Пример из Маяковского – первый человек, сказавший, что дважды два – четыре, – великий математик. Все, повторяющие это, – не математики.
Большие поэты никаких новых путей не открывают. Напротив, по тем дорогам, по которым они прошли, ходить поэту нельзя.
А так как жизнь бесконечно разнообразна, то и возможности поэзии безграничны.
Поэзия, как и любое другое искусство, работает над улучшением человеческой породы. Нравственное же лицо человека меняется очень медленно. Этим и объясняется в первую очередь взволнованное восприятие Шекспира, Данте в наше время.
<1960-е гг.>
Пейзажная лирика
В строгом смысле слова никакой пейзажной лирики нет. Есть разговор с людьми и о людском и, ведя этот разговор, поэт глядит на небо и на море, на листья деревьев и крылья птиц, слушает собственное сердце и сердца других людей.
Пейзажной лирики нет, но есть чувство природы, без которого поэт-лирик существовать не может.
Это чувство природы есть детская способность увлеченно беседовать с птицами и деревьями, понимать их речь, как понимал ее Маугли, и уметь переводить эту речь на язык человека.
Это чувство природы есть способность сосредоточить свои душевные силы на грозах и бурях, на солнечном свете, на шуме дальней реки, на тревожных красках заката. Все, что происходит в природе, замечается и измеряется: ему дается название с помощью сравнения, образа.
Для поэта нет мертвой природы – минерал и сорванный цветок полны живой жизни.
Это чувство есть способность найти в природе человеческое, найти то, что объединяет человека с внешним миром.
Когда пишется стихотворение, то кажется, что не только поэт живет жизнью камня, но и камень живет жизнью поэта.
Это чувство есть способность видеть в явлениях природы движение человеческой души, способность угадать ход событий. Природа сама может иногда подсказать вывод, решение, суждение. Весь мир помогает выговориться поэту.
Внимательный взгляд на природу, включение времен года в размышление о добре и зле, иллюстрация картинами природы собственного душевного состояния или состояния других людей, – величайшая изобразительная сила при выполнении этих задач. Вот Тютчев – одна из вершин русской пейзажной лирики.
Это чувство природы есть способность восприятия пейзажа из первых рук – без шпаргалок живописи и подсказок художественной прозы. Однако в поэзии не пишут, как в живописи, пейзажей с натуры. Пейзаж здесь – картина по памяти; скорее создание пейзажа, чем отображение.
Антропоморфизм, без которого не обходится ни один поэт, – это лишь элементарное, наиболее простое выражение чувства природы поэта.
Слезы дерева, плачущая метель – это первая ступень пейзажной лирики. Но, например, сравнение листопада с перелетом птиц есть форма более сложная. В бесконечности сравнений важно удержаться от "очеловечивания" прямого и вызвать волнение, удивление, радость необычностью, точностью сравнения говорящего о зоркости глаза. Эта зоркость и эта точность не находятся где-то далеко в неизведанных далях. Они рядом с вами – в дождях и грозах. Надо только сказать о дожде лучше, подробнее того, что было сказано другими.
Горизонты пейзажной лирики бесконечны, кладовая природы неисчерпаема, русская поэзия воспользовалась миллионной долей сокровищ этой кладовой.
Выразительность блоковского снега, тютчевских туч, державинского водопада не исключает обращения поэта к тем же самым тучам и снегу. Исследуя стихом природу, поэт находит в ней картины, которые сродни душевному настроению, душевной тревоге поэта. Если картины эти найдены, увидены и закреплены стихом – достигнуто главное. В этой работе сам стих помогает лучше видеть природу, точнее замечать ее изменение, ее бесконечную жизнь.
Работа над пейзажем для поэта не похожа на работу Клода Монэ, который рисовал одни и те же деревья в разное время года в одной и той же перспективе.
Разное время года для поэта – это разное время души.
Пейзаж позволяет воскресить в памяти то, что поэт испытал и видел без всякого насилия над памятью. Все, что поэт заметил раньше, "незаметно" для самого себя, теперь является на бумаге как непосредственное наблюдение.
Не надо требовать от пейзажа, чтобы он был населен людьми. Эти люди есть в любом пейзаже, где течет живая кровь стиха. Это автор стихотворения и те люди, которые стояли рядом с ним на берегу реки или моря или на городском бульваре, и чувствовали то же, что и автор. Разве в пейзажах Левитана нет человека? Разве в "пейзажной" музыке Чайковского нет человека?
Что самое главное в пейзажной лирике? Живая жизнь, живое чувство. Пейзаж, который не говорит по-человечески, – это еще не пейзаж и вряд ли годится для стиха.
Не только о деревьях, звездах и траве идет тут речь. Огромная часть природы – животные остались как бы вне лирической поэзии. О животных пишут лишь баснописцы и детские поэты. О том, с какой силой добра, с какой душевной теплотой можно написать о животных, мы знаем от Есенина – поэта с обостренным чувством природы, знавшего единение с природой. Его березку, клен и собаку помнит каждый.
Зато многократно воспеты городские пейзажи Ленинграда, где архитектура выступает как поэт-лирик, а не только как исторический романист.
Именно в пейзажной лирике с особенной силой сказывается чувство родины, родной страны. Горы и леса родного края особенно дороги поэту. Они окружали его с детства, воспитывали его характер. Историк Ключевский много рассказал нам о влиянии географии на историю, на формирование характера русского человека. Это в равной степени относится ко всей мировой культуре, и вовсе незнакомые нам пейзажи Габриэллы Мистраль, пески, солнца и скалы Южной Америки, наделены огромной душевной силой, творческим вдохновением, которое угадывается даже сквозь неудачный перевод. Это – чужое, но не чужое, и именно поэт сделал горы Южной Америки родными для русского читателя. Мистраль научила нас видеть Южную Америку, волноваться пейзажами другой страны.
Чувство природы, свойственное поэту лирику, есть всегда чувство родной природы. Внимательная любовь, знание родных мест составило нас, и бунинскую темную зарю, и гулкие улицы "Медного всадника", и блоковские городские пейзажи, и пушкинское "очей очарованье".
Пейзажная лирика – вид гражданской поэзии.
Образы русской лирики, которые повторял в своем творчестве почти каждый большой русский поэт – дорога, листопад, облака, ставшие классическими, традиционными, – это пейзажные образы.
Большие поэты России оставили нам такие образцы пейзажной лирики, которые сами по себе стали национальной гордостью, славой России, начиная с "Медного всадника" или "Осени" Пушкина.
В пейзажной лирике наиболее тесно ощутима связь поэта с его родными местами. Эта связь конкретна. Павлодарские пейзажи Павла Васильева не спутаешь с пейзажами Фета или с городской блоковской зимой. Каждый поэт написал строки, где видна география не только его страны, но области, края.
Велико воспитательное значение природы. Выступая в тесном союзе с природой, пейзажная лирика имеет большой воспитательный смысл и значение. Описанная поэтом природа живет в памяти людей, заставляет видеть мир лучше и подробней.
От грубого антропоморфизма поэты идут к точности, к подробности наблюдения. Дороги природы бесконечны. Точность наблюдения, точность называния, синхронность пейзажа и чувства – вот космос поэта. Сейчас мало писать о птице и дереве. Надо писать о ласточке и лиственнице, может быть даурской.
В поисках точности лирика ищет встречи с наукой.
Краски космических далей, которые видели космонавты, и ощущения, которые знакомы Гагарину и Титову, станут достоянием земной поэзии. Но именно эти межзвездные дали зовут вглядеться еще подробнее, еще внимательнее в прекрасную нашу Землю, которая создала людей, овладевших космосом.
Думается все же, что луне, как части классического пейзажа, не грозят поэтические неприятности. В восприятии чрезвычайно важна личная встреча, знакомство воочию. Для того чтобы космический пейзаж вошел в стихи полнокровно, полноправно и естественно – надо, чтобы космос стал повседневностью, теми буднями, где рождается и живет истинная поэзия.
<1961 г.>
Пейзажи по памяти. Камея
Пейзажи по памяти и пейзажи "на пленэре". Вы, конечно, знаете, как художники писали до импрессионистов. Заготовлялись этюды, а потом картина дописывалась в мастерской с полным учетом академического багажа художника, его знаний анатомии, приобретенных в классических учебных заведениях. Пейзажи были пейзажами по памяти. Существует ли в поэзии возможность пейзажей "на пленэре", с натуры? Большинство пейзажных стихов моих – это пейзажи по памяти, а вот "Камея" – это род пейзажа "на пленэре". Написано это стихотворение в Оймяконе, около тогдашнего полюса холода, в крайнем одиночестве, в домике на речке, именуемой Берелех, скованной льдом, – в десяти километрах от того озера, где, по сообщению Игоря Акимушкина (следы невиданных зверей) живет какое-то допотопное подводное чудовище. Правый берег речки скалист, перед домиком через речку – большая скала, за ней цепь других, уходящих в туман, в даль.
Пастернаковские пейзажи, в том числе и его знаменитый орешник – все пейзажи по памяти.
<1961 г.>
Поэт и проза
Нужно ли поэту писать прозу? Обязательно… и не только потому, что в стихах всего не скажешь. В прозе тоже всего не скажешь, во всяком случае того, что можно сказать в стихах. Сама организация слова в стихе, рассчитанная на эмоцию, на недоговоренность, намек на эмоциональную восприимчивость, содержит элементы, которых проза не имеет.
Но в стихах всего не скажешь. Возникает проза. И не потому, что "лета к суровой прозе клонят". Предсмертные строки Тютчева говорят, что лета тут ни при чем. Да и Пушкин говорит шутливо.
Тут дело вот в чем. Творческая жизнь человека в беспрерывном движении, и проза занимает место стихов, стихи место прозы, меняясь, – и настроение, истраченное на прозу, не возвращается в стихотворениях. У поэта путь один и тема его жизни – одна, которая высказывается то в стихах, то в прозе. Это не две параллельные дороги, а один путь. К тому отрезку пути, который пройден прозой, автор уже не вернется в стихах.
Пастернак говорил когда-то, что для него неотделим Пушкин-поэт от Пушкина-прозаика, что надо брать Пушкина целиком и стихи Пушкина нельзя понять и почувствовать, не зная его прозы.
То же у Лермонтова, Гёте, у Шиллера.
"Хотя я не знаком с поэзией Франции, где есть чистые поэты – Верлен, Бодлер, которые не писали прозы, – мне заменяет их прозу французская живопись тех времен – импрессионисты, например".
Сам Пастернак неоднократно высказывал желание работать над прозой и отказаться от стихов. Еще в 1932 году, когда вышло "Второе рождение", на вечере в клубе МГУ, где Пастернак выступал со стихами этого сборника, поэт торжественно заявлял, что будет писать только прозу. Обещания этого Пастернак, к счастью, не выполнил, но проза им создана, написана. И великолепная проза "Детство Люверс", которую Михаил Кузмин считал гораздо выше стихов Пастернака. И проза "Охранной грамоты", и проза второй автобиографии, и проза – роман "Доктор Живаго". Об этой прозе будут еще много писать, да, наверно, и пишут.
"Доктор Живаго" – это роман-монолог. Художественная ткань его превосходна.
В 1953 году Пастернак говорил: в 1935 году, в Париже, меня много спрашивали, просили высказаться. Я отказывался, обещал сделать это позже. Я не хочу оставаться Хлестаковым. Я написал роман, где отвечаю на все вопросы, которые мне задавали тогда.
Проза Цветаевой показывает, чего стоят поэты, когда они берутся за прозаическое перо.
Воспитанная многолетней работой над стихами привычка к экономии и лаконичности, к выбору точного слова, самым благодетельным образом действует.
Нужно ли прозаику писать стихи? Я думаю, нужно, да почти все прозаики и пишут. Кажется, только Чернышевский и Салтыков-Щедрин хвалились, что не написали за свою жизнь ни одной стихотворной строчки. Остальные писали все. Но имели достаточно вкуса, чтобы не публиковать этих стихотворений.
<к. 1950-х – н. 1960-х гг.>
Стихи в лагере
Можно ли было в лагере писать стихи? Нет, конечно. Я своим первым томом "Колымских рассказов" отвечаю на этот вопрос – и отвечаю, почему нельзя было писать стихи. Я первые два года не держал в руках ни книги, ни газеты, и только в угольной разведке в 1939 году в руки мои попало несколько книг – в том числе "Записки из Мертвого дома". К этому времени у меня знание тайги было уже основательным после прииска, и я к "Запискам" отнесся подобающим образом.
Здесь, на Черном озере, в угольной разведке, где я медленно воскресал – это очень интересный процесс, – в мозгу вдруг воскресает слово странное, которое было тебе не нужным и сейчас не нужно и забыто, и вдруг воскресает, и ты с усилием, с почти физическим ощущением перемещения какого-то в мозгу, с головной болью повторяешь, еще не узнав, не поняв слова.
Например, "сентенция".
Сентенция – что это значит. Ясно, что это слово – такое же слово, как "бригадир", "развод на работу", "обед" – ясно, что это не блатное слово, не жаргонное. Но что же оно значит? Проходит день, неделя, где-то идет неслышная работа мозга, о которой ты сам не знаешь ничего, и вдруг воскресает значение, и ты шепчешь это слово как молитву, учишь его наизусть; бывает, оно исчезнет.
Я держал в руках книжки Пушкина, Некрасова, у начальника мы брали – было рабочих там 50 человек, из них пять заключенных и начальник (третий начальник был хороший).
Первый начальник, Парамонов, который открывал "командировку" на Черное озеро, тоже был неплохой. Нам как-то прораб не дал полагающегося спирта, и когда начальник приехал, мы пожаловались, и прораб сказал – должны же вольнонаемные чем-нибудь отличаться от заключенных. Начальник ответил: "Выдайте им то, что задержали, тайга для всех одна". Парамонов этот был неплохой мужик, но вскоре был снят за воровство, или, как тогда говорили, "за самоснабжение". Он украл и продал большое количество пищевого концентрата и многое, что входило в "полярный паек" вольнонаемных.
Для заключенных такого "полярного пайка" не существовало, и нам было все равно – украл Парамонов или не украл. Но "вольняшки", бывшие заключенные бытовых статей, у которых не было ни копейки и которые надеялись заработать кое-что на командировке и уехать "на материк" – на материк по окончании срока не пускали только "пятьдесят восьмую статью", – "вольняшки" бушевали из-за этого концентрата. Мрачный самоснабженец Парамонов уехал, и на смену его приехал новый начальник, Богданов, бывший уполномоченный райотдела НКВД (проведший на этой работе весь тридцать седьмой и тридцать восьмой годы). Богданов завел полицейский порядок – поверки в тайге – вечером и утром, как это ни смешно. Щеголь, пахнувший хорошими духами, одетый в меховую якутскую расшитую одежду, Богданов жил с женой и двумя детьми. Был он вечно пьяный. Сибирский казенный спирт держал в своей квартире и прикладывался, как только хмель проходил – как рассказывал мне его секретарь. У меня с ним было столкновение. Я не получал писем из дому со времени ареста – уже два года. Во время приискового голода и расстрелов 1938 года мало думалось о доме – хотелось только назад, в Бутырскую тюрьму. Генерал Горбатов пишет об этом чувстве тогдашних колымчан достаточно точно… Но в разведке "Черное озеро", куда я попал из Магаданской тюрьмы, началось воскресение мое.
Однажды меня вызвали к начальнику района на квартиру, как сообщил денщик-дневальный Богданова. Я остался ждать на кухне. Ждал недолго. Вышел розовощекий, отглаженный, в сером отличном костюме, в меховых унтах, и оглядел меня с ног до головы профессиональным взглядом. В руках он держал два конверта, вскрытых, конечно, как и полагалось по правилам. Сердце мое забилось, дышать стало трудно.
– Вот письма тебе. Посмотри, твои ли?
Богданов протянул к моему лицу конверты, не выпуская их из рук. Это были письма от жены, первые письма со дня ареста более двух лет назад. Это был знакомый почерк. Почерк моей жены. Я протянул руку.
– Твои? – спросил Богданов, не выпуская конвертов из пальцев.
– Мои.
– Что надо сказать?
– Мои, гражданин начальник.
– Теперь смотри, фашистская морда!
Богданов разорвал оба письма в мелкие клочки и бросил их в мусорное ведро.
– Вот твои письма! Пошел вон.
Вот это и было мое единственное личное общение с начальником Черноозерского угольного района Богдановым поздней осенью 1939 года.
Зимой 1939 года в поселок, в двадцати километрах от "трассы", пришел человек в зимнем "материковом пальто". Пришел он ночью и вызвал начальника. Богданов пригласил человека к себе, но тот отказался войти в квартиру Богданова. Прибывший потребовал бутыль со спиртом, в которой оставалось уже немного, да и то, что оставалось, уже дважды или трижды "половинили", т.е. доливали водой. И опечатал. Ночевал пришедший на столе в конторе, а со следующего утра Богданов начал сдачу дел новому начальнику. Фамилия его была Плуталов. Это был лучший наш начальник. Вот при нем я и проводил на Черном озере свои "опросы", которые в разных случаях жизни, при разном социальном составе отвечающих давали один и тот же результат.
Вопросы эти вот какие:
1) Какое стихотворение вспоминалось раньше всего?
2) Какой поэт раньше всего запомнился?
3) Правда ли, что запоминается самое простое в литературе и это самое простое и есть самое высокое, самое лучшее?
4) Чтение вслух классиков.
90% отвечающих назвало некрасовское:
…как звать тебя? -
Власом. -
А кой тебе годик? -
Шестой миновал…
Некоторые вспомнили:
Вчера я растворил темницу…
(Туманский. "Птичка")
Эти строки убедили меня вот в чем. Пушкин – вовсе не тот поэт русский, с которого надо начинать приобщение к поэзии людей, от стихов далеких, Пушкин требует подготовки и не только потому, что надо быть взрослым, чтобы поразиться остротой восприятия и тонкостью мастерства Пушкина и его уму, но и потому, что образная система Пушкина, его словарь – это не для учеников первой ступени. Мандельштам недаром говорил ("О поэзии", изд. Academia, 1934), что на свете вряд ли было десять человек, которые понимали Пушкина до конца – могли прочесть его так, как он писал.
Не Пушкин и, конечно, не Лермонтов. Хотя Лермонтов и считается поэтом молодых, и все писатели и поэты, без исключения, сначала увлекаются Лермонтовым, а потом уже Пушкиным и в молодые годы считают Лермонтова ближе Пушкина (Сергеев-Ценский, Белый, Пастернак, тот же Солженицын).