Антология русского советского рассказа (30 е годы) - Максим Горький 2 стр.


Костромич молчит, ожидая конца возражений. Это - самый заметный пассажир. Он сел в Нижнем и едет четвертые сутки. Большинство пассажиров проводит на пароходе дни своих отпусков, это всё советские служащие; они одеты чистенько, и среди них он обращает на себя снимание тем, что очень неказист, растрепан, как-то весь измят, сильно прихрамывает на правую ногу и вообще - поломан. Ему, наверное, лет пятьдесят, даже больше. Среднего роста, сухотелый, с коричневой жилистой шеей, с рыжеватой, полуседой бородкой на красном лице; из-под вздернутых бровей смотрят голубые глаза, смотрят эдаким испытующим взглядом и как будто упрекают. Трудно догадаться - чем он живет? Похож на мастерового, который был когда-то "хозяином". Руки у него беспокойные, он шевелит губами, как бы припоминая или высчитывая что-то; очень боек, но - не веселый.

Часа через два после того, как появился он на палубе теплохода, он обежал ее, бесцеремонно разглядывая верхних пассажиров, и спросил матроса:

- С верхних-то сколько берут до Астрахани?

И через некоторое время его певучий голос внятно выговаривал на нижней палубе:

- Конешно, - легкое наверх выплывает, подымается, тяжелое - у земли живет. Ну, теперь поставлено - правильно: за легкую жизнь - плати вчетверо.

Нельзя сказать, что этот человек болтлив или что он добродушен, но ясно чувствуется, что он обеспокоен заботой рассказывать, объяснять людям все, что он видел, видит, узнал и узнаёт. У него есть свои слова, видимо, они ему не дешево стоят, и он торопится сказать их людям, может быть, для того, чтоб крепче убедиться в правоте своих слов. Прихрамывая, он подходит к беседующим, минутку-две слушает молча и вдруг звонко говорит нечто, не совсем обычное:

- Теперь, гражданин, так пошло: ты - для меня, я - для тебя, дело у нас - общее, мое к твоему пришито, твое к моему. Мы с тобой - как две штанины. Ты мне - не барин, я те - не слуга. Так ли?

Гражданин несколько ошарашен неожиданным вмешательством странного человека и смотрит на него очень неблагосклонно. Пожилая женщина, в красной повязке на голове, говорит, вздыхая:

- Так-то так, да туго это понимают!

- Не понимают это - которые назад пятятся, вперед задницей живут, - отвечает хромой, махнув рукою на темный берег: теплоход поворачивал кормой к нему.

- Верно, - соглашается женщина и предлагает: - Присаживайся к нам, товарищ!

Он остался на ногах, и через две-три минуты высоким голос его четко произнес:

- Всякое дело людями ставится, людями и славится.

Прозвучало это как поговорка, но поговорка, только что придуманная им и неожиданная для него.

Вот так он четвертые сутки и поджигает разговоры, неутомимо добиваясь чего-то. И теперь, внимательно выслушав все возражения против его слов о том, что "человек умирает со страха", он говорит, предостерегающе подняв руку:

- Старики, конешно, от разрушения системы тела мрут, а некотора-а часть молодых - от своей резвости. Так ведь я - не про всех людей, я про господ говорил. Господа смерти боялись, как, примерно, малые ребята ночной темноты. Я господ довольно хорошо знаю: жили они - не весело, веселились - скушно…

- Откуда бы тебе знать это? - иронически спрашивает усатый человек. - На лакея ты не похож…

Молодой парень в шинели и шлеме резко спрашивает:

- Позвольте, гражданин! При чем тут обидное слово - лакей?

- Есть пословица: для лакея - нет… людей.

- Пословицы ваши оставьте при себе.

Присоединяется еще один голос:

- Пословица ваша сочинена тогда, когда лакея за человека не считали…

- Довольно, граждане!

Хромой терпеливо ждет, выбирая из коробки папиросу, потом говорит:

- Я тебе, гражданин, пословиц сколько хочешь насорю, ну - толку между нами от этого не много будет. Это ведь неверно, что "пословица век не сломится"…

Красноармеец перебивает его:

- Насчет страха - тоже неверно. Это теперь буржуазия смерти боится, а раньше…

- И раньше, - настойчиво говорит хромой, раскурив папиросу. - Я обстановку жизни изнутри знаю, в Питере полотером был…

- Ну, если так, - проворчал усатый и усмехнулся.

- Вот те и так! До тринадцати годов я, по сиротству, пастушонком был, а после крестный батька прибыл в село, да и похитил меня, как бирюк барашка. Четыре года я выплясывал со щеточкой на ноге по квартирам, ресторанам, по публичным домам тоже. В Питере тогда особо роскошные бардачки были, куда тайно от мужьев настоящие барыни приезжали, ну и мужья тоже тайно от них. Я все четыре года во дворе такого бардачка прожил, в подвале, стало быть, мог кое-что видеть…

Курил хромой торопливо, заглатывал дым глубоко, из-под его желтых растрепанных усов дым летел так, точно человек этот загорелся изнутри и вот сейчас начнет выдыхать уже не дым, а огонь.

- И в боях я во всяких бывал, - обратился он в сторону красноармейца: - Я, браток, повоевал так, как тебе, пожалуй, не придется, да я тебе и не желаю. Под Ляояном был, бежал оттуда так, что сапоги насквозь пропотели…

Кто-то засмеялся, толстая женщина спросила:

- Что же вы - гордитесь этим?

- Нет, зачем? - звонко ответил рассказчик. - У меня, для гордостей, другое есть, георгиевский кавалер, два креста получил, когда мотался на фронтах от Черновицы города до Риги даже. Там ранен два раза, в своей, за Советы, - два, для гордостей - хватит!

- За что кресты получили? - спросил усатый.

- Один - за разведку и пулемет захватил, другой - рота присудила, - быстро, но как будто неохотно ответил хромой; плюнув в ладонь, он погасил окурок в слюне и, швырнув его за борт, помолчал.

Обнявшись, тихонько напевая, подошли две девицы. Одна сказала:

- Смотри - лодка, точно таракан…

- Огоньки на берегу, - задумчиво сказала другая, а красноармеец спросил что-то о пулемете.

- Да так это, случайно, - нехотя сказал хромой воин. - Послали нас, троих, в разведку, я - за старшего… Ночь, конешно, австрияки не так далеко, шевелились они чего-то… Это еще в самом начале войны было. Ползем. Впереди, за кустами, кашлянул человек, оказалось - пулеметное гнездышко, вроде секрет. Пятеро были там. Одного - взяли, он по-русски мог понимать, ветеринар оказался. Нашего одного тоже там оставили, потому что погоня началась, а он - раненый, а у нас - пулемет. Проступок этот сочли за храбрость, даже приказ по полку был читан.

- Ногу-то когда испортили? - спросил красноармеец.

- Это уже когда господина Деникина гнали, - очень оживленно заговорил хромой. - Ногу я упрямством спас, доктор решил отрезать ее. Я его уговариваю: оставь, заживет! Он, конешно, торопится, вокруг его сотни людей плачут, он сам плакать готов. Я бы, на его месте, топором руки, ноги рубил, от жалости. Ну, поверил он мне, нога-то - вот!

- Герой, значит, вы, - сказала одна из девиц.

- В гражданскую войну за Советы мы все герои были…

Усатый человек напомнил:

- Ну, не все, бывало, и бегали, как под Лаояном, и в плен сдавались…

- Когда бегали - не видал, а в плен сам сдавался, - быстро ответил рассказчик. - Сдашься, а после переведешь десятка два-три на свой фронт. Переводили и больше.

- Вы - крестьянин? - спросила женщина.

- Все люди - из крестьян, как наука доказыва-ат…

Красноармеец спросил:

- В партии?

- На кой нужно ей эдаких-то? В партии ерши грамотные. А меня недостача стеснила, грамоты не знал я почти до сорока лет. Читать, писать у безделья научился, когда раненый лежал. Товарищи застыдили: "Как же это ты, Заусайлов? Учись скорее, голова!" Ну, выучили, маракую немножко. После жалели: "Кабы ты, голова, до революции грамоту знал, может, полезным командиром служил бы". А почем я знал, что революция будет? В ту революцию, после японской войны, я об одном думал: в деревню воротиться, в пастухи, а на место того попал в дисциплинарную роту, в Омск.

Красноармеец засмеялся, ему вторил еще кто-то, а усатый человек поучительно сказал:

- В грамоте ты, брат, действительно слабоват, говоришь - проступок, а надобно - поступок…

- Сойдет и так, - отмахнулся от него солдат, снова доставая папиросу, а красноармеец подвинулся ближе к нему и спросил:

- За что в дисциплинарную роту?

- Четверых - за то, что не досмотрели арестованного, меня - за то, что не стрелял; он выскочил из вагона, бежит по путям, а я у паровоза на часах, ну, вижу: идет человек очень поспешно, так ведь тогда все поспешно ходили, великая суматоха была на всех станциях. На суде подпоручик Измайлов доказывает: "Я ему кричал - стреляй?" Судья спрашивает: "Кричал?" - "Так точно!" - "Почему же ты не стрелял?" - "Не видел - в кого надо". - "Ты, что ж - не узнал арестанта?" - "Так точно, не узнал". - "Как же ты, говорит, ехал в одном вагоне с ним три станции конвоиром, а не узнал? Ты, говорит, напрасно притворяешься дураком". Ну, потом требовал: расстрелять. Однако никого не расстреляли…

Он засмеялся очень звонким, молодым смехом и сказал, качая головой:

- Суматошное время было!

- А ты, дядя, не плох, - похвалил красноармеец, хлопнув ладонью по его колену. - Чем теперь занимаешься?

- Пчелой. На опытной станции пчеловодом. Дело - любопытное, знаешь. Делу этому обучил меня в Тамбове старик один, сволочь был он, к слову сказать, ну, а в своем деле - Соломон-мудрец!

Заусайлов говорил все более оживленно и весело, как будто похвала красноармейца подбодрила его.

Толстая женщина ушла, усатый сосед ее сказал:

- Я сейчас приду.

Но тотчас встал и тоже ушел, а на его место, на связку каната присела девушка, которой лодка показалась похожей на таракана.

- С пчелами он такое выделывал - в цирке не увидишь эдакого! - продолжал Заусайлов и причмокнул. - Сам он был насекомая вредная и достиг своей законной точки - шлепнули его в двадцать первом за службу бандитам. Мне в этом деле пятый раз попало - голову проломили. Ну, это уж я не считаю, потому - время было мирное, не война. Да и сам виноват: любопытен, разведку люблю; я и в нашей армии ловким считался на это дело.

- В нашей - в Красной? - тихонько спросила девушка.

- Ну, да. Другой армии у нас нету. Хотя и в той - тоже. Там, конешно, по нужде, по приказу, а у нас по своей охоте.

Он замолчал, задумался. Вышла женщина с мальчиком лет восьми-семи; мальчик тощий, бледненький, видимо, больной.

- Не спит? - спросила девушка.

- Никак!

- Я к тебе хочу, - сердито заявил мальчуган, прижимаясь к девушке; она сказала:

- Садись и слушай, - вот человек интересно рассказывает.

- Этот? - спросил мальчик, указав на красноармейца.

- Другой.

Мальчик посмотрел на Заусайлова и разочарованно протянул:

- Ну-у… Он старый…

Красноармеец привлек мальчугана к себе.

- Стар, да хорош, куда хошь пошлешь, - отозвался Заусайлов, а красноармеец, посадив мальчика на колени себе, спросил:

- Как же ты, товарищ, к бандитам попал?

- А я их выяснил, потом - они меня. Суть дела такая: вижу я - похаживают на пчельник какие-то однородные люди, волчьей повадки, все невеселые такие. Я и говорю товарищам в городе: подозрительно, ребята! Ну, они мне - задание: доказывай, что сочувствуешь! Доказать это - легче легкого: народ темный, озлобленный до глупости. Поумнее других коновал был, артиллерист, постарше меня лет на пятнадцать - двадцать. Практику с лошадьми ему запретили, ну, он и обиделся. К тому же - пьяница. В шайке этой он вроде штабного был, а кроме его, еще солдат ростовского полка, гренадер, замечательный гармонист.

Мальчуган прижался щекою к плечу красноармейца и задремал, а девушка, облокотись на свои колени, сжав лицо ладонями, смотрела за борт, высоко подняв брови. Теплоход шел близко к правому берегу, мимо лобастого холма, под холмом рассеяно большое село: один порядок его домов заключен, как строчка в скобки, между двух церквей. С левого борта - мохнатая отмель, на ней - черный кустарник, и все это быстро двигается назад, точно спрятаться хочет.

- Банда - небольшая, человек полсотни, что ли. Командовал чиновник какой-то, лесничий, кажись, так себе, сукин сын. Однако - недоверчивый. Ну вот, они трое приказывают мне: узнай то, узнай это. Товарищи говорят мне, что я могу знать, чего - не могу. Действовали они рассеянно: десяток там, десяток - в ином месте, людей наших бьют, школу сожгли, вообще живут разбоем. Задание у меня, чтоб они собрались в кулачок, а наши накрыли бы их сразу всех, как птичек сетью. Сделана была для них заманочка… помнится - в Борисоглебском уезде на маслобойке, что ли. Поверили они мне, начали стягивать силы. Черт его знает почему, старик догадался и вдруг явись, как злой дух, раньше, чем они успели собраться, однако - тридцать четыре сошлось. Начал он сеять смуту, дескать, надобно проверить, да погодить, да посмотреть. Вижу - развалит он все дело, говорю нашим: "Берите, сколько есть!" Они за спиной у меня были в небольшом числе. Тут меня ручкой револьвера - по голове. Вот и вся недолга история!

- О, господи! - вздохнула женщина. - Когда все это кончится?

- Когда прикончим, тогда и кончится, - задорно откликнулся рассказчик. Женщина махнула на него рукой и ушла.

- А ведь верно, вы в самом деле - герой, - весело и одобрительно сказал красноармеец. Мальчик встрепенулся, капризно спросил:

- Что ты кричишь?

- Извини, не буду, - отозвался красноармеец. - Строгий какой!.. Чужой вам? - спросил он девушку.

- Племянник, - ответила она. - Иди-ка спать, Саша.

- Не хочу. Там - храпит какой-то.

И он снова прижался к плечу красноармейца, а Заусайлов вполголоса повторил:

- Саша…

И, вздохнув, покачиваясь, потирая колени ладонями, заговорил тише, медленнее.

- Ты, товарищ, говоришь - герой. Слово будто неподходящее нашему брату, - свое защища-ам, ну ведь и бандиты, кулаки - свое. Верно?

Мальчик снова встрепенулся и громко, как бы с гордостью, сказал:

- У меня отца кулаки убили. Я видел - как. Мы приехали из города, папа вылез ворота отворять, а они на него напали пьяные, два, а я уже проснулся, закричал. Очи его палками.

- Вот оно как, - сказал Заусайлов.

- Н-да, - угрюмо откликнулся красноармеец, а девушка сказала:

- В третьем году, а он - помнит.

Я помню, - подтвердил мальчик, тряхнув головой.

- Расти он перестал после того, - продолжала девушка, вздыхая, - двенадцатый год ему.

- Вырасту, - хмуро пообещал мальчуган. Заусайлов пошлепал его по колену и посоветовал:

- Так и помни!

- Вот они, дела-то, - пробормотал красноармеец. - Учительница будете?

- Да. Мы обе, с его матерью.

- Сестра вам?

- Жена брата.

- Убитого?

- Да.

Все замолчали. Красноармеец, расстегнув шинель, прикрыл мальчика и прижал его к себе плотнее.

- Вот оно, геройство, - снова заговорил Заусайлов. - Оно у нас - везде, товарищ.

Щупая пальцами папиросы в коробке, он, негромко и не торопясь, заговорил:

- Я могу хвастануть - знал героя. У нас в отряде парень был, тоже - Саша. Сашок, звали его, туляк он, медная душа. Веселый был и - куда хошь сунь, везде он на своем месте. Личностью маленько на тебя схож был, тоже крепыш и зубастенький, как хорек. Ты - кавалерия?

- Да.

- То-то шинель длинна. А - аккуратен.

Закурив, он продолжал, снова оживляясь:

- Был он семинарист, Сашок, из недоучек; сказывал, что выгнали его за резвость. Однако - сильно образованный. Он меня и многих в безбожники обратил, мастак был насчет леригии, очень убедительный. Бога знал, как богатого соседа, и так доказывал, что бог жить мешает, что не хочешь, а - веришь. Н-ну, вот…

Случилось так, что заскочил сгоряча наш отряд далеконько. За Курском это было, Деникина гнали. Вообще перепуталась обстановка, непонятно: где - они, где наши. Товарищи говорят: "Ну-ка, Заусайлов, сходи, сообрази, кто у нас с левого бока? И - сколько? Возьми себе, по вкусу, одного, двух парней". Это, конешно, так и надо по моей безграмотности. Взял я Сашка и Василия Климова, - осанистый был мужчина, вроде старшего дворника, - в Питере в царевы годы бывали такие дворники; он, сукин сын, дворник, а осанка - церковного старосты.

Ну, пошли. Места - незнакомые. Держимся линии железной дороги, Сашок с Климовым по одну сторону насыпи, я - по другую, впереди шагов на сто. Дорога, конешно, раскорябана. Вечер - лунный, ветерок гуля-ат, облаки бегут, тени ползут, там - тень, тут - тень, да сразу - бом! "Стой!" - кричат. Вижу - пятеро. Они хоть и белые, а в один цвет с землей и в кустах, около насыпи, неприметны. Командирчик - молодой, еще и до усов не дорос, револьверчик в руке, шашечка на боку, винтовочка коротенька за плечом, - вооружен, как для портрета фотографии. Нацелился мне в глаз, допрашивает, покрикивает; я, конешно, вроде как испугался, тоже во весь голос кричу, чтоб Сашок с Климовым слышали, дескать - бегу от красных, боюсь - мобилизуют. Он как будто верить начал, а солдатик один и подскажи ему: "Ваше благородие, выправка у него подозрительная, наверно - солдат ихний, разведчик!" Ах ты, думаю, сучкин сын! Ну, побили меня немножко, отрядил он со мной двоих, повели меня куда надо. Идем тихонько, и дождичек пошел. Начал было я балагурить с конвоем, вижу: ничего не выходит, сердятся они, видно, устали. Решил молчать, а то, пожалуй, пришибут, черти.

Долго ли, коротко ли - дошли в село, большое село и пострадавшее: горело в двух местах, некоторые избы артиллерией побиты. У церковной ограды, под деревами коновязь, семнадцать лошадей - все дрянцо. Поодаль на дереве два уже висят. "Ну, думаю, ежели не убегу, - тут и останусь". Темновато, огней в окнах почти нет, время - за полночь, спит белое воинство. Человек пяток на паперти прячутся от дождя. Привели меня к школе, а напротив ее - хороший дом, два этажа, только крыша разбита. Там - шумят и огонь есть. Один конвойный пошел туда, другой сел на крылечко школы, я, конешно, стою на дождике, тут - не побежишь.

Вышел другой конвойный, говорит: "До утра велено оставить". Это - меня, значит. Потолковали они, куда меня запереть, повели недалеко от школы, затолкали в избу, в ней уже совсем ни зги не видно, окна заколочены. Солдат спичку зажег - вижу я: пол разворочан, угол разбит, верхние венцы завалились внутрь, в углу - тряпье, похоже, что убитый лежит. Дождичек проникает в избу. Солдат оглядел все, вышел в сени, дверь не закрыл. "Это - плохо, что не закрыл, а вылезти отсюда - пустяки", - думаю. Сижу. Тихо, только лошади сопят, пофыркивают, дождик шуршит; людей не слышно. Солдат в сенях повозился и тоже засопел, потом слышу, - храпит.

Счета времени я, конешно, не вел, часов помнить не могу, сижу, не смыкая глаз, и - как страшный сон вижу.

Душа скучает, и - совестно: вот как влопался! Зажег осторожненько спичку, поглядел - бревна так висят, что снаружи влезть в избу, пожалуй, можно, а вот из избы-то едва ли вылезешь. Встал, попробовал - качаются.

И тут меня точно кипятком ошпарило, слышу шепот: "Заусайлов!" Это - Сашок, это - он! "Вылезай", - шепчет. Отвечаю: "Никак нельзя, в сенях - солдат". Замолчал он, потом, слышу, царапает, бревна поскрипывают. И только что, на счастье свое, отодвинулся к печке, - заскрежетало, завалились бревна в избу. Ну, теперь - оба пропали!

Назад Дальше