Бунт Дениса Бушуева - Сергей Максимов 22 стр.


– Это уже н-настоящее искушение!.. Святой Антоний!.. – шептал он. – Придется действовать по методу, предложенному с-сиятельным графом Львом Николаевичем… Другого выхода нет-с…

И Гриша проявил исключительную и небывалую для него решительность. Подняв с земли камешек, размером не больше сливы, он положил указательный палец, с желтым и острым, как клюв совы, ногтем на гнилой пенек и легонько стукнул по нему камешком. Слегка поморщившись, он прихватил полой зеленой тужурочки палец и гордо выпрямился. Взглянув вниз и убедившись, что палец на месте и что кровь не течет, он совсем успокоился и вышел из кустов. Войдя в куток, он стал у косяка, картинно придерживая указательный палец полой зеленой тужурочки. Стелла, уже одетая и серь езная, рылась в чемодане.

– Куда вы исчезли?.. Прикройте-ка дверь.

– Нет-с… – с неожиданной твердостью объявил Гриша. – Дверь пусть будет открытой.

Стелла, не слушая его, прикрыла дверь и накинула крючок.

– У меня к вам, Гриша, есть поручение, – сообщила она и, достав из чемодана костюм, стала распарывать подкладку.

XXV

На другой день Гриша Банный отправился в Кострому, заручившись квитанцией на багаж Стеллы. Поехал на утлом ботнике, купленном Гришей еще зимой у плотника Сургучева за пять с полтиной. В Костроме, на пристани, он благополучно получил тяжелую корзину, погрузил ее в лодку и поехал назад. Было уже часов пять вечера, и стало темнеть. Гриша так и рассчитывал – приехать в Отважное попозднее, когда будет совсем темно.

Когда Гриша поравнялся с Козловыми горами, от которых до Отважного оставалось всего пять километров, подул верховый попутный ветер. Гриша порядочно устал и очень обрадовался ветру. Он приладил ветхий парус и уселся на корме. Ветер становился все сильнее и сильнее, небо заволокли тучи, и стало совсем темно. По Волге заходили тяжелые, черные волны, с шипучими гребешками.

Грише стало жутко. Он ехал стрежнем, и берегов не было видно. Покачиваясь и раскидывая волны, утлый ботник быстро летел, минуя одинокие огоньки бакенов. Гриша думал лишь о том, как бы скорее доехать до Отважного. Пуще всего он боялся таинственной корзины, что стояла на дне лодки. "Вероятно, бомба… – с тоской думал Гриша. – Страшной, оглушительной силы бомба, которая при сильной качке может взорваться и превратить меня в азотную пыль… Напрасно-с Дмитрий Николаевич играет с огнем. Это и для него тоже опасно-с".

Перспектива превратиться в азотную пыль нагоняла на Гришу смертельное уныние. Он забился на самый краешек кормы, и непонятно было, как он не слетит в воду. Сознание же, что бомбу некоторое время придется хранить в Отважном, представлялось ему совершенным безумием.

– Судя по размерам снаряда, взрыв будет ужасным, – прикидывал Гриша, оглядывая корзину. – И если это несчастье случится в моем кутке, то погибнет не только куток, но и – баня, и, вероятно, все Отважное. А возможно и – Спасское. Трагическая картина! Тысячи людей, обращенных в азотную пыль!..

И Гриша быстро нарисовал в своем воображении мрачную картину гибели Отважного… Огненный столб летит к небу. Через село со свистом летит куток Гриши, а баня Колосовых – за Волгу. Из распахнутой двери бани сыплются в реку ведра, деревянные шайки и березовые веники, которыми тетка Таисия хлещет себя по субботам, забравшись на мокрый и душный полок. Вот стремглав пролетел банный котел с кипятком. Именно этот котел и падает на Гришу, мирно копающего грядки вместе с Ананием Северьянычем в бушуевском саду, и превращает Гришу в азотную пыль. Подымаясь на небо, он видит, как гибнет злобная тетка Таисия – она просто проваливается сквозь землю. Но даже проваливаясь сквозь землю, она не перестает грозить ему кулаком. Ананий Северьяныч, убитый сорвавшейся бадьей с колодезного журавля, летит на небо рядом с Гришей и ругается, на чем свет стоит: "Что, тля лесная! Что, анафема! – кричит он Грише, дергая бороденкой. – Убить тебя, стало быть с конца на конец, на этом свете или уж – на том?.."

Что-то с треском ломается. Гриша чуть не падает в воду и приходит в себя. Сильный порыв ветра сломал тоненькую ольховую мачту, и парус шлепнулся в волны. Ботник развернулся и черпнул бортом воду. Перед самым носом лодки чернели плоты. Как молния, пронеслась в голове Гриши мысль о возможном столкновении с плотами и о неизбежном взрыве.

Он бросился к корзине и с удивительной легкостью и быстротой выбросил ее за борт. Раздался слабый всплеск, и корзина исчезла под водой. Гриша долго еще лежал животом на борту и пристально всматривался в черную воду.

………………………

Поздним вечером мокрый и дрожащий Гриша Банный нерешительно, боком, вошел в куток.

– А корзина где? – тихо и тревожно спросила Стелла, сразу почуяв что-то недоброе.

– Утонула-с… – потупясь, ответил Гриша. – И я сам чуть не утонул. Печальное происшествие, доложу я вам. Буря перевернула мою лодку против всех законов физики.

Стелла сощурила глаза и молча пошла на Гришу, протягивая скрюченные пальцы, с длинными накрашенными ногтями, к его лицу.

– Теперь я тебя переверну против всех законов… – тихо пообещала она.

XXVI

Несколько дней, проведенных в конце августа Денисом и Ольгой в Отважном, ознаменовались одним примечательным событием: Бушуева вызвали в обком партии, в Кострому.

Невысокий и худенький секретарь обкома партии Зимин принял Бушуева очень радушно. По тому, как Зимин мялся и не решался заговорить о деле, Бушуев сразу понял, что разговор будет неприятный. И прямо спросил Зимина – в чем дело. Несколько сконфуженно Зимин сказал:

– Видите ли, товарищ Бушуев, наша область и город заслуженно гордятся вами. Лично я – большой ваш литературный поклонник. Полагаю, что со временем город Кострома будет переименован в город Бушуев… Но дело вот в чем…

Он замялся и посмотрел куда-то за окно, на пыльный клен.

– Дело вот в чем… Меня просили с вами переговорить, – он сделал ударение на слове "просили", – переговорить о том… Одним словом, широко известно, что вы раздаете деньги наиболее нуждающимся жителям Отважного, Татарской слободы и села Спасского…

В самом деле, Бушуев давно уже исподволь помогал населению. После возвращения деда Северьяна из концлагеря Денис стал еще больше раздавать денег.

– Что ж в этом плохого? – спросил Денис. – Если эти деньги у меня лишние.

– Да плохого в этом, конечно, ничего нет, – ответил Зимин. – Только… вы сами понимаете, это создает иллюзию классовых наслоений в нашей стране.

– Это не иллюзия, товарищ Зимин, а – факт. Есть у нас и бедные, есть и богатые. И с этим надо бороться.

– Совершенно верно, – быстро подхватил Зимин. – В социалистическом обществе этого не должно быть. Но ведь не всё сразу, товарищ Бушуев, не всё сразу! Ваш труд нам бесконечно дорог, и правительство заботится о том, чтобы вы могли плодотворно работать, ни в чем не нуждаясь…

– Мой труд не дороже труда любого колхозника или водника… – снова резко перебил его Бушуев.

– А если у вас есть лишние деньги, так ведь их можно пожертвовать государству… – сказал Зимин, как бы не замечая того, что сказал Денис.

– На оборону? – усмехнувшись, спросил Денис.

– Что ж, оборона – тоже забота о народном благополучии… – отрезал Зимин.

Помолчали.

– Не знаю… – задумчиво сказал Денис. – По-моему, прямая помощь всегда хороша.

И, мельком взглянув на Зимина, спросил:

– А что вы думаете насчет родильного дома?

– Где? Какого? – не понял Зимин.

– Да вот хорошо бы построить в Отважном родильный дом. У нас в районе ни одного нет. Больница маленькая и тесная. Я бы дал деньги.

– Вот и отлично! – живо подхватил Зимин. – Прекрасная идея. Но вы не будете возражать, если это строительство будет как бы государственным? Известно, что с помощью денег, пожертвованных писателем Шолоховым, построены в Вешенской новая школа, больница, театр, но все-таки…

– О, нет! – перебил его Бушуев. – Конечно, все это останется между нами. Только…

Он лукаво взглянул на Зимина.

– Только деньги мои действительно пойдут на постройку родильного дома?

– Я доложу об этом на ближайшем совещании. Конечно, как там решат… Но ваше пожелание будет учтено.

– Э-эх… – откровенно вздохнул Бушуев. – Вот видите, даже у вас нет уверенности, что деньги пойдут по назначению.

Но деньги решил дать обязательно.

Прощаясь, Зимин напомнил:

– Так, пожалуйста, товарищ Бушуев, воздержитесь от частных пожертвований.

На другой день Денис дал на постройку родильного дома 150 тысяч рублей. Узнав об этом, Ананий Северьяныч чуть не умер от огорчения. Узнал же он случайно – подслушал разговор Дениса с Ольгой.

– С ума сын-от наш сходит… – шептал он Ульяновне, страшно тараща глаза. – Над такими в старину опеку ставили, а самого, стало быть с конца на конец, в сумасшедший дом запирали. Пустит он нас по миру, вот попомни, старуха, – пустит!..

XXVII

Второй день подряд моросил дождь. Серенькие тучи сплошь заволокли небо.

Денис Бушуев с детства любил такую погоду в конце августа. Он любил забраться на сеновал, повалиться в хрусткое пахучее сено и слушать, как дождь монотонно и грустно шуршит по тесовой крыше над его головой. Дверь сеновала оставлял открытой. Сквозь эту дверь видны были могучие мокрые березы и матово-серая, как олово, Волга. И позднее – в Москве ли, в Крыму ли, где бы он ни был – он часто вспоминал именно эти, милые сердцу, картины детства.

И ему мучительно захотелось пережить то, что невозвратно прошло.

Он взял полушубок и пошел на сеновал. Разостлал полушубок на сене, лег и отворил дверь. Отсюда, сверху, ему хорошо была видна отважинская улица.

Мокрые тополя вдоль улицы стояли неподвижно, скучно. С широких листьев, уже наполовину желтых, лениво падали крупные капли. У домов, на дороге пузырились лужи. В низинках, под тополями, меж корявых, выступавших наружу корней, где росла короткая, по-осеннему зеленая травка, тоже стояли лужи, и детишки шлепали босыми ногами по этим лужам и радостно гомонили. На высоких березах, тоже уже тронутых желтизной, прятались от дождя грачи. Нахохлясь, они ощипывались и встряхивались. Пахло дождем, сырыми листьями и парной землей.

Все кругом было мучительно родное. И Дениса охватило странное чувство раздвоенности, как будто бы существовало два Дениса: один, невсамделишный, тот, московский, автор каких-то книг, а другой – настоящий, частица вот этой мокрой земли, этих тополей и берез, этого серенького, ничем не примечательного неба.

По двору прошел Гриша Банный, заботливо обходя лужи. В руках он нес длинный шест с жестяной вертушкой на конце – видимо, сам смастерил. Воткнув шест в поленницу, он заложил костлявые руки за спину и застыл, наблюдая за вертушкой. Жестяной пропеллер чуть шевельнулся и безнадежно замер.

И Гриша Банный показался Бушуеву той же неотъемлемой частицей родной земли, что и он сам.

Самые ранние, детские, воспоминания были связаны с Гришей так же, как с Волгой, с матерью, с часами-ходиками, что висят в домике деда Северьяна.

– Гриша… – негромко позвал Денис.

Гриша Банный вздрогнул; не поворачиваясь, шагнул в сторону и вобрал голову в худые плечи. Робко покосился на Бушуева.

– Подойди-ка, Гриша.

Гриша подошел к сеновалу.

– Что это ты мастеришь?

– Воздушный винт-с… Мне крайне необходимо узнать направление ветра.

На впалых щеках Гриши видны были красные полосы. Полосы были совершенно определенного происхождения – следы ногтей. Появились они после того, как Гриша ездил в город. Денис уже два раза справлялся – в чем дело, Гриша упорно отвечал: "Кусты… шиповник-с…"

– Гриша, ты Манефу вспоминаешь? – тихо спросил Денис.

Гриша глубоко вздохнул и так же тихо ответил:

– Да-с… Каждый день. И – Алим Алимыча. На днях был на кладбище, оправлял могилы. Травы много сорной выросло, доложу я вам.

Откуда-то подул ветерок, и вертушка на Гришином шесте вдруг бешено завертелась, образуя искристый, блестящий круг. Гришу это как будто бы удивило.

– Видите?.. Это очень важно. Я пойду, Денис Ананьевич…

Бушуев перевернулся на спину и устало взглянул на ровный дощатый настил крыши, шатром раскинувшийся над ним. Да было ли все это: Манефа, ее любовь, Алим?..

К вечеру дождь прошел. Бушуев решил пойти в Лышницу пострелять уток. Натянул высокие кожаные сапоги, надел патронташ, накинул на плечи кожаную куртку. А когда пошел в кабинет за ружь ем – столкнулся на лестнице с Ольгой.

– Возьми меня с собой… – попросила она.

– Хочешь?

– Очень. Возьми, а?

– Пойдем. Только ведь устанешь.

– Нет.

Когда-то, во времена своего первого замужества, Ольга была страстным и неутомимым охотником. Потом – охладела. Теперь ей вовсе не хотелось блуждать по мокрой траве и кустам, но она старалась как можно меньше оставлять Дениса наедине со своими мыслями.

Бушуев вышел на крыльцо и закурил. Ольга между тем быстро переоделась. Надела черные полотняные штаны, сапоги, нахлобучила на русые волосы старенькую серую кепку. Перекинув через плечо легкое английское ружье, отличавшееся сильным и кучным боем, вышла на крыльцо.

По узкой тропинке, заросшей тальниками, спустились на берег.

– Какая у нас с тобой интересная жизнь, Денис… – вдруг сказала Ольга, счастливо улыбаясь. – Москва, Отважное, Кавказ, поездки по Волге, охота. А над всем – твое творчество, твое милое творчество, которое я так полюбила… Ведь правда, что я тебе тоже как-то помогаю? Ну, своей любовью, что ли? Правда?

– Правда. Я, Ольга, не люблю одиночества. Страшная это вещь – одиночество. Для творчества хорошо уединение, но не одиночество.

– А какая серенькая, неинтересная жизнь рабочего. Несправедливо все это! Я об этом часто думаю, Денис… – посетовала Ольга. – Мне кажется, что есть такие куски жизни, как, например, жизнь рабочего, которые настолько серы и бледны, что даже самые хорошие художники бессильны сделать из них что-либо интересное. И не хотят браться за обработку этих кусков – не поддаются они резцу.

Она перекинула ружье на другое плечо и продолжала:

– Ну, много ли художественных произведений из жизни рабочих? По пальцам пересчитать можно. Золя, Келлерман, Драйзер… Взялся было Горький, но как раз "Мать" – самое слабое из всего им написанного. И вы, советские писатели, бежите от этой темы, как от чумы.

Бушуеву было неприятно слушать то, что говорила жена, но в то же время он чувствовал, что в ее словах есть большая доля правды. И еще уловил он, что разговор этот Ольга завела не зря: ей хотелось лишний раз указать ему на то, что их жизнь, Ольги и его, жизнь интересная, и что так и надо жить, и ничего в этой жизни не надо менять.

– Значит, надо сделать жизнь рабочих интересной… – с досадой сказал он.

– Легко сказать… – вздохнув, ответила Ольга и опять оживилась. – Видишь ли, в быте и жизни крестьян, интеллигенции, художников всех видов и родов есть поэзия. Есть она и в жизни грузчиков, босяков и даже – в жизни воров и проституток. А в жизни рабочих – нет. Машины, станки, размеренный, однообразный ритм жизни. Скучно!

Бушуев ничего не ответил. И опять ему показалось, что в том, что сказала Ольга, много справедливого.

XXVIII

По дороге завернули к деду Северьяну. Над Заволжьем серая, сплошная пелена туч резко обрывалась, и в узкую полоску между лесом и тучами врывались красно-желтые лучи заходящего солнца. Розовые бусинки воды стеклянно блестели на траве.

Дед Северьян, присев на кровать, плел из ивовых прутьев вершу.

– A-а, голуби! Старика навестить пришли? Ну, садитесь, садитесь… Что – птичек бить идете?

– На уток идем… – важно ответила Ольга.

Присели, поставив ружья в угол.

– Ну, как дела, бурлак?

– Ничего… – лениво ответил Денис и подумал: "Отчего это я теперь как-то по-другому чувствую себя у старика? Точно в чем-то виноват перед ним".

– Когда в Москву-то отплываете?

– Завтра. Пора уж… – ответила Ольга. – Да и дела в Москве.

– Делов всех не переделаешь, – сказал дед Северьян и положил вершу на пол. Скрестил на коленях руки.

– От Митрия – ничего?

– Нет… – поспешно ответил Денис.

– А я вот как думаю: жив Митрий, жив определенно… – тихо, но уверенно сказал старик. – Он – как тальник: гнется, а не ломается. Обождите – объявится.

Денис с Ольгой незаметно переглянулись.

– А как Ананий?

– Хлопочет по хозяйству… – ответил Денис.

– Горд он стал непомерно… – усмехнулся дед Северьян. – Павлином ходит. И – корыстен. Корыстен стал почище любого купца. Богатство, как именитость – людей портит… Ты вот что: на кладбище бываешь?

Бушуев сразу понял, о чем спрашивает старик. Он мельком взглянул на насторожившуюся Ольгу и тихо ответил:

– Бываю. Но – редко. Ha днях Гриша был, могилу оправил…

– Не Гриша бы должон могилу оправлять, а ты… – строго сказал дед Северьян и дернул губой. – Черствый ты стал, Дениска, как корка годовалая. Почему – подумай. А рос – другим. Другим ты рос, Денис. И надёжи мои на тебя другие были…

Ольга потупилась и стала внимательно рассматривать носки сапог. Она знала, что все упреки старика Денису не имеют к ней никакого отношения – но ей было больно. Больно потому, что старик при ней вспомнил о Манефе. Вчера в ящике письменного стола мужа она случайно среди рукописей нашла старую фотографию Манефы. Это был тот самый снимок, который когда-то сделал Ивашев на выгоне возле Татарской слободы. На снимке Манефа стояла возле березовых жердочек выгона, освещенная ярким солнцем, и смущенно улыбалась, щурясь от солнца. Полные, красивые руки ее были вскинуты кверху – поправляла растрепавшиеся черные волосы. Минут двадцать рассматривала Ольга эту фотографию, вглядываясь в каждую черточку лица, в каждую линию фигуры. Она сразу угадала, что Манефа – из тех женщин, которые особенно нравятся мужчинам. И зная, как страстно Манефа любила Дениса, она живо представила ее пылкие объятия, поцелуи – все то, что непременно происходило между нею и Денисом. Она быстро сунула карточку под рукописи, задвинула ящик и, бросившись в кресло, сжала холодными пальцами виски. "Боже, какой стыд! Как можно ревновать к мертвому человеку! Я сумасшедшая, сумасшедшая… Как это мерзко!.."

– Денис, темнеет… – сказала Ольга, поднимаясь и показывая мужу на окно.

– Да, пора.

Выходя, Денис остановился у порога и, улыбнувшись своей мягкой и доброй улыбкой, сказал:

– Не сердись, дедушка. Я знаю: кругом виноват… Завтра зайдем проститься.

– Ладно. Храни вас Господь! Ужо приходите.

Назад Дальше