- Приснился тут мне как-то… Иду вроде я по нему, а цветов всяких - так и пестрит в глазах! Медом пахнет… Итак хорошо сделалось мне… Раскинул я вот этак руки, упал лицом в цветы-то, да и… на мокрой подушке проснулся… А помнишь, по вечерам, деды на завалинки выползут, гудят в бороды… Молодежь гуляет… Ты, Иван, кажись, играл на гармони в молодцах-то?..
- Играл.
- То-то я помню, раз мы ваших лупили на гулянье - то ли в троицу, то ли в медосьи - так вроде ты бежал с гармошкой по огородам. Перед самой перед войной, помнишь?
- Не помню. Не было этого! Вашим попадало, это верно. Да что об этом языки чесать!
Иван еще больше расстроился от этих воспоминаний.
На следующий день Шалин ушел от Ивана навсегда. Ушел в сумерки на лыжах, чтобы не узнали его на ближних хуторах. Прощаясь, он с какой-то безнадежной удалью сказал:
- Ну, Иван, не поминай лихом! Теперь уж, наверно, не увидимся. Будешь дома - земным поклоном поклонись всему и всем. Скажи - жив Андрей, по свету, мол, ходит… Скажи… Коль не взлечу - к чертям полечу, а взлечу да сорвусь - тогда и вовсе конец.
- Чего хошь вы надумали, Андрей Варфоломеич? Одумайтесь, ведь уж под пятьдесят, дело ли надумали?
- О чем там еще думать, если уж жизнь проходит!
- Тогда чего же по свету маяться? Да и куда идти-то?
- В Америку махну или еще куда-нибудь, вот только деньжат раздобуду.
- В Америку? Да на кой она вам пес, Амернка-то эта?
- Надо где-то кости сложить, Иван… Ну?..
Они обнялись. Иван - сдержанно, с холодком, все еще в обиде, что Шалин ни разу не спросил про кривой рот, а тот - порывисто и откровенно, как к кресту.
- Ну, я пойду… - сказал Шалин последние слова и так растерянно огляделся вокруг, словно заблудился.
Он ушел вверх по лыжне, к Большому камню, и долго был слышен скрип снега в морозном воздухе.
"Не встретил бы кто да не признал, подлеца, - убьют, сердешного…" - помимо воли подумал Иван и, нахохлясь от холода, неохотно пошел в избу.
Никогда еще, кажется, не было Ивану так неуютно в своем жилье, все в нем казалось надоевшим, ненужным, временным. Его раздражали маленькие оконца, скрипучие половицы и даже эти, им же самим сделанные, полати. Ему вдруг стало казаться, что он обязательно разобьет голову о неровно отпиленные доски.
В избе было прохладно, но он не хотел топить. Когда же вспомнил, что если не протопить, то утром не высунуть из-под одеяла носа, сердито пошел за дровами.
Топилась печь. Он сидел на низкой скамейке напротив дверцы и смотрел на огонь. Лицу становилось жарко, но он лишь щурился и все напряженнее смотрел в хрупкую дрожь угольного жара. Смотрел и видел… свою деревню, родных. Как в первые годы на чужбине, они обступили его, укоряли, звали…
Не раз Ивану вспоминался сон про раннюю весну, но еще, кроме сна, воображение восстанавливало в памяти очень многое, что ласкало, нежило и одновременно бередило душу. Сейчас он видел деревню с ее двумя рядами домов, с прудами, кривыми ивами и березами под окошками. Он слышал звуки гармошек и вспоминал свою, с голубыми мехами… Жива ли? "Если жива, - думал он, - то, значит, и его помнят. Узнать бы…"
Он оторвал глаза от огня и вдруг впервые увидел, что боров печи, сделанный еще при прежнем хозяине, сложен криво и разделка под потолком выложена некрасиво и неправильно. "Руки бы обломать такому печнику", - вспомнил Иван изречение деда Алексея, понимавшего в печном деле. Все ему опять показалось тошно в избе, подумал, что он забыт здесь всем миром. "Вот ткнусь где-нибудь или утону, как тот, безродный, что жил тут, - и никому никакого дела ни до меня, ни до могилы", - со страхом подумал Иван и, захлопнув дверцу печи, заторопился к Эйно.
"Надо действовать! Надо действовать!" - повторял он слова Шалина.
Опять была ночь, спокойная, лунная, как вчера. Облака осторожные дышали на луну и не могли надышаться на ее чистое полное лицо. Так же бесшумно скользили по озеру тени и, взбираясь по стене леса, просеивались в него. Лес по-прежнему был полон неуловимых шорохов и потрескивал от мороза, но Иван уже ничего этого не замечал. Он торопливо надел лыжи, позвал собаку и только тогда по привычке оглянулся вокруг.
- Яма! - вдруг страшно произнес он. И, окинув взглядом нависший кругом лес, еще громче повторил. - Яма!
И заспешил наверх, словно выбирался из глубокого колодца.
4
Иван успокоил кинувшуюся на него собаку, снял лыжи и вошел в дом Эйно.
В просторной, как и в большинстве финских домов, занимавшей почти половину помещения кухне он снял у порога шапку, поздоровался с хозяйкой и огляделся. Здесь ничего не изменилось: все так же возилась с тяжелыми чугунами хозяйка, в которых мылась, варилась и стыла еда животным - коровам, поросятам, овцам, курам, собаке и кошке. Все так же было здесь немного парно от этого и также пахло картошкой, свеклой и заварной мешаниной, приправленной мукой. Крестьянская, полная и напряженная жизнь текла здесь своим обычным чередом, и люди трудились изо дня в день, терпеливо и буднично, производя самое нужное для человека - пищу.
Но сегодня было и новое.
Посредине кухни сидел на стуле сам Эйно. Он даже не поднял голову, когда вошел Иван, и продолжал что-то ворчать, по временам громко выкрикивая и косясь на дверь, что вела в другую комнату, слева.
- Хювя-илта, Эйно! - поздоровался Иван отдельно.
- А!.. Ифан!.. - так же сердито воскликнул хозяин и снова опустил тяжелую голову.
Он был нетрезв.
Хозяйка с улыбкой кивнула Ивану на скамью у стенки. Лицо ее для такого случая было слишком светлым, она то и дело отворачивалась от мужа, пряча улыбку. А тот все ворчал и выкрикивал что-то, по-прежнему косясь на закрытую дверь комнаты.
- Урко там! - радостным шепотом сообщила хозяйка Ивану, пройдя мимо него с ведрами в руках.
Она позвала младшего сына, и тот понес вслед за матерью еще два ведра корму.
Ивану было известно, что Урко ушел из дому девять лет назад, после того несчастья. Доходили слухи, что он работал в городе на большом заводе, был в армии. Эйно также говорил ему по секрету, что Урко разыскал уехавших Хильму, ее мать и брата. Помогал им, поскольку их отец, Густав, сидел в тюрьме. Возвращение Урко было для всех неожиданностью, хотя его и ждали всегда.
И вот Урко приехал, он здесь, за дверью, а отец почему-то недоволен и напился.
- А! Ифан!..
Иван подошел.
- Эйно, я к тебе по большому делу, с большим секретом я к тебе пришел…
Иван говорил неуверенно, понимая, что с пьяным об этом говорить не следует, но он уже не мог молчать и, сказав это, почувствовал большое облегчение. Теперь он знал, что первый шаг к дому уже сделан. Сейчас он доволен и этим.
- Бальшой секрэ-эт… О! Ты хытрай русскай челафе-ек! Ты харашшо знаешь, что финн чэстнай, что финн не расскажет тфой секрэт, та-а…
Вернулась хозяйка с сыном и снова стала наполнять ведра кормом. Эйно быстро наклонился, пошарил рукой под столом и вдруг кинулся на сына с ремнем.
Иван был удивлен еще больше и не знал, что ему делать.
- Лайскури! Лайскури! - кричал Эйно.
Он ударил ремнем по широкой спине сына. Тот только поежился и улыбнулся матери. Та кивнула: терпи.
Дверь из комнаты старшего сына распахнулась, и вышел Урко. Он удивленно глянул на неожиданного гостя и с трудом отвел глаза от его стянутого на сторону рта. Переламывая в себе неудобство, Урко приблизился к разбушевавшемуся отцу, потом опять глянул на Ивана, сдержанно поздоровался с ним и обхватил отца огромными руками.
- Йся! Йся! - негромко повторил он.
Осторожно, почти по воздуху, но так, чтобы не унизить старика, он подвел его к стулу и усадил. Эйно рвался, кричал, мотал головой. Урко держал его. Он чуть развернулся и прижал седую голову отца щекой к своему мощному плечу. Эйно еще немного пошевелился, притих и заплакал то ли от бессилия, то ли от радости, что у него такой сын. Урко погладил отца по спине, но тот сбросил его руку, и сын опять ушел в свою комнату, не подымая на Ивана глаз.
Трудно было понять эту сложную семейную ситуацию. Иван решил прийти на следующий день и уже взялся за шапку, но заметил в углу кухни бочку с водой, которую сам делал. Бочка текла, и на полу было сыро. В мастере проснулось неудобство за свою работу. Он подошел, осмотрел место течи. Так и есть - выпал сучок. Иван, все знавший в этом доме, сам достал из шкафа нож, отщепнул от сухого полена и сделал тычку по размеру отверстия. Затем он отрезал от висящей над плитой веревки кончик и вытрепал из него немного льна. Тычку обмотал льном и заткнул отверстие. Потом он еще поколотил по тычке, загоняя ее потуже, обрезал лишнее изнутри и снаружи и залил воду. Место течи посырело, но вода не пошла.
- Все. Забухнет, - заверил Иван и махнул рукой.
Эйно молча наблюдал, а когда Иван надел шапку, крикнул:
- Ифан! Спать лашись! Фолк гляди того…
- Спасибо, Эйно, на добром слове. Я завтра приду по своему делу.
- Делу? А! Секрэ-эт…
Иван простился и вышел. Какая-то удивительная бодрость наполнила его. После того как он всерьез начал свое дело, он чувствовал себя готовым на что-то большое, серьезное и знал, что уже не отступит.
До Большого камня он бежал на своих лыжах без отдыха и дразнил собаку, как мальчишка. А дома, отогревая озябшие руки, он обнял кривой боров печки и зажмурился от удовольствия. "А-а-ахх, хорошо! Еще погреешь меня немного, родимый ты мой…" - кряхтел Иван, поглаживая боров, уже не казавшийся ему некрасивым.
Утром неожиданно пришел Эйно с извинениями за вчерашний вид. Он тяжело сел на скамью и молчал, видимо, ждал, что Иван спросит о причине вчерашнего расстройства, но Иван молчал. Эйно выпил брусничного соку, покряхтел и сам заговорил. Говорил он с полуулыбкой, потирая виски.
- Урко, - говорит он, - это все Урко. Ты понимаешь Ифан, он коммунист. Мой сын. Это неплохие люди, ведь Ленин был коммунист, а это был - челофек! Он людям сфабоду дал. Он финнам сфабоду дал.
- Ну вот, а ты кричал на сына… Зачем?
- Зачем? А я кто ему? Отец? Отец! Я не против, что он коммунист, сафсем не против. Урко мне много объяснил. Хорошо это…
- Так чего же тогда.
- Чефо же, чефо же! Он не спросил меня, вот чефо же!
Рот Ивана увело еще больше в сторону.
- Я понимаю, это немного смешно, но феть я отец, ферно? - оправдывался Эйно и мял шапку.
Иван кивнул.
- А ты, Ифан, плохо сделал - Россию остафил. Урко гофорил, там большая жизнь. Там школа - бесплатно, ляккяри - бесплатно, рог бы тебе починили, фо-от… Там челофек прямо ходит. Там…
- Эйно…
- Молчи, Ифан! Плохо сделал! Только зферь уходит с родной земли, когда там трудно, та! А человек должен жить до конца и делать там жизнь себе и другим, так сказал Урко, та! Ну, чефо ты плачешь, ну? Федь прафду сказал Урко, ну?
- Экой ты, Эйно! Разве ты не знаешь, что у меня вся душа почернела - домой тянет. А ты…
- Ладна… Гофори секрэт.
- Так вот за этим и приходил, что сил больше нет. Бежать хочу через границу. Помоги!
Эйно присвистнул и так вжал свою седую голову в плечи, что ощетинились волосы на затылке. Он чмокал губами, качал головой:
- Ой, Ифан, ой, Ифан! Умереть там можно, на границе. Та-а!
- Ну и пускай!
- Кофо пускай?
- Наплевать, говорю, убьют так убьют, от смерти не посторонишься, а здесь я теперь все равно зачахну. Умру от тоски.
Эйно долго сидел и все испуганно охал и качал головой.
- Подумай лучше, Ифан, это опасно, - наконец сказал он.
- Эх, Эйно!.. Чего уж тут думать - голова трещит.
- Фот и у меня трещит, а я фсе же пойду думать. Иди. До сфиданья, Ифан!
- Хювястэ, Эйно. Хювястэ, друг…
* * *
Два дня не было Эйно. Два дня Иван ничего не делал, не варил еду, ел неохотно, мало и сухомяткой. Он зарос еще больше и не умывался. Многие часы без сна валялся в постели прямо в одежде, и все силы его уходили лишь на то, чтобы сдержаться и не бежать к Эйно.
Ночью проходили перед ним воспоминания, его семья, родные. Иван смотрел на них и дивился: лица были как в тумане, он не мог их точно восстановить в памяти. Он досадовал, силился - бесполезно: годы стерли их. Порой он представлял себя подходящим к границе. Вот его окликают… Болезненное воображение рисовало схватку, из которой он выходит победителем и бежит к нейтральной полосе… Выстрелы… Он живой и на той стороне… Его подымают с земли, и какой-то большой начальник идет к нему… Иван плачет, падает на колени, а он накрывает Ивана своей шинелью и говорит: "Пусть поспит…"
Собака царапала дверь, просясь на улицу, и отвлекала его.
На третий день приехал Эйно, снял у избы лыжи, вошел, поздоровался. Лицо его было непроницаемо и торжественно.
- Идем! - сказал он наконец, поправляя свою рёкса-хатту.
Иван ни о чем не спрашивал. Он поспешно вставил ноги в холодные валенки, накинул полушубок, шапку и вышел за Эйно. Они встали на лыжи и вскоре были в доме Эйно.
Потом они вдвоем сидели за столом, ели горячие жирные щи, кашу с мясом, оладьи со сметаной и пили кисель. Иван с наслаждением опускал лицо в клубы пара и ждал. Эйно молчал. Иногда он посматривал на жену, просил что-нибудь подать и опять погружался в раздумья. Под конец обеда Эйно дал понять Ивану, что не лучше ли еще раз попробовать официальным путем, но Иван и слушать не хотел. Тогда Эйно встал и попросил пройти в комнату Урко.
Иван вошел вслед за хозяином.
Это была лучшая комната, в два окна. В углу - печь, выложенная изразцовыми плитами, в большом простенке все та же кровать, что была еще при Иване, а на стене, где раньше висело лишь ружье, теперь были сделаны полки. Половина из них была заполнена книгами.
Эйно притворил дверь - так, для порядка, поскольку в этом доме не было тайн - и посадил гостя на стул. Сам прошелся по комнате, остановился у полок и достал книгу в темно-красном переплете.
- Ленин, - сказал он многозначительно, - мой сын читает.
Эйно дал Ивану подержать книгу и снова поставил ее на полку. Потом сел напротив Ивана, смущенно потер колени ладонями и сказал, что Урко уехал в столицу по делу перемены гражданства и выезда Ивана на родину.
Это сообщение Ивану не очень понравилось, поскольку он не верил в успех. Тогда Эйно сказал:
- Не будет успех, тогда Урко профедет тебя через границу, он там служил. Там у него тофарищи. Та-а!
Это Ивана обрадовало больше, потому что не требовало волокиты и ожиданий, хотя и было сопряжено с опасностью.
В самом лучшем настроении он вернулся домой. Теперь осталось ждать немного. Скорей бы вернулся Урко!
Урко вернулся на четвертый день, сумрачный, усталый, и сообщил, что придется Ивану возвращаться нелегально. Через отца он передал Ивану, чтобы тот собирался, ибо по первому хорошему насту им предстоит идти.
* * *
- Вот так, Мазай, уйду скоро от тебя, как только наст ляжет, уйду, брат. Надо идти, пора, а то уж мочи моей нет, кончилось всякое терпенье - шабаш! Ты тут не убивайся по мне, будешь у Эйно жить или у кого другого, во-от… Дай-ко полешко, приподымись, обаляй!
Иван подложил в печку еще одно полено и сидел перед открытой дверцей весь раскрасневшийся, разомлевший. Собака лежала на поленьях, вытянув лапы, и слушала хозяина. Иногда она вскакивала, если Иван трепал ее по голове, и лизала его в щеку.
- А у нас сейчас, на Тамбовщине, уж снег давно осел и наст такой - как по столу иди. Бабы с вязанками из лесу идут - дороги не разбирают: гладь такая, как все равно тебе лед. А если, бывает, провалится какая - так одна голова торчит да подол вокруг лежит. Смех, право! Сейчас уж там коровы телятся, ребятишки по деревне бегают, только щеки розовеют. Это, брат, с молока, с парного. Да-а… А ты думаешь, с морозу? С морозу щеки только синеют, больше ничего. Вот дело-то какое, Мазай… Да не лижись ты, обаляй, не лижись!.. Только синеют… Было - с синими щеками бегал, всяко было, а может, и опять будет, только нет милей мне тех краев. Нет. Пойду я скоро, Мазай, а то тут совсем зачахну.
Иван кое-как протопил печь, потом вышел посмотреть донки на озере, а вернувшись, упал на кровать и задремал. Раньше не случалось, чтобы он уснул в одежде, сейчас же все ему было безразлично, как на случайном ночлеге.
Под утро он проснулся оттого, что дергало одеревеневшую, затекшую руку. Открыл глаза и понял, что лежит на неразобранной постели животом вниз, в полушубке, в шапке и в сапогах. В избе было холодно. Собака скулила у двери, просясь на волю. Иван выпустил ее и остановился на пороге, прислушиваясь. Кругом шумел лес, и шумел по-особому. Он вышел.
Из кромешной тьмы прямо на его заросшее лицо косо падал торопливый снег, редкий и крупный, а по вершинам деревьев прокатывались, словно волны, затяжные порывы ветра. И по тому, как необыкновенно шумит лес - просторно, широко, без свиста, он понял, что надвигается желанная оттепель. Скоро сядет снег, в голубые деньки солнце подплавит верхний слой, ночной мороз схватит его коркой - и наст лег.
Скоро в путь…