Слишком много у твоего друга детства за пазухой-то - сдюжишь ли? - скажет Анастасия Ивановна.
Город был обнаженным и тихим - он напоминал рояль с поднятой крышкой.
Сережа шел по Невскому, и чем ближе подходил к зданию Главного штаба, тем тревожнее становилось у него на сердце. Сережа вытащил из кармана девчонкину фотокарточку. Нога его подвернулась. Резкая боль, как сквозняк, распахнула в его памяти душные, обитые войлоком двери: он услышал сирену воздушной тревоги, увидел людей, спешащих в бомбоубежище, закатный свет солнца и девчонку, идущую впереди него по опустевшему тротуару. Сирена замолчала - только ровный стук девчонкиных каблуков. Да еще с той стороны Невского из ворот школы кричала дворничиха.
Сережа догнал девчонку на углу улицы Гоголя. Хотел схватить ее за руку. Девчонка отстранилась, покачала головой, отказываясь прятаться в бомбоубежище, и пошла, ускорив шаги, к Исаакиевскому собору. Сережа хотел было за ней побежать и тащить ее в укрытие, но что-то удержало его, что-то темное, от чего вдруг заныло сердце.
- Балерина несчастная - закричал он. - Сейчас бомбить будут
Сережа не сразу услышал вой бомбы - сначала почувствовал его затылком. Заскочил на крыльцо сберкассы, за гранитный столб. Над ним навис дом, похожий на дворец дожей, тяжелый и угрюмый. Девчонка на той стороне остановилась, подняла голову. Он помнил ее глаза, синие, как на картинках, как небо детей и пророков.
Сережа вжался в колонну, расплющенный бомбовым визгом.
Сухо и сильно треснуло, словно рядом ударила мощная молния. И сразу же, смахнув пыль со всех подоконников и карнизов, загремело раскатисто с грозными обертонами, потрясло асфальт мостовых и фундаменты зданий. Посыпались стекла. Пыльный вихрь оцарапал Сережу сотнями острых граней.
Может, Сережа и убежал бы, но на той стороне улицы, на тротуаре у фруктового магазина, лежала девчонка.
Широкий угол дома с вывеской Фрукты сползал на нее. Некоторое время стена оседала целиком, но сломалась и рухнула наземь, сминая самое себя и крошась в клубах пыли. Сережа стоял, не двигался. И всего-то времени утекло - пять раз ударило сердце.
Из известковой тучи выпадали на асфальт осколки. Туча редела, и уже очертилась под ней гора кирпича, деревянных балок и штукатурки. Угол дома был широко срезан. Пыль оседала.
Обнажились оклеенные разноцветными обоями стены квартир. На третьем этаже у стены стояла кровать с розовой от кирпичной пыли подушкой. На четвертом - на голубой стене криво висела картина. И на самом верху, зацепившись ножкой за балку, висел рояль. Крышка рояля открылась, обнажив его как бы расчесанное нутро с киноварью и позолотой. Но вот ножка хрустнула, рояль полетел вниз, медленно переворачиваясь и как бы взмахивая крышкой, и упал, зазвенев. Звон этот был печален и долог. За роялем упала и кровать. Осталась висеть картина на голубых.
И закатное солнце мягкое-мягкое, и в свете его оттенки червонного золота.
Домой Сережа бежал.
Дом тушили пожарные. Собственно, дома уже не было, только черная, охваченная паром дыра. Пожарные поливали углище, чтобы искры не перекинулись на соседние крыши - до войны в Гавани еще было много деревянных домов.
Сережа поискал в толпе мать - ее не было. Знакомые отводили от него глаза.
Сережа к тетке пошел на Петроградскую сторону. - Тетка работала в райисполкоме, она помогла Сереже уехать к бабушке в Ярославскую область. Она же помогла с жильем, когда он вернулся.
Сережа вытащил фотокарточку девчонки и, стоя над Невой, облокотившись на перила моста, долго ее рассматривал. Про нее Анастасия Ивановна не сказала бы никаких насмешек. Она бы Анастасии Ивановне пришлась по душе. Казалось Сереже, что Анастасия Ивановна похожа на его мать, такая же молодая и грубовато-добрая.
Сережа пытался воскресить в памяти девчонку - вот она почти бежит по пустой улице, - но видел только ее кирпичный могильник с разбитым роялем на вершине. Обои, сорванные со стен взрывной волной, до того парившие в воздухе, опустились на рояль, придав трагическому вид свалки…
А что видел Васька? Почему он скребся куда-то в иные пределы, где лошади, похожие на жирафу, где одуванчики большие, как велосипедные колеса? Что Васька знает такого? И если бы он, Сережа, пытался написать картину на тему Маня? Он бы, наверное, изобразил толстую радостную девочку в темно-синем бархатном платье и бежевых толстых рейтузах, стоящую на голове на черном, во все полотно, диване… Но ему простительно, настоящей войны он, Сережа не испытал.
VI
Васька спал и во сне видел, что лежит на своей кровати, руки за голову, нога на ногу, а по комнате ходит Афанасий Никанорович в костюме, который перешили Сереже, задумчивый, весь в сомнениях.
- О чем задумались, о чем печаль? - спросил его Васька.
- Думаю, почему язык всегда мокрый, а не ржавеет?
- Вопрос серьезный. Глубоко копаете. Тогда Афанасий Никанорович остановился и говорит:
- Васька, может быть, тебе в армию возвратиться - кругом, марш Тут, на миру, ты без пользы преешь. Пошлют тебя в училище танковое. На командира выучишься. Грудь колесом.
- Недостаток в героях? - спросил Васька, неуважительно шевеля большим пальцем левой ноги.
- Да как тебе объяснить, чтобы вернее: героев много - опасность есть, что художников будет больше.
Васька закрыл глаза и увидел трех Петров на полу и человека в окне. Человек был без лица. Он вырвал из книги, толстой, как библия, странички, испачканные мозгами и кровью, аккуратно положил их на подоконник, улыбнулся картинкам, собранным в сортирах планеты, и унес книгу, безликий и улыбающийся.
И Васька сказал:
- Художников не бывает больше. Кстати, Афанасий Никанорович, где вы читали, что музыка - продолжение цвета?
Отставной кочегар наклонился над Васькой, как над больным.
- Из личного опыта, Вася…
Как-то очень естественно вместо Афанасия Никаноровича возле кровати прорисовалась Вера.
- Пора, Васенька. Пора, пока все здесь. Васька вскочил, подбежал к окну. Изо всех окон, выходящих во двор, смотрели жильцы: Леня Лебедев, Коля Гусь, Костя Сухарев, Танечка Тимофеева, Зина Коржикова, Адам и его собака Барон, музыкант Аркадий Семенович, отец Веры Поляковой - инженер, отец Адама - машинист. Женя Крюк стоял посреди двора, играл на кларнете, и отзывался ему их старый двор, в котором даже в безветрие тихо так свистел ветер.
Никогда не напишет Васька играющего во дворе на кларнете Женю Крюка, это сделают многие, расселив ночных кларнетистов по экранам, стихам и рассказам. Васька слышал звук переливчатый. Он пробудил его. Васька знал - так звучит охра.
Васька поднялся. Было совсем светло. Низкое еще солнце вызолотило верхние окна напротив. Тихо было.
Но вот где-то у Тучкова моста прогудел пароход.
Васька не удивился, что палитра и кисти чистые и пол подтерт.
Он взял светлую охру, слегка разбелил ее и, добавляя цвет, какой ему чувствовался нужным, написал землю. На переднем плане нарисовал кистью два белых круга на ножках - и земля покрылась одуванчиками. Лошади он удлинил шею, отеплил и высветлил живот, и она как бы вознеслась, как бы воспарила, вобрав в себя цвет земли и цвет одуванчиков. Васька накрасил на ее груди светло-сиреневое пятно и такой же цвет пустил в небо. Лошадь стала похожа то ли на антилопу, то ли на странного жирафа, но и на коня, удивленного и еще не осознавшего данную ему Васькой свободу. И небо Васька сделал охристым, темнеющим кверху. Все на картине клубилось, как бы самозарождалось, еще не из цвета, но из плазмы, несущей цвет. А на горизонте среди пологих холмов, просто намеченных кистью, стоял похожий на бутылку вулкан. И кратер был обозначен неровным кружком, и кружок этот был голубым, как глаз.
А на лошади, на одной ноге, отведя другую ногу в сторону, как балерина, стояла Нинка. И в руке держала букет цветов.
Васька поставил кисти в банку с водой. Вымыл руки, разделся и лег. На улице уже громыхали трамваи, а будильник остановился.
Васька лежал и не смог сомкнуть глаза, так их резало. Словно песку в них швырнули. Единственное, что утишало боль, была неподвижность.
- Правильно, что ты не сделал цветы красными, - сказала Нинка.
- Правильно, - согласился он.
И кто-то третий, всхлипывая и сморкаясь, горестным голосом произнес: Господи, слад ты мой - Нинушка. Вылитая. Как живая… Нинушка, спаси ты его, дурака, спаси. Афоня-то, видишь, не смог. Убийства в нем еще много, Нинушка…
Васька скосил глаза - из комнаты, утирая слезы, выходила Анастасия Ивановна.
Маня и ее мачеха шли по набережной медленно и молча. Ирина уговорила Маню пойти к Ваське - извиниться. Маня согласилась было, но сейчас как опомнилась:
- Не пойду, - сказала. - И не настаивай. Что я ему скажу?
Шли они мимо фрунзенских шлюпок, мимо памятника Крузенштерну, мимо громадного адмиралтейского якоря, лежащего на спуске к воде, и мимо такого же якоря, но закопанного.
Над мостом Лейтенанта Шмидта сияла шапка Исаакия.
Ирина ковырнула носком туфли проросшую между камнями траву.
- Маня, ты действительно не знаешь, из-за чего Оноре с Исаакия бросился?
- Не знаю…
От раздавленной травы на булыжниках оставались мокрые пятна. Они быстро высыхали, хотя камни еще не успели прогреться.
Ирина закурила.
Что она так много курит? Интересно, любит она моего отца? Нет, наверное. Просто махнула на все рукой: хоть старый, но все-таки муж. Маня вспомнила своего матроса. Звали его Константин - Костя. Он был ласков и очень напорист. Все, что касается дел любовных, он называл спортивными терминами. Мане это так нравилось. Что такое любовь, знаешь? - спрашивал он, царапая ее губы своими шершавыми воспаленными губами. - Это игра в одни ворота.
Где они только не ухитрялись прислониться, как говорил матрос: на крыльце Эрмитажа, там, где атланты, в Зоологическом музее, у памятника Стерегущему, под Александрийским столпом…
Комок подступил Мане к горлу - но ведь ей это так нравилось
- Маня, может быть, сходим? - спросила Ирина. Маня ответила торопливо:
- Нет, что ты… - Роняя мелочь, достала смятую пачку папирос Норд из кармана. Что я так много курю?
Васька проснулся от ощущения, что в комнате что-то происходит. Глаза не открыл - лежал, слушал.
- Воображение, молодой человек, именно воображение высвобождает громадную творческую потенцию личности, - говорил кто-то, немного рисуясь.
- Он солдат, ему и писать в первую очередь нужно солдата. Может быть, тогда ему станет проще.
Это Сережа. Уже с работы пришел. Уже вечер, - Васька спустил ноги с кровати - на стуле посреди комнаты сидел тот старик с Гороховой улицы, с зеленоватыми седыми волосами. У стола Сережа - покусывал губы, смотрел на картину.
Старик улыбнулся Ваське, словно Васька и не хамил ему.
- Меня ваша очаровательная соседка впустила. - Старик кивнул на картину. - Любопытно и неожиданно.
Васька встал, не одеваясь прошел старику за спину. Он вдруг понял, что и спал с этим желанием - посмотреть на картину, что и пробудило его это желание.
Ваську сотрясала дрожь. Любопытно и неожиданно - для старика. Для Васьки - чудо.
Нинкина картина - про себя он ее так называл - жила сама по себе, в каком-то медленном многоцветном кипении. Картина пугала Ваську мыслью: имеет ли он к ней какое-нибудь отношение? Ведь вторую, даже приблизительно такую, ему не сделать ни в жизнь, даже не скопировать эту, а ведь истина и красота живут повторениями…
И не верил Васька, что это он ее написал.
- Не верите? - спросил старик.
- Не верю. И не знаю, как это вышло.
- Было бы грустно, если б вы знали.
Старик повел глазами по коврам, висящим на стенах.
- Забавно, - бормотал он. - Забавно.
А Серёжа видел кирпичную осыпь, рояль, торчащий как сломанное крыло ночной птицы, и золото закатного солнца в осыпавшихся на асфальт стеклах. Слышал Сережа звук ее каблуков в тишине.
- Вы не возражаете, - спросил вдруг старик, - если я пойду куплю водки и колбасы? У меня мясные талоны не отоварены.
Васька покраснел, как если бы встретил Анну Ильиничну.
- Вы же только по праздникам.
- Сегодня праздник, - сказал старик.
Сережа вскочил.
- Я схожу. - В его ушах выла бомба.
Но, заглушая этот цепенящий звук, во дворе зачмокал футбольный мяч. Новые мальчишки, став в кружок, лениво перебрасывали его, стараясь не промахнуться.
Дверь
Улицы были белыми от белого солнца и белой пыли. Мины лопались сухо, как лампочки. Ветер тащил по асфальту бумажные астры - СОН.
Посреди тесной круглой площади в золоченом кресле сидит Старшина. Справа и слева от него стоят Каюков и Лисичкин. У Каюкова автомат в руке, как дубинка. Лисичкин с перевязанной головой. На бинте, на виске, почерневшее кровяное пятно.
- Ты, Петров, кто, по-твоему? - спрашивает Каюков. - Мы воюем как распоследние сукины дети, а ты диссертируешь.
- Повтори! Убью! - хрипит Петров, холодея от несправедливого унизительного упрека.
- Диссертируешь - от "диссертация", - уставным голосом говорит Старшина. - Через час выступаем. - И глаза его, серые, как черноморская галька, смотрят в ту сторону света, где всех их ждет война.
Сотрудники отдела феноменологии, в котором работал Петров, тоже видели сны, что естественно и полезно. Просто толкуемые - например: кто-то видел себя в заграничном ресторане "Moulin Rouge", что означало приближение дня зарплаты; кто-то видел себя на коленях у мамы, что означало желание сложить с себя всякую ответственность. И более сложные - например: собак, навоз, мел, воду, комолую корову, падающих с неба белых куриц. Но никто из невоевавших не видел себя на войне, а Петров Александр Иванович видел.
В мае сорок первого года его мама и тетя, артистки Ленинградского ТЮЗа, испросив разрешение у Брянцева, уехали на гастроли в Свердловск с бригадой от Госконцерта и Сашу с собой взяли. В Свердловске они и прожили почти до конца войны, так что детство Петрова было не опалено войной, как принято выражаться, но окрылено и приподнято. Война наполнила его детство мощью народного подвига - такого громадного, что у Петрова и его одноклассников коллективно останавливалось дыхание от гордости за свою детскую сопричастность к великому.
В начале войны школьная самодеятельность массово пошла выступать в быстро развернувшиеся в Свердловске госпитали. Она толпилась смятенными стайками у дверей палаты, пела и танцевала робко и скованно, иногда просто ревела в три ручья, и раненые, утешая ее, плакали вместе с нею. Саша Петров талантами артиста не обладал, потому пристроился к старшеклассникам, которые добились разрешения в райкоме комсомола и организовали на Свердловск-Товарной бригаду по ремонту вагонов. И война подкатила к нему кровью, грязью, гарью в развороченных, сожженных теплушках. Бригадирами от школы были у них Плошкин, Лисичкин и Каюков. Бригадиром от военной комендатуры был Старшина, немногословный, подтянутый и гибкий в талии, как перешедший в стан красных аристократ. Когда Старшина смотрел на Петрова, Петрову казалось, что взгляд Старшины не оптически прям, но охватывает его с боков, со спины и сверху, как магнитное поле.
Старшина ушел на фронт первым. Всем пожал руку. За ним исчезли Каюков и Лисичкин. Удрали в отремонтированном танке.
Пока механики-водители, приехавшие за машинами, махали девушкам шлемами и, перекрывая гудок паровоза, обещали не погибнуть в бою, эти двое залезли в танк. Если бы их ссадили, они бы вернулись, такой был уговор, поели бы, выспались и побежали бы снова.
Не смог убежать только Плошкин Женька: его вызвали сначала в райком комсомола, потом в райком партии. Женька позеленел от злости и ответственности. А Петров Саша именно в те дни начал видеть военные сны. И во всех его снах присутствовали Старшина, Каюков и Лисичкин.
Затем военные сны потеснила лирика.
Затем их потеснил быт.
Но последнее время они снова пошли. Сериями. Были в них требовательность и какой-то настойчивый зов.
Кроме военных снов Петров, конечно, видел сны разные. Среди их обилия и многообразия выделялись сны повторяющиеся.
Сон, от которого Петров просыпался чуть ли не с криком, назывался "Уход жены Софьи к другому". Софья в этом сне всегда показывалась молодой, с гордой осанкой и как бы в профиль, отчего ее грудь красиво прорисовывалась. Уходила она от него навсегда либо к артисту Баталову, либо к артисту Яковлеву, либо к артисту Мастроянни Марчелло.
Вторым повторяющимся сюжетом в сновидениях Петрова была "Прогулка по городу".
Город всегда был другой, но очень красивый, с каналами, часто с морской набережной и многофигурными памятниками. И всегда с пустыми домами, сильно тронутыми разрушением. На морском рейде было много пароходов. И вода была ярко-синяя, с отраженными в ней белыми облаками. Но, приглядевшись, Петров вдруг отчетливо различал, что пароходы те ржавые, с выбитыми стеклами в салонах и капитанских рубках. Усилием воли Петров наполнял улицы городов народом, в основном сослуживцами. Но сразу же становилось ясным - этот уличный народ к городу отношения не имеет, просто толпится, назначенный присутствовать при чем-то, Петрову не совсем ясном.
Лидия Алексеевна Яркина, доктор наук, заведующая отделом, толковала "Прогулку по городу" следующим образом:
- Вы, любезный Александр Иванович, всей душой хотите встретить и полюбить красивую ВАШУ женщину.
- У меня есть жена, - застенчиво возражал Александр Иванович.
- При чем тут жена? Нет более случайных женщин, чем жены! - Лидия Алексеевна вставала - повышая голос, она всегда вставала, - поднимала руки над головой, чтобы поправить прическу. Ее густые рыжие волосы шли волной за ее руками - казалось, она колдует. - И вообще! Один знаменитый московский поэт сказал: "Лишь немногие жены понимают, что барана нужно держать на длинной веревке, иначе баран убежит вместе с колом".
Лидия Алексеевна была близорукой и свободной. Имела сына. К Петрову относилась почти как мама, хотя и была молодой.
- Вы талантливый человек, Александр Иванович, - говорила она. - Но ваш талант вы сдали в ломбард подсознания, и вам сейчас не на что его выкупить. Вы слишком многое сдали в этот ломбард. Не думали, что качества превращаются в свойства. Непроявленный талант чаще всего превращается в угрюмость, или застенчивость, или желчность. У вас - в боязнь женщин.
Женщин Петров действительно побаивался, как все мужчины, выросшие без отцов, под неусыпным оком и неустанной добротой мам и теть в Тихом и Великом океане их нежности.
И нельзя о Петрове сказать, что однажды он решил начать новую жизнь, но все же такой поворотный день в его жизни случился.
Местный комитет института направил Петрова, как человека безответного, в комиссию по проверке подвалов.