать и выслушивать ответы. Вопросы и ответы людей сближают, даже равняют, и, как это ни странно, задавание детьми бесконечных вопросов в большой степени хитрость и способ самоутверждения.
Но перед бабушкой открылась вдруг бездна. Сверкающий океан слов, в который она вошла так радостно, превратился вдруг в трясину, безжалостную к скудному разуму.
Бабушка моя была гордая, но тут она сразу же запросила помощи у Афины. И Афина протянула ей руку.
Афина сказала бабушке, что энциклопедию трогать не нужно, но обязательно нужно уже начинать читать. И лишь когда существо какого-нибудь слова будет играть исключительно важную для понимания всей вещи роль, лишь тогда можно обратиться к энциклопедии. Но и то лучше спросить. Энциклопедия - это инструмент. И чтобы пользоваться инструментом, нужны соответствующие навыки, более того - квалификация.
Умная была наша Афина. Бабушка ее любила. И Леандра любила, но почему-то жалела. Я ее жалость к людям чувствовал сразу же, как собака.
Самсон Уткин съехал от бабушки незадолго до окончания нами ликбеза. Обещал прийти на торжество, да уже не пришел.
В тот день все были снова нарядны, снова как бы после бани. Леандр в пиджаке. Елена Николаевна в жакете в полоску и длинном белом шарфе. Одевалась она красиво.
Всех поздравили с окончанием курсов, всем выдали документ и памятный подарок. Отличникам, в их числе моей бабушке, дали отрез материи: женщинам - ситец на платье, мужчинам - сатин на рубаху. Мне ничего не выдали. Но!..
Афина подозвала меня к доске, объяснила, что хоть я на корабле ликбеза заяц, но тем не менее успехи у меня налицо и я тоже могу гордиться. И поскольку нет фондов мне на подарок от ликбеза, она согласилась торжественно, при всем честном народе, преподнести мне подарок от моей бабушки Екатерины Петровны, так как нельзя, чтобы в такой день, радостный для всех, я был угрюм. Она вынула из своей сумки пакет, развернула папиросную бумагу и вручила мне коробку цветных карандашей из "Торгсина", купленных на сдачу от той серебряной ложки. От себя она дала мне большую конфету с турком на фантике.
Все ликбезники подумали обо мне, все дали мне кто конфету, кто пряник.
Писатель Пе, когда я рассказывал ему эту историю, зловредно шевелил своими бледными пальцами, считая в уме, что же это за ложка была такая, что на нее столько всего купили. А ложка была нормальная. И цены, я полагаю, тоже были нормальные. Подсчитаем - возьмем хотя бы по нынешним ценам. Поскольку в "Торгсине" платили благородным металлом, цены там высокие не были. Тетрадка, хоть и голландская, - 20 копеек. Крупа гречневая, пакет - 50 копеек. Двести граммов топленого масла - 76 копеек. Круг чесночной колбасы по рубль пятьдесят за килограмм - 500 граммов - 75 копеек. Коробка цветных карандашей - один рубль. Итого: 3 рубля 21 копейка. Что же ты, несчастный Писатель Пе, думаешь, что серебряная ложка моей бабушки не стоила этих денег? Если даже брать по нынешним ценам, по 120–130 рублей за ложку.
Вечером Афина пришла к нам, будто вымокшая под осенним дождем. Кроме нее мы ждали Самсона с шоколадными конфетами. Афина улыбнулась нам как-то жалко. И глаза ее, и лицо ее были в обмороке.
Бабушка вязала носки из простой шерсти.
- Сейчас, - сказала она. - Вот Самсон явится, чаю попьем с конфетами, ишь басурману сколько конфет надарили. - Басурман - это я. Афина не шевельнулась. - Никак ты ребенка ждешь? - спросила бабушка.
- Жду, - прошептала Афина. - Самсон покончил с собой…
Перед энциклопедией бабушка робела, а перед смертью нет. Она посмотрела на Афину поверх очков долгим странным взглядом и бросила клубок шерсти ей под ноги. Посидели. Повздыхали. И вдруг бабушка этак обыденно говорит:
- Елена Николаевна, глянь-ка, у ног-то у твоих мышь вертится.
Афина глянула под ноги, взвизгнула и, подпрыгнув, загородилась стулом. Потом вскрикнула, схватилась за бок и села на пол.
- Теперь все, - сказала бабушка. - Теперь не бойся. Идем в ванную. Кончен бал.
Кусок дуранды наполнил меня запахом детства. Собственно говоря, пахуче лишь только детство, вся остальная жизнь запахами не богата.
Я грыз твердый жмых, соскабливал зубами с его неровных боков микрон за микроном сытный отупляющий запах. А когда уставал грызть и отдыхал на спине лежа, вспоминал бабушку. Запах льняного масла у меня связывался только с ней. Цвет льняного масла - с избой, где я родился и рос до двух лет.
Стояла она наверху холма-тягуна, прямо посреди ржи. И двенадцать яблонь, все, как одна, антоновки, все мне ровесницы, тоже стояли во ржи.
В начале войны я по причине пренебрежения мной как воинской силой для быстрого разгрома псов-рыцарей поехал в деревню. Был я в деревне своей в сознательном возрасте дважды.
В этот раз мой дядюшка со стороны отца, дядя Степа, сказал мне:
- Не знаю, как дела сложатся, не хотел бы ты посмотреть свою избу?
Эта мысль мне в голову не приходила - я был весь такой городской, такой многоэтажный.
Стояла изба на краю деревни, опаханная со всех четырех сторон, поскольку приусадебная земля тоже была колхозная, а хозяйственные постройки, хлев да сарай, дядя Степан разобрал для каких-то колхозных нужд, был он истый колхозник. А я, если вдуматься, избы своей вроде стеснялся.
- А ты зайди. Ты в ней родился, - говорил дядя Степан. - Она светлая.
К избе сквозь рожь вела тропка к крыльцу. Дядя Степан открыл висячий замок. Дверь заскрипела - в деревнях все двери скрипят.
Пустые сени - чистые. Тесовая тяжелая дверь в горницы. Отворили ее, даже как бы смущаясь, будто там нас давно ждут. Изба была медовой. Нет, не медовой - цвета текущего с ложки льняного масла. Печка была белая-белая.
- Я специально окна не заколачиваю, - сказал дядя Степан. - Приду, постою тут - как умоюсь. Это я вашу избу рубил. Не закоптилась от жизни, не замаралась. Временем позолотилась - солнцем.
Я в избу, внутрь, не пошел, постоял на пороге - что-то сдавило мне грудь. Наверное, понял, что я деревенский - от этого дерева ветка. И весь город Ленинград от этого дерева - от новгородской земли. И теперь, когда я вспоминаю ее, свою избу, стоящую поперед всей деревни во ржи, и вокруг нее двенадцать яблонь - все мои ровесницы, так сладко и так шипуче, прямо антоновка на вкус, разливается что-то в груди моей. После войны вернувшийся с фронта отец избу продал, ее увезли на станцию Кафтино. Дядя Степан с войны не пришел. Теперь нет у меня избы - есть только память. И дяди нет деревенского. Только его слова: "Временем позолотилась".
А тогда, в блокаду, изба еще была. Я о ней думал. Я скоблил зубами дуранду и все вспоминал: и маслобойню, и мельницу. Но сильнее всего бабушку, цедящую в свой овсяный кисель льняное масло, которое она покупала на рынке.
Я масло иначе ел. Наливал его в блюдце, сыпал в него горку соли и макал хлебом. Для этой еды следовало приготовиться: закатать рукава повыше да подложить ветхое полотенце под локоть или чистую тряпку. Масло текучее, по руке быстро к локтю бежит. И с подбородка капает. Бабушка, когда вместе со мной макала, тоже рукава закатывала.
Запах дуранды был таким сильным, что я не задремывал, нет, я просто, лежа, падал в обморок. Мне хотелось стать маленьким, мне хотелось макать хлеб в масло, мне хотелось, чтобы я снова спал раздетым…
Рост императора Наполеона равнялся одному метру пятидесяти сантиметрам. По русской мерке - с каблуками вместе - два аршина да два вершка. Мой рост был метр десять, бабушкин - метр семьдесят. Мне до Наполеона дорастать было ближе, чем до бабушки. Бабушка пометила рост императора карандашом на косяке двери, и я пустился расти. Даже ночью подбегал измеряться.
Произошло мое пристрастие к Наполеону Бонапарту из библиотеки Смольного и из бабушкиного табу к сыновьим вещам.
Читать нам нужно было, и как можно больше. За дверью в дядюшкином кабинете шкафы, набитые книгами, - читай. Нет, бабушка отправилась, прихватив и меня, в Смольный, в библиотеку. Жили мы рядом, в доме номер пять по Смольному переулку, а библиотека в Штабе Революции была открыта для всех трудящихся.
Бабушка отдала библиотекарше паспорт, узнала ее имя-отчество для вежливого обращения и попросила ее выбрать книгу про жизнь.
Библиотекарша дала бабушке книгу под названием "Угрюм-река". Название нам понравилось. И мы, очень довольные и нетерпеливые, пошли домой. Дома, попив чаю, сели читать.
Читали мы вслух - про себя не умели. Читали долго. Уставали. Но, отдышавшись и еще попив чаю, пускались по пути трудному, останавливаясь, возвращаясь и удивляясь каждый своему.
Я не накапливал книг, но они сами накапливались. Однажды я почти раздал все книги. Частично в библиотеки, частично любителям. Частично их у меня зачитали, частично их у меня украли. Но осталось все же довольно много всяких. Но "Угрюм-реки" у меня никогда не было. После бабушки я ее не читал. Живет во мне с той поры ощущение заката над лесной землей, где корявые люди старого режима душат друг друга и швыряют в ресторане золотой песок. На вершине кедра в деревянной колоде лежит мертвая, но живая бурятская, а может, тунгусская колдунья - красавица, которая хочет высосать кровь из красавца Прохора, как паучиха из мотылька. А чеченец с черными и в то же время огненными глазами, Ибрагимка, кричит гортанно: "Стой! Црулна! Стрыжом, брейм. Пэрвы зорт!" - и грозится кого-то зарезать. А Анфиса идет нагая по снегу из бани - красавица в лунном свете. Ее длинные распущенные волосы прикрывают ей плечи и белую грудь. Прошка хочет выскочить из окна ей навстречу, чтобы целоваться. Но Ибрагимка убивает из двустволки их обоих и уходит в глухую тайгу.
Вот такая картина. От нее и сейчас у меня замирает сердце.
Бабушка воспринимала книгу строго. Книга как бы угнетала ее, пробуждала в ней что-то мне незнакомое, мрачное и недоброе.
Глаза у бабушки уставали быстрее, чем у меня, но она все же была усидчивее. Я был, по ее мнению, верченый. Когда наступала ее очередь читать, я или под стол лазал, или вокруг ее стула на четвереньках ходил, но все слышал.
Вскоре случилось у нас первое недоразумение. Когда я дошел в своем чтении до описания обнаженной женской груди, бабушка пробурчала:
- Это тебе еще рано, - придвинула книгу к себе и принялась читать сама. Но поскольку читать про себя она еще не умела, а только вслух, описание груди и чего-то еще я выслушал и высказал свое мнение в таких выражениях:
- У моей мамы титьки здоровее.
Бабушка схватилась за полотенце. А я заорал уже из-под стола:
- Ты меня в баню с собой не води. И мама приедет, пускай не водит. Я уже грамотный…
Места, недозволенные, по мнению бабушки, моему незрелому пониманию, попадались все чаще. Бабушка решила запираться от меня в кухне и открывать кран, чтобы вода в медной раковине шумела. Но и оставлять меня одного надолго было нельзя - разобиженный, я мог проникнуть в дядюшкин кабинет и учинить разор в книжных шкафах. Так бабушка, думаю, пришла к мысли о существовании книжек для ребят.
- Есть, наверно, книжки про ангелов, - говорила она мне.
- А на фиг? - это был мой ответ.
"Угрюм-река", которую мы все-таки прочитали вместе, подходила к концу. Бабушка волновалась - новая библиотечная книга могла оказаться еще откровеннее. Я же, набираясь ума, с каждым днем наглел. Я уже спрашивал бабушку: "Отгадай загадку, разреши вопрос: что стреляет в пятку - попадает в нос?" Меня нужно было остановить.
Бабушка ждала Афину. Афина бы помогла. Но она у нас больше не появлялась.
Мы, волнуясь, направились в библиотеку.
Для себя бабушка опять попросила про жизнь, для меня - про ангелов.
- Про жизнь ему скучно, - слукавила бабушка.
Библиотекарша дала для бабушки книжку "Король-уголь", для меня "Отечественная война 1812 года", размером в половину стола, изданную то ли Марксом, то ли Вольфом. Обложки толстые, тисненные золотом, бумага мелованная, картинок и фотографий - тысяча.
И я увлекся Наполеоном.
Русский царь мне не понравился. Наши великие полководцы хотя и большой отваги люди, но все дворяне - князья да графы. А Наполеон из простых, с бедного острова Корсика, личным умом и храбростью достиг императорского чина и, главное, роста был небольшого, что обнадеживало. Правда, сделал Наполеон ошибку - попер на Россию. А надо было ему разжигать пожар мировой революции.
Я ходил, скрестив на груди руки, надувал живот и глядел на бабушку исподлобья. Вот тогда бабушка и сказала:
- Наполеон твой любезный - два аршина да два вершка. Разве с таким ростом на Россию ходят?
- Насчет России он сплоховал, - соглашался я. - Роковая ошибка гения.
- Гений, а не построил ни одного города. Бандит он с большой дороги. Царь Петр сколько городов построил. Царь Александр Великий тоже. Следующую книгу возьмем про царя Петра. Большой уже, пора мудреть.
Вскоре я заметил и то, что бабушка без должной радости относится к празднику Великой Октябрьской революции. Я спросил - почему?
- А сколько сгубили душ? А сколько погубят еще? - сказала она.
И я понял, что бабушка старая, а я молодой. И мы оба с ней разные.
Теперь нас с бабушкой связывала не общность интересов, но только сердечная приязнь, согревающая изнутри, как чай с мороза.
Затухают в памяти образы великолепных цветов и нарядов, угасают запахи шашлыков и бананов. Остается вкус льняного масла и бабушкиной овсяной каши, поджаренной до прозрачности каждой отдельной крупинки. Рис такой прозрачный я потом едал, овсянку нет. Не вижу. Не попадается.
Меня всегда преследовала боязнь вспугнуть детство. Птица иволга улетит из моего леса, ее место займет расторопная птица сорока.
Моего отчима, рыжего летчика, по какой-то причине посадят в тридцать седьмом году вместе с еще тридцатью командирами. Фабрику "Ленжет" переименуют в "ТЭЖЭ". Дядюшка мой вернется из-за границы, произойдет смена дипломатического аппарата, связанная с подписанием пакта с Германией. Время быстро помчит меня к тому дню, который навсегда разлучит меня с бабушкой. Только какой это день? Ясно одно - в самом начале марта сорок второго.
Когда я вернулся с войны, бабушки уже не было. Она умерла не дома. И никто не знает, как она умерла. Дядя пытался узнать, его в войну в Ленинграде не было. Ему говорили - ушла. И по всему было видно, что она спокойно собралась и куда-то пошла - и путь предстоял ей не близкий.
И вдруг я понял, куда пошла моя бабушка. Отчетливо, будто всегда это знал.
Она шла ко мне в начале марта 1942 года. По уже пробуждающемуся к жизни городу.
Она шла ко мне, умирающему.
- А куда же еще. Конечно, к тебе. Не умирай. У меня с собой горсть овсянки… Кстати, ты не знаешь, Гитлер какого роста?..