- Несправедливо. Они тоже работают. Есть даже колхозы. А эти… разве они сложа руки сидят? По-своему, но трудятся. С детьми на руках. Посмотрел бы я на некоторых дамочек наманикюренных, которые о нарядах пуще всего пекутся, смогли бы они на цыганских условиях под солнцем продержаться? Хотя бы месячишко? Вот то-то и оно. А эти веками держатся. И не только замашки да традиции хранят, но и душу нации.
- Вам на цыганке надо было жениться, Иван Кузьмич.
- При чем тут жениться? Жениться - значит, кого-то подчинить, лишить, а порой даже сломать, исковеркать. Заниматься этим давайте с себе подобными, справедливее будет. А всяческой экзотикой лучше любоваться со стороны. За цветами не в ботанический сад идут, а на рынок или в поле.
- Эх, Иван Кузьмич, Иван Кузьмич, плохо вы знаете своих подчиненных. Особенно молодых и особенно женщин. Многие, уверяю вас, только дозволь, в цыгане бы не ушли - бегом побежали! В поле, в табор, в травушку-муравушку, да хоть бы и в поезда! Прочь от кислой вашей кожи, от краски, от шума машинного, который мозги сверлит, от пытки делать каждый день одно и то же. За что, к примеру, меня уволили? Думаете, за прогулы, за опоздания-пререкания? А если - за цыганщину?! Во мне ее тоже хоть горстями выскребай. Хотите знать, кто я? Птичка вольная! Но… инкубаторская по происхождению. Искусственная. Теперь ведь как: куры несутся без помощи петухов. Цыплят уже не высиживают, а выводят. Без помощи кур. Вот и я такой цыпленок. Без роду-племени. Отец, конечно, был. Имелся. В самом начале. То есть - еще до моего рождения. Мать после рассказывала: малахольный, дескать, был, дурачок ненормальный. Задумчивый по всякому поводу. Приглядывался ко всему: к травке, к звездам небесным, к птичкам-букашкам. От этого малахольства, мол, и пострадал. Уснул во ржи. А трактор и наехал. Самое страшное, по словам мамаши, это не то, что его раздавило, а то, что на голове у него, у раздавленного, голубой венок из васильков оказался. Ну, а я об отце, вернее об отцовстве, всегда по отчиму судила. Этот спился к тому времени, как я из деревни убежала. Безо всякого трактора раздавило его. Самогоночкой растекся. И мать искалечить успел. Теперь она все на свете ненавидит.
С поезда сошли на станции Торфяная, примыкавшей к одноименному поселку при помощи заржавевшей связующей нити, то есть узкоколейки. Поселок этот, некогда процветавший благодаря мощным торфоразработкам, ныне захирел и представлял разве что клюквенно-грибной интерес. Из Мшинска по выходным дням наезжало сюда порядочно народу, озабоченного не столько добычей лесных даров, сколько оздоровительно-прогулочными упованиями.
Воздух в городах с каждым годом становился ядовитей, информация о неизлечимых болезнях все назойливее - вот люди и забеспокоились, да так, что в пригородных поездах по выходным дням в определенные часы можно было стоять без помощи ног: такая сверхплотность в вагонах образовывалась. Подсчитано даже кем-то: если население земного шара стиснуть до положения субботнего пассажира подмосковной электрички, то все это население запросто может разместиться на территории карликового государства Люксембург.
В пристанционном сквере гнездилось небольшое летнее кафе, которое, как говорится, дышало на ладан перед закрытием на зиму. В палатке имелась черствая, при последнем издыхании, снедь в виде хлеба, посиневших от холода котлет и чуть теплое какао, настолько густое, что напоминало гороховое пюре. Возле палатки - столики для еды "в стоячку", под открытым небом.
- По стакану какао? - Потапов вопросительно потянул воздух носом. - Серьезней заправимся где-нибудь на лоне. Согласна?
Взяли по стакану. Напиток оказался не таким уж и густым и отдаленно напоминал не только какао, но и кофе.
За одним из столиков компания молодых людей, сбившаяся в непроницаемый для постороннего взгляда кружок, разливала по грязным стаканам что-то свое, приносное.
Потапов, относивший буфетчице порожние стаканы, бесстрашно посмотрел в сторону киряющих, и тут на глаза ему попался прыщавый пэтэушник, тот самый трусливый сквернослов из вагона, сбежавший с лекции Потапова прежде других. Скверный, от слова "сквер", кружок по сравнению с его вагонным вариантом заметно разросся: помимо бородатеньких сопляков - еще три сердитых мотоциклиста в красных касках, выражение глаз замаскировано под скуку, на губах презрительная ленца, под шуршащими капроновыми курточками - дремлющая мощь суперменов, заблудившихся среди лилипутов.
Красные их мотоциклы стояли на проезжей части дороги, касаясь друг друга передними колесами, словно обнюхивались. На лицах мотоциклистов было написано, что они вот-вот умрут от скуки, если не совершат что-нибудь "обалденное".
Задержавшись возле тесной компании, Потапов побренчал стаканом о стакан, как бы прося слова. Он и сам не понимал, что его дернуло ввязаться: сегодняшний ли дерзостный настрой, когда все, к чему бы он ни прикасался - жестом, словом, мыслью, - беспрекословно подчинялось, сникало, или же нынешний антиалкогольный порыв всей страны, - кто знает? Во всяком случае, к звону его порожних стаканов прислушались.
- Чего тебе, отче? - поинтересовался мотоциклист, стоящий к Потапову лицом. - Плеснуть? Кидай трояк - нацедим.
- Ваше здоровье, господа самоубийцы! - Иван Кузьмич приветственно вознес над головой один из стаканов.
Потапов отметил для себя, как медленно разворачиваются к нему лица остальных сотрапезников. Такие все юные и такие настороженные, опытные. Прыщавые в бородках узнали Потапова и заметно встрепенулись изнутри: жить им стало, по всем приметам, намного интереснее, чем минуту назад.
- Пацаны! Этот козел еще в поезде возникал. На рога лез!
Ребятишки дружно загалдели, заперебирали всякие липкие слова, и только один из мотоциклистов, лицо костлявое, мускулистое, в глазах - охотничья сметка, явно постарше остальных, обратился к Потапову со сдержанной яростью:
- Вам что, больше всех надо?
Потапов не спешил с ответом. Он и впрямь прикинул: много ли ему надо? Не от жизни - от дня сегодняшнего, от состояния теперешнего - много! Почти все, что его окружает, хотелось нынче вместить в сердце, переполниться жизнью, ее огнем, чтобы никогда уже не гаснуть, не затухать на ее ветрах. Сегодня Потапова многое радовало и обнадеживало, и прежде всего то, как лихо он принялся за дневные обязанности, как вдохновенно вонзился в утро, сокрушая свои сомнения, страхи и постороннюю волю. Много ли ему надо?
"Во всяком случае, больше, чем всегда", - улыбнулся Потапов своим мыслям, а вслух продолжал:
- Я не очень красиво плаваю, ребятки, но, когда на моих глазах тонут, не раздумываю. Вот только прежде я, перед тем как в воду войти, не только ботинки, но и шляпу снимал, как ненормальный. А сегодня - прямо в шляпе.
Среди "тонущих" произошло короткое замешательство. От Потапова все они, как по команде, отвернулись, держа совет. Разговаривали приглушенно и несколько озадаченно:
- Наверняка - мент!
- Книжечку предъявит и…
- Линяем, братва. Придурок какой-то…
Со стола собирали нехотя, затыкали и прятали в карманах бутылки, чесались, кряхтели, сквернословили, ко почему-то не слишком громко, а как бы по обязанности. Во всяком случае, не засиделись. Потом похватали мотоциклы, завели. Поднялся невероятный рев. Все шестеро разместились по сиденьям. И тут началось. На приличной скорости закружились вокруг кафе, дыму напустили, гаму! Кругов по двадцать намотали. Это чтобы в долгу не остаться, выговориться - хотя бы при помощи двигателей. И наконец умчались прямиком по заросшей подорожником узкоколейке, шпалы которой давно стерлись до земли, и теперь меж заржавленных рельсов пролегала отчетливая тропа.
Потапов молча отобрал у Насти сумку с провизией и так же молча направился по бывшей узкоколейке в сторону низкорослого, приболотного леса. На тропе, утопленной в шпалы, не успел рассеяться залихватский мотоциклетный дымок.
- Иван Кузьмич, а Иван Кузьмич… - канючила Настя, едва поспевая за Потаповым.
- Чего тебе, Настя? - Не оборачиваясь, Потапов прибавил шагу. - Боишься, что к лешему в гости заведу? А ты не бойся, а ты положись на Потапова. У него опыт. Потапов ориентируется лучше в лесу. Потапов в детстве ходил босиком! По рыхлой земельке.
- Иван Кузьмич, а вы сплетен не боитесь? А вдруг Марии Петровне донесут, что мы с вами в лес ходили вдвоем?
Потапов невольно умерил шаг и все же останавливаться не почел нужным.
- Смотри под ноги, Настя. Не подверни лодыжку. На руках мне тебя до поезда не донести. А на загорбке не поместишься. Из нашей поездки секрета делать не намерен.
- Иван Кузьмич, а вы натурально мотаете? Или понарошке на работу не пошли? Небось отгул взяли?
Или как там у вас называется, когда начальство на работу… кладет?
- Что кладет? Ах, да…
- Ну, так мужики на фабрике выражаются, когда на работу идти не хочется. Почаще в курилке надо бывать, чтобы голос народа…
- Подслушивать? В курилке я не бываю, потому что не курю. А на работу нынче на полном серьезе не пошел! Не имею права ходить туда…
- Почему?
- Считай, что я себя уволил. Отстранил! По собственному желанию. Как не справившегося с должностью. Как несоответствующего. И за нарушение трудовой дисциплины, то есть за сегодняшний прогул. И за грубость с подчиненными, то есть за мелкое хулиганство. По многим статьям, Настя, по многим, если не по всем! Не имею права работать с людьми. Ни морального, ни юридического.
Потапов остановился на тропе, поджидая Настю.
- Интере-есно…
- Не так интересно, как тошно…
Пропустив девчонку вперед и глядя под ноги на стершиеся, перекушенные пешим движением шпалы, Потапов задумчиво потащился за Настей. Однако, идя на буксире, успевал что-то говорить и говорить, словно все эти кабинетные директорские годы принудительно молчал и только сейчас, выбравшись за город в предсентябрьские настойные воздухи, напитанные зрелыми запахами трав и листвы, под глубокое, густо-голубое небо, заговорил как задышал - взахлеб, полной грудью.
"С резьбы сорвался", - отметила про себя Настя, стараясь идти ровно, не дергаясь и не останавливаясь, не отвлекая Потапова от исповеди, давая ему выговориться, чтобы потом распоряжаться им более рационально.
- Думаешь, я работал, Настя?! Когда директором был?!
- Вы и сейчас директор. А директор что делает? Руководит.
- Вот! Истина - устами младенца. Ни с людьми, ни над собой - не работал! А всего лишь - руководил. Рукой водил, как правильно выражаются твои мужики. А если честно: не руководил даже, а - кричал! Рычал на людей…
- Вы и сейчас кричите.
- Совершенно верно! На мастеров, на снабженцев, на контролеров, на плановиков-экономистов, на бухгалтеров - вопил постоянно, визжал, даже ногами сучил, руками об стол колотил! Не всегда вслух, но постоянно психовал, злился, потому что в узаконенном обмане соучаствовал, а не обувь выпускал, потому что не для людей шили все эти туфли, сапожки, башмаки, тапочки, а для отчета! Единственный интерес имели, чтобы цифирь в конце месяца сошлась в нужном исчислении. Чтобы коллектив внакладе не остался. Вот и почитали "коллектив" предприятия за "весь народ"! Ему, коллективу, угождали. А людей, покупателя, - обижали, обманывали. И до сих пор обижаем! И неизвестно, когда остепенимся. Вот и приходится кричать!
- Надо не на фабричных кричать, а на тех, кто за горло берет, работать нормально не позволяет. Вот вы, Иван Кузьмич, на своего министра кричали хоть разок?
Потапов с восхищением присвистнул, приостанавливаясь в который уже раз, чтобы с удивлением проследить за веселым Настиным платочком, пестреющим у него перед глазами.
- Что ты, Настя, такое говоришь, - догонял он ее, оправдываясь. - Да у министра-то в кабинете знаешь какая атмосфера…
- Какая? Особенная, что ли? Французским одеколоном пахнет?
- Не смейся, Настя. Там кричать… ну, просто непозволительно.
- А в вашем кабинете - позволительно? Почему я могу в вашем кабинете кричать? Слышите, товарищ директор, как я кричу на вас в вашем кабинете? А ведь вы для меня ничуть не меньше министра.
- Ах, Настя, Настя… Там кричать - ну просто в голову не придет. Хотя ты, как всегда, права по-своему. Кричал, кричу… На женщин, на пожилых людей. А с молодыми - чаще заигрывал, с комсомолом любезничал, потому как они - будущее! Их трогать нецелесообразно. Даже если они спиртяшку фабричную дегустируют. Да что там фабрика - на жену, на сына кричал. Закроюсь в своей комнате и кричу. Иногда молча, а иногда натуральным образом. Презрением к их слабостям исхожу, а сам слабее любого расслабленного. Духом слабее. Зверел по мелочам. Яйцом, понимаешь, Настя, куриным яйцом однажды о стену шарахнул! У себя на кухне. Мария вечно спешит со своей газетенкой, у них, видите ли, такой ритм выработался и стиль корреспондентский - с высунутым языком. Ну и переварила она яичко, вкрутую сделала. А я всмятку люблю.
- И что же… так вот - из-за яйца скандалить? - подпрыгнула Настя пружинисто и несколько вбок, за рельсы, пропуская по тропе встречного путника - какую-то завьюченную корзинами и котомками старушку, пахнущую свежими грибами.
- В том-то и дело, что из-за яйца! Так непростительно забыться! И не только мне этот упрек. Всем. После такой кровопролитной эпохи, после всего, что выпало на долю нашего народа, после такого массового героизма - и вдруг мы способны из-за выеденного яйца обижать друг друга! В тесном трамвае кусаться из-за косого взгляда! Или проклинать все на свете из-за того, что наша отечественная обувь смотрится неказистей заграничной. Ну смотрится, ну немодная. Зато - отечественная! Хотя бы к святому слову прислушались… И ведь не гнилая, не из заменителей, как после войны. Надежная, прочная. Дольше многих импортных марок на ноге держится - проверено. У нас ведь еще непроходимых дорог полно. В глубине страны. В замше по ним не пойдешь.
- Иван Кузьмич… а, Иван Кузьмич… - пыталась вставить словечко Настя, не оборачиваясь и не переставая резво шуршать розовыми порточинами. А Потапов говорил и говорил, захмелевший от прозрачного, "цельного" воздуха, от ощущения под ногами земли - не асфальта, от нахлынувшей бодрости, которая жила в нем давным-давно, в послевоенные годы, в счастливые дни, когда он был на этой, ощутимой под ногами, земле не отдыхающим гостем, не дачником, не туристом, а босоногим скитальцем, сыном ее, мужичком, обитателем, туземцем.
От нахлынувших ощущений Потапов, идущий за спиной у Насти, решил залихватски, по-простонародному, как бывалочь… сморкнуться при помощи двух пальцев наотмашь, и ничего не получилось, можно сказать - оскандалился. Настя мгновенно протянула душистый платочек. И Потапову пришлось воспользоваться платочком, пришлось повиноваться. Повиноваться и несколько поунять прыть.
- Одобряешь, Настя, мой побег?
- Одобряю, успокойтесь. Давайте лучше с дороги свернем, вон под те сосенки. Страсть как есть хочется! А вас я одобряю. Потому что скажи кому - не поверят: директор службу мотает! И с кем? Со мной. И еще потому, что вы, хоть и зануда, речи вместо разговоров произносите, - с вами не соскучишься. Я вон тоже поняла, что пользы от моей работы никакой, и болт на нее завинтила, на такую работу.
- Это как же понимать? Завинчивают гайки.
- А так и понимать. Мужики так выражаются… Когда им работа не по душе или когда за нее денег мало дают.
По мягкому сочному дерну, какой бывает только на подступах к болоту, прошли на песчаный островок, поросший десятком кривоствольных низкорослых сосен. В тень, под хвойные лапы, не прятались, наоборот - расположились на припеке. В работе солнца ощущался уже как бы спад, усталость, предзимняя сосредоточенность. Тепла от него только-только хватало на то, чтобы не зябнуть и не загрустить раньше времени.
Настя проворно, с природным изяществом главенствовала за "столом": в сумке у нее нашелся многократно сложенный, спрессованный общежитейским утюжком цветастый платочек, в одно мгновение превратившийся в небольшую скатерть. По углам "стола"- четыре бутылки пепси, чтобы скатерть не задрало ветром. В центре, на привокзальных буфетных картонных тарелочках - пирожки, бутерброды, огурцы с помидорами.
- Жить можно, - решила Настя. - И нужно.
Потапов ел нехотя. Жевал как во сне. Но постепенно, беря пример с простодушно хрустевшей огурцом Насти, воспрянул. Усмехнулся: "Надо же… Оказывается, аппетит передается. Как печаль или простуда".
Аккуратно собрав недоеденное и недопитое в сумку, девчонка, чтобы не озеленить о траву розовые брючата, подсунула под себя все тот же платок, послуживший скатертью, прилегла отдохнуть. Потапов блаженно растянулся поодаль, прямо на прошлогодних рыжих хвоинках, устилавших пригорок и делавших его похожим на гигантский муравейник с воткнутыми в него уродливыми соснами.
Потапов лежал, во все глаза рассматривая открывшуюся ему высь, отмечая белые пышные клубы пара, которые почему-то называют облаками, прозрачно-синие слои атмосферы, которые почему-то окрестили небом и за которыми столько всего, от небесных тел до небесных тайн… Потом глаза его как бы опустились на землю, взгляд ухватился за нечто кудрявое, зеленое, с золотыми вкраплениями - за вершину дерева, березу или осину, ствола не видно, - которое отличалось от себе подобных тем, что вздрагивало равномерно, словно дышало, прерывисто, запаленно.
Потапов лежал на земле плотно, как камень, как бревно, лежал и не хотел думать ни о чем, ни о ком, хотел отдохнуть от сомнений и в то же время ловил себя на думанье украдкой - о жене, сыне, фабричке, Насте, о березе или осине - обо всем на свете, то есть о жизни, сконцентрированной сейчас в его голове, а значит, и о себе думал, о себе прежде всего, ибо жизнь - это и есть он, Потапов, признающий жизнь за жизнь, сознающий ее, а значит, творящий ее, продлевающий во времени и создающий во плоти: в делах, в памяти…
Внезапно что-то нарушилось. Какая-то деталь всеобщей жизненной конструкции полетела, подпорка или всего лишь гайка крепежная, но что-то выбыло из механизма, ударив Потапова сперва по глазам, а затем и по нервишкам. Там, вдалеке, за болотистой низиной, на соседнем поросшем деревьями островке, где еще минуту назад подрагивала линялой листвой береза или осина, теперь зияла пустота, имелся изъян, похожий на прогал от выбитого зуба.
"Куда это оно подевалось? - подумал Потапов о дереве. - Неужели все так просто: стояло, росло, а миг настал - и нету его, исчезло? Даже не слышно ничего: ни треска ствола, ни хруста веток, ни шелеста листвы, ни удара о землю. Должно быть, померещилось. Или - далеко от нас, потому и не слышно? Однако испарилось деревце. Будто растаяло. И наверняка никто не заметил исчезновения, кроме меня. Забавно. Когда будем на дорогу выбираться, хорошо бы возле этого места пройти, убедиться в предположении".
От исчезновения в зеленой толпе какого-то безголосого дерева мысли Потапова неизбежно потекли в сторону его собственного неизбежного исчезновения из числа людей, из семьи, коллектива, из леса страстей, поиска, надежд, разочарований, из толпы, озабоченной планами, сводками, мечтами, Любовями, доставанием модных тряпок, модных книг, модных идей, из толпы, чаще прислушивавшейся к шелесту денег, нежели к шелесту дождя и листвы. И тут же домыслил: судить о толпе можно только выбыв из этой толпы, потеряв на нее права или послав ее подальше. Из песка превратившись в песчинку.