Жизнь Александра Зильбера - Юрий Карабчиевский 17 стр.


- Не спорь, не спорь, я знаю. Глаза-то зеленые? Не откажешься…

- Неправда. У него желто-зеленые, а у тебя… какие у тебя?

Я знал, какие у нее глаза, но нарочно делал длинную паузу. Я мог теперь долго смотреть, выясняя, в другое время это было неловко, чего вдруг ни с того ни с сего…

- …а у тебя серо-зеленые. У него маленькие и злые, а у тебя большие и добрые.

- Скажешь - добрые! Какие там добрые… Просто ты ко мне хорошо относишься.

- Да, ты права, - говорил я серьезно. - Тут ты права, хорошо отношусь. Ты даже представить себе не можешь, как хорошо я к тебе отношусь!

3

Куда мы уходили из этого дома? Чаще всего - на каток. Я брал коньки с собой на работу и прямо с электрички мчался к ней.

- Есть будешь? - спрашивала она ласково, с неизменной кривоватой своей улыбкой.

- Нет! - выпаливал я, запыхавшись. - Вместе! В столовой!

В комнату я старался не заходить - обходился без лозунгов старого идиота. Она кивала и шла переодеваться, но еще я успевал поцеловать ей руки и тянулся к губам, а она уворачивалась, и - "В щеку, только в щеку!" - шептала мне на ухо. Я оставался сидеть у окна на лавке, снимал шапку, закуривал, ждал, а она, я знал, в это самое время распахивала шаткую дверцу шкафа, торопясь, раздевалась за этой ширмой, а рыжий старик гудел, как мотор, а я сидел на широкой лавке, весь в поту от жары и волнения, и чего я ждал, чем могло это кончиться - совершенно было неясно…

Мне и вообще-то нравилось обедать в столовой, но с ней это превращалось в настоящий праздник, в приключение, в романтическую сказку. Она ужасно хотела есть, она безумно хотела есть, она просто умирала от голода - и я, кто же еще, добывал ей еду. Это было такое микроспасение, микроподвиг ценой в десятку.

- Нет-нет, - говорила она поспешно, - мне чего-нибудь так… попроще. И первого не надо совсем.

- Брось, Томка, у меня же полно денег, что ты мелочишься?

- Отдай их маме, ей небось пригодятся.

- Я отдаю, отдаю, не волнуйся. Но еще остается. Я ведь рабочий, я зарабатываю, не то что вы, интеллигенция.

- Да, это верно, это ты в самую точку… Вот, возьми мне сосиски, я очень люблю сосиски. Ну, пожалуйста, не надо лангет, я же не умею обращаться с ножом!

- Ну и что? Плевать! Ешь, как удобно. Возьми хоть в руки и откусывай - кто на тебя смотрит?

- Да? Ты считаешь, никто?..

Нет, я так не считал. На нее смотрели всегда и повсюду - в трамвае, в метро, в кино, на улице - и здесь тоже, конечно, смотрели.

И так ощутимо материальны бывали эти мужские взгляды, что после них уже и она, казалось, не могла оставаться прежней, что-то должно было в ней измениться - то ли прибавиться, то ли отняться. И не защитить я ее пытался - знал, что это вообще невозможно, - но только что удержать ее рядом, не отпускать от себя ни на миг, чтоб не дать ей возможности, когда зазеваюсь, уплыть по этим невидимым нитям, притянуться к этим острым зрачкам…

Я обычно брал себе бутылку пива, она отхлебывала из моего стакана (я так любил, что из моего стакана; без спроса, взяла и пьет. Это было особое наслаждение: протянуть руку за своим стаканом - и увидеть, что он у нее в руках, и сидеть и чувствовать этот крохотный недостаток, ощущать через смехотворную эту жертву ее бесконечную власть над собой…), отхлебывала и морщилась: "Горько, невкусно! Не понимаю, что ты в нем находишь. Водка - это еще понятно, а это ни то ни се…"

Мы слегка торопились, старались успеть, пока в парк не набилось много народу, хотя, признаться, будь моя воля, не пошел бы ни на какой каток. Катался я гораздо хуже ее и, самое страшное, порой чувствовал, что бывает ей за меня неловко, особенно когда встречает знакомых. Да и та постоянная умозрительная опасность, что ее уведут, заберут, отнимут, здесь, на катке, становилась вполне реальной. И, стоял ли я в очереди в раздевалку с ее и своим пальто, упираясь коньками в изрубленный пол; или протискивался в буфет, чтобы принести ей булочку с маком; или даже просто, отвернувшись в сторону, разговаривал со старым своим одноклассником, черт бы его побрал со всеми его потрохами, никогда я не был уверен, что, вернувшись с номерком или с булочкой или отвернув наконец голову от проклятого болтуна, я застану ее на прежнем месте, да и вообще увижу ее когда-нибудь снова, мою Тамару!

Это был тот самый парк, где я столько-то лет назад познакомился на танцверанде с Мариной.

- Я знаю, - сказала она. - Ты рассказывал. Да и она мне что-то такое однажды…

- Да? И что же?

- Это неважно. Но только знаешь, зря ты с ней так.

- Как? Я с ней никак.

- Вот и зря. Она была бы хорошей женой.

- Что это значит - хорошей женой? Ты сама понимаешь, что говоришь?

- Да, - сказала она задумчиво и даже прикрыла глаза. - Да, мне кажется, я понимаю…

Я начинал кипятиться:

- Да это же глупость, пустая формула! Если у мужчины никаких способностей, то он хороший организатор. А если женщина некрасивая, то она была бы хорошей женой.

- Не смей! Не смей так говорить. Тебе не идет быть нахалом.

- Это интересно! А кем мне идет?

Она взяла мою руку, положила себе на талию и легонько прижала локтем. На ней был плотный жакет и под ним свитер, но мне казалось, я чувствую ее тело. Мне хотелось так чувствовать - и так оно, значит, и было.

- Ты хороший, - сказала она серьезно и мягко. - Ты хороший и всегда таким оставайся. Никогда, ни для чего - понимаешь? - ни для чего не надо быть плохим!

- Ты со мной… как с ребенком, - прошептал я невнятно, только чтобы как-то прикрыть свое смятение, чтобы хоть немного приглушить эту нежность, от которой я задыхался…

4

Однажды, уже в конце зимы, наверное, даже в марте - лужи стояли на льду, коньки глубоко зарывались, и снежные брызги летели в стороны, - да, в марте мы сидели с ней в раздевалке, разминали блаженно ноги, собирались идти домой. "Вился легкий вечерний снежок, я робел, заходя за тобой", - пел динамик нежным порхающим голоском. Эту песенку ставили через три на четвертый, и она неизменно меня волновала, создавала некий мерцающий фон, на котором все вокруг приобретало свой подлинный, незаметный с первого взгляда смысл. Меня всегда занимало странное соответствие и даже единообразие человеческих чувств, которое обнаруживали книги и песни - нет, в первую очередь песни. Тут была необязательна подетальная точность, а вполне достаточно было намека, общих слов, почти не несущих нагрузки, но так или иначе отражающих… Я не уставал удивляться тому, что и у других все так же, как у меня, не совсем так, но все-таки так же. И от этого другой, например, парень, сидящий напротив с другой девушкой, вовсе не становился мне ближе- наоборот, вечной тревогой сквозило от этого грубого сходства, больно было мне сознавать обобщенность моего душевного мира, нечеткость и размытость его границ, через которые вот так, легко и беспрепятственно, как эта песенка, могут перепархивать потаенные чувства и единственные отношения…

"И туда, где сияют огни, ты с другим убегала вперед. Догони, догони! Только сердце ревниво замрет…"

Там в конце был еще такой куплет - утешительный, я всегда его ждал с нетерпением, и он неизменно меня разочаровывал: "Догоню, догоню, ты теперь не уйдешь от меня!" Нет, нисколько не успокаивала эта наивная подтасовка. Здесь ясно чувствовался маскарад, переодетая, угадывалась прежняя горькая строчка, та же самая боль и тревога. Нет, только полная определенность могла принести мне покой: догнал, схватил, держу, моя…

И вот под эту милую песенку, тревожную, чистую, прозрачную, легкую…

Первого парня я знал, его звали Борька, но имелась у него еще кличка - Мужик. Под этой кличкой он и был, в основном, известен, и звучала она для всех устрашающе. Был он невысок и без шеи, как жаба, но зато широкоплеч необыкновенно - так угрожающе широкоплечи бывают иногда горбуны. Второй мне как-то не очень запомнился: совсем молодой полноватый парнишка, лицо круглое и румяное, хотя теперь, после всего, что случилось, трудно его таким и представить… Он все не мог зашнуровать ботинки коньков, гнилая тесьма то и дело рвалась, он надвязывал, она снова рвалась, и уже по нескольку узелков скопилось на каждом конце. Мужик спокойно сидел с ним рядом, высоко задрав тяжелые локти, опираясь о спинку деревянной лавки на одном уровне с лягушачьей башкой. Ни угроз, ни даже легкого спора нельзя было различить в их тихом общении: Мужик говорил, совершенно не двигаясь, круглолицый слушал, рвал и надвязывал, лишь изредка поворачивал голову, взглядывал и кивал утвердительно.

И вдруг я увидел следующий кадр. Я увидел с каким-то тупым удивлением, что Мужик стоит на одной ноге (как я мог не заметить, когда он встал?), стоит, держась рукой за спинку, на которую только что опирался, а другая нога поднимается вверх, махом вверх, и огромный блестящий конек - невозможно! немыслимо! не бывает! - врезается снизу в лицо соседу, прямо туда, в середину, в мякоть, в нутро. Голова мотнулась вместе с ногой, но нога не дала ей опоры; высвободилась, уже окровавленная, и пошла теперь сверху вниз - черный чугунный ботинок и белый стальной конек - и так ходила она вверх и вниз, методично, как сечка, и рубила, рубила… Кровь лилась на колени, на руки, на пол, и была она неестественно яркой, как на той картине у Репина…

Наконец это кончилось. Мужик стоял на обеих своих "канадах" - одна была белая, другая красная. И откуда-то сзади - "Саша! Саша! Да Сашка же!" - звал меня голос Тамары. "А?" - коротко спросил Мужик, и я оцепенел под его изуверским взглядом. С ужасом я вдруг обнаружил, что стою где-то на полдороге между своей и его скамьей. Зачем? Что я, собственно, собирался делать? Несчастный парень сидел молча, зажимая лицо окровавленными руками, и лоскутья кожи виднелись между пальцами. Все вокруг тоже сидели молча, никто не вскрикнул, кроме Тамары. Да и я не мог произнести ни слова. Но все сидели, как положено, я же почему-то стоял. Это был непорядок. "А?" - спросил Мужик, и в следующий момент невозможно длинная, телескопическая, рука выросла из его прямого плеча, железные щупальца сгребли мою грудь, и вот уже я полулежал на скамье с серыми пятнами в глазах и болью в затылке. "Скажи спасибо своей сучке, в другой раз убью!" И он медленно и спокойно пошел на лед. Не домой, не в толпу, не в укрытие - на лед: развлекаться, кататься, кадрить девочек на этих самых коньках!

"Догони, догони…" Вот еще одна страшная песенка.

5

Так естественно получилось, что этот раз был последним. Весна избавила меня от катка - один вид собственных коньков вызывал у меня ужас и отвращение. Конечно, человека можно убить и вилкой. А тем более покалечить. Что ж, если бы я увидел такое, то, возможно, стал бы бояться вилки…

Каток кончился вместе с зимой, но ничего не появилось взамен, и пронзительный весенний воздух, беспокойно трубя и настойчиво зазывая, не указывал нам никакого направления. Мы мотались по пьяным московским улицам, нашагивали бесчисленные километры и разочарованно прощались у ее дома, ничего не желая, кроме тепла и отдыха. Все та же неясная тревога стояла за моей спиной, никакого иного имущества не нажил я за эти месяцы. Несколько запретных прикосновений на последнем ряду в кинотеатре, снисходительно терпимых, унизительно нелепых в очевидной своей безысходности; несколько торопливых поцелуев в полутемном дворе - сведенными холодом, бесчувственными губами; "Ты меня любишь?" - дурацкий вопрос, всегда одинаково неуместный, кроме разве что обоюдного взлета страсти… "Да", - отвечала она безо всякой интонации, бросала мне очередное "пока" и исчезала за своей необъятной дверью, выпустив ко мне на минутку нещедрую порцию света и сразу же забрав ее обратно с собой, в узкую полумглу коридорчика и дальше, в душное замкнутое пространство, заполненное старым тряпьем, гниющим деревом и бессонным бормотанием сумасшедшего старика…

Я быстро шел к остановке трамвая. Никуда я не торопился, но и медленно тоже не мог, мчался, чтобы как-то себя растрясти, оторвать, выпрямить, перестроить, и думал о том, что вот, казалось бы, вся она у меня на виду, а ведь ничего-ничего я о ней не знаю, не многим больше, чем тогда в лагере, а может быть, даже и меньше - если соразмерить с потребностью. Она и вообще-то говорила немного, о себе же и вовсе чуть-чуть. Все, что мне удавалось узнать, я вытягивал из нее буквально по слову, а там, где сам не знал, что вытягивать, там ничего и не узнавал. Правда, она бывала точна в ответах или редких своих замечаниях, а голос ее, неизменно меня волновавший, превращал каждую фразу в событие, в праздник женственности и гармонии. Но промежутки, промежутки, из которых одних и состояла, в сущности, ее речь! Я заполнял их своим воображением, своей подозрительностью, неусыпной тревогой, вечным своим ожиданием худшего. Неуловимый дух катастрофы холодом дышал мне в затылок, абстрактный этот образ мигом принимал конкретную форму, стоило мне услышать из ее уст любое мужское имя. Так мало слов она, в общем, произносила, что удельный вес каждого возрастал непомерно и какой-нибудь Коля или Сережа, упомянутый мимоходом, казался уже действующим лицом, центром внимания, героем повести. А было этих Коль и Сереж достаточно много: она училась в МАИ, в мужском институте, и женских имен почти не произносила. А встречи!..

- Подождем вот здесь, у киоска.

- Зачем? Кого?

- Толик должен принести мне конспект.

Ждем. Вот он идет, Толик - высокий, широкий, с ежиком, с галстуком, нахал, спортсмен и красавец. Впрочем, все они такие, исключений нет. Руку я, конечно, ему пожимаю, но улыбнуться у меня уже не хватает сил. Они разговаривают, я смотрю в сторону. Ну что ж, у них свои интересы, а у меня… а у меня ихние. Но нет, нет, я посторонний. Не слушаю, не слышу, не надо. Сколько слов, Господи, сколько всяких слов! Сущая мура, круговой студенческий треп, но никогда со мной не бывает она так оживлена. Толик, столик, алкоголик, ролик, нолик… И, когда он уже наконец уходит, мне кажется, что она ушла вместе с ним и только по доброте душевной оставила со мной свою тень: поддержать меня под руку, успокоить, утешить, когда буду биться в истерике…

Она добра ко мне, этого не отнимешь.

Ну-с, что же дальше?

6

Чересчур затянувшееся мое детство проходит еще одну камеру пыток. Изощренные орудия развлечений развешаны по ее высоким стенам, расставлены по столам, рассажены по стульям, собраны в живописную группу на отдельном особом возвышении. Ресторан - не столовая, сюда приходят не есть, сюда приходят провести время. Высшая мера удовольствия. Два раза в месяц я себя к ней приговариваю. Это называется "могу себе позволить". К чему же это я так стремлюсь, какого дозволения добиваюсь?

Я здесь даже не хочу описывать все те утонченные приемы, с помощью которых крушит мою личность упомянутое учреждение. Или будь своим, то есть нашим, или катись к чертовой матери. Что ж, я бы катился, братцы, но я не один, со мной женщина… Впрочем, вот уже первая вам уступка: женщина - это так здесь говорят. Ресторан - не столовая, веди себя, как хочешь, если хочешь именно так, как надо. Знаменитая наша русская свобода выбора: целых три дороги и камень с надписью. Можешь ехать, куда угодно, выбирай же сам, что терять: жену, коня или голову. Свобода!

И пока официант у меня перед носом работает со своими тарелками, а я придумываю, куда деть руки и что изобразить на лице (не прищурить ли глаз, как советовал некогда Ромка?), и пока в это время моя Тамара ходит туда и сюда вдоль прохода в обнимку с совершенно чужим мужчиной, пожившим морским офицером (не таков ли был ее отчим, не так ли клал ей руку на спину?), а равнодушно остервенелые парни дуют в свои скрипучие дудки, чтобы даже вблизи я не слышал, о чем они там говорят; пока я вот так на своем коньке еду сразу по двум дорогам, теряя жену и голову, две-три странные мысли посещают меня внезапно, вырастают, как чудища среди мутного хмельного озера.

Я думаю, что жизнь наша вовсе не непрерывна, как кажется с первого взгляда, что она не "течет, как река", но образует отдельные сгустки. И как редка жизнь в пространстве, в космосе - один крохотный островок на сколько-то там световых лет, - так редка она и во времени: одно мгновение подлинной жизни на часы и дни промежутка. После пяти рюмок водки это кажется мне откровением. Все люди, думаю я замутненно (мне-то кажется - озаренно!), длят и тянут свои промежутки ради этих редких мгновений жизни, прошлых и будущих, и хотя сами вспышки кратки, как молнии, но ощущение жизни сразу не исчезает, заряд ее падает по экспоненте, и можно тешить себя мыслью, что как бы он ни был мал, а все-таки никогда не достигнет нуля, хотя бы теоретически. А там, быть может, подоспеет новая вспышка, и так, глядишь, до конца и протянем. Жизнь!..

Так естественно подхожу я к своей обиде, к простой и несправедливой мысли, что у всех-то людей - мгновения, сгустки и вспышки, у меня же - сплошной промежуток. Пустота, ноль, одна только видимость. Где-то я выбрал не ту дорогу, какую-то надпись не так прочел, не здесь, не у камня, а гораздо раньше, на позапрошлой развилке, давным-давно, быть может, еще до рождения…

Я уже не пью, но пьянею все больше, и когда мы наконец отсюда уходим и я оглядываюсь в последний раз, ища подтверждения своим гениальным выводам, то самих этих выводов уже нет у меня в голове, а лезет вдруг идиотская мысль, что вот та, например, девица в зеленом платье, у которой держит руку на колене ее пьяный, как я, дружок (на колене - это здешняя норма, но я-то вижу, что выше), эта яркая девица - непременно какой-нибудь деятель, член чего-нибудь, очень важное красное удостоверение лежит у нее в той коричневой сумочке, и там, внутри, на маленькой карточке, погашенной, как почтовая марка, она выглядит иной, аскетичной и строгой, такой, будто нет у нее коленей, будто вся она тут, поместилась на карточке…

"Дурак! Он лучше бы напился - тогда бы не было сомненья!.."

Свой законный приз я все-таки получаю: захмелевшая Тамара, неохотно возвращенная мне этим славным почтенным борделем, теперь близка мне, как никогда. Я чувствую это сразу, помогая ей одеваться, проводя тыльной стороной пальцев как бы случайно по ее плечам, с пьяной заботливостью выпрастывая ее волосы из-под черного воротника пальто. Но когда мы идем с ней по пустым полутемным улицам и она не просто держит меня под руку, а, сцепив свои руки в кольцо, слегка повисает на сгибе локтя и вдруг останавливается на затемненном перекрестке и целует меня - сама! - живыми и нежными губами, и я захлебываюсь этими поцелуями и - вот она, моя вспышка! - как безвестный любовник Клеопатры, завтра же утром готов умереть (до утра далеко, далеко еще до утра…), но и в эти мгновения, ну, может быть, чуточку позже шепчет мне дьявол на ухо вечные свои сомнения: а ты уверен, что это ты, что это тебе? А быть может, просто подвернулся, оказался рядом? А может быть, и с другим?.. А с другим-то как раз бы и лучше - это точно, это я тебе говорю! И она это знает - вот ведь какой кошмар!..

Назад Дальше