Родительский дом - Сергей Черепанов 9 стр.


- Это я так к дальнейшей мысли делаю подход, - ничуть не смутился Гурлев. - А что же еще, окромя хлеба, находится в жизни мужика? Дозволено ли ему содержать себя на положении коня, который только и знает, что в хомуте ходить? Нет, не дозволено! Или ради денег отдавать себя в каторгу, как Софрон Голубев? Ты, слышь, Софрон, на меня в обиде не будь…

- Ништо! - отозвался Софрон.

- Живем каждый от каждого врозь, - сильно и увесисто сказал Гурлев. - Мой двор, моя скотина, мой огород и поле, моя баба…

- Зато бог один у всех, - добавил Согрин, оглядываясь по сторонам. - Это ты как пояснишь?

- Поясню, прежде всего, что ты, Прокопий Екимыч, не в свое корыто залазишь, - нахмурился Гурлев. - Речь я веду не для тебя. Человек ты голосу лишенный, мы тебя сюда не звали, а пришел, так сделай милость: сиди и слушай!

Мужики тоже зашикали на Согрина, тот втянул голову в плечи, поежился и стал пробираться к выходу. За ним потянулись еще несколько человек, приходивших на подкрепление к попу.

- Ишь, Прокопий-то, сбрындил как! - уже веселее продолжал Гурлев. - Нету ведь и бога единого! В любую избу зайди, огляди божницу - бога там нету, а только образа разных святых. Богородицы, одна на другую не похожие. Есть такие справные, в гладком теле, как сметаной откормленные, а иные тощие, высушенные, хоть в печку вместо дров клади. И у всех младенцы. Так сколько же было богородиц и сынов божьих? Согласно писанию, бог в образе голубя только к одной девице похаживал. А это богомазы всяк по-своему разных богородиц малевали. Так же и со святым Николаем-угодником. Молитесь вы ему, а того не замечаете, что по патрету он в каждой избе совсем иной. И вот, теперь подхожу к самому главному: пошто это человек на человека должон молиться? Допустим, тот святой, у него обруч вокруг головы сияет, а я простой мужик. Но пошто?

- Не туда тебя повело, Павел Иванович, - вполголоса предупредил Чекан из-за кулис. - Договорились ведь мы, про бога без попа разговор не начинать, а только про жизнь…

- А я о чем, коли не про жизнь?! - сказал Гурлев и обратился в зал: - Ну, скажите, граждане мужики, как ее понимать? Разве это жизнь - изо дня в день хребет ломать да детишков плодить? Или в том она, чтобы ухитриться да капитал награбастать? Никакая это не жизнь, лишь голимая прорва, нету от нее радости на мизинец!

- Со своей бабой не можешь отладиться, сопливого хотя бы парнишку исделать не можешь, так потому и радостев нету у тебя, - снова раздался выкрик.

- Эй, кто там шумит? - спросил Гурлев, наклоняясь вперед и вглядываясь. - Кажись, Горбунов Егорка? Ты чего это за чужие спины хоронишься? Ладно, я отвечу тебе, хотя моя жизнь у всех на виду. Свою Ульяну я ни разу пальцем не вдарил, не обижал, моя совесть перед ней чистая. Детей не нарожали не по своей вине. Если дальше хочешь вызнать, так сам к Ульяне сходи, поспрошай, отчего это все превосходит. А про радость скажу так: может, мне она совсем не положена? Не на каждый день! Я возрадуюсь сразу истомленным моим сердцем, когда своими глазами увижу то, к чему пробиваюсь…

- А нам-то она положена ли? - подняв руку, спросил несмело Иван Добрынин. - И где же ее сыскать?

- За тобой грехов много, - проворчал на него Софрон Голубев.

- Какие ж таки?

- На земле зря мозолишься! Какой от тебя толк?

- А от тебя какой? - взволновался Добрынин. - Мне хоть бог-то простит, я здоровьем слабый. Зато ты хотел умереть, а бог-то и не призвал к себе.

- Значит, время не подошло…

- Не взял, - упрямо повторил тот, - и брать совсем не за что! С меня эвон сколь ты денег содрал, чтобы одну пару пимешек скатать. Копил деньги, да сам же и сбросил их по ветру. Эх, ты-ы…

Софрон Голубев надвинул шапку до бровей.

- Обождите, граждане мужики, - прервал их Гурлев. - Не перепирайтесь на личности! Давайте судить по-хорошему.

- А меня вот очень даже большой антирес разбирает, - подскочил с передней скамейки Аким Окурыш. - Все ж таки, с чего Софрон в огонь-то кидался?

- Со скуки, - с явным намерением выручить Голубева сказал Гурлев. - Он свою главную линию потерял!

- То исть, как?

- В каждом из нас есть две линии, - убежденно ответил Гурлев. - Первая, самая наиглавнейшая, - это есть линия всей жизни, а вторая, поменьше, коя проходит толечко по твоему двору и по твоему полю. Ежели с главной-то линии сойти, а остаться лишь при своей малой линии, то выходит: не к чему было и на свет нарождаться…

Чекан почувствовал, что Гурлев начинает брать на себя задачу не очень посильную, но останавливать и поправлять не стал: мужики слушали с большим вниманием.

- На главной линии ты человек, а оставшись на одной своей, я, извиняюсь, вроде цепного пса, - не замечая, как Чекан вышел из-за кулис и сел на подоконник, продолжал Гурлев. - День и ночь спишь одним глазом. И вот тут надо теперь коснуться: с чего человек начался?..

- И-эх, мать моя! - радостно загомонил Аким Окурыш. - Это я ужасть как уважаю!

Гурлев взглянул на него, затем перевел взгляд на Чекана, переступил с ноги на ногу, как бы сдвигая себя, и вначале произнес глухо:

- Вот неучен я, сам скребусь, насколько могу, да иной раз и время нету книжку хоть полистать.

- Валяй по силе, загинай по-свойски, - подбодрил его дежуривший у дверей Парфен Томин. - Мы все под одно, слова-то, как дрова, одинаково рубим: где тоньше, где толще!

- Так с чего же он, человек-то, начался? - прищурившись и чуть подняв глаза к потолку, спросил Гурлев, еще продолжая настраиваться. - А вышел он, граждане мужики, из первобытности. Вот кои-то из вас в церкву ходют и верят, будто человек по прозвищу Адам был слеплен из глины, а Ева сготовлена из его ребра. Тут без отца Николая спорить не стану, а лишь замечу, что ежели бы бог не хотел греха, не желал, чтобы люди плодились, то к чему затевался с женщиной? Да разве ж можно стерпеть, когда мужик молодой, ничем не порченный, не изробленный, оставленный в лесу посреди благодати, а бабочка - тоже молодая да нагишом!..

Мужики вдоволь посмеялись: такая откровенность была каждому по душе. А Гурлев даже не улыбнулся, настолько все сказанное представлялось ему серьезным и важным.

- Людей на земле, как мурашей в березовом колке, - сказал он чуть погодя. - И все не из глины слеплены, а в муках рождены. Легко ли бабам рожать дитев? Эк они, бедные, сколько месяцев ходют в тяжести, с каким криком и ревом выводят младенцев на свет! И нет поначалу между младенцами никакого различия: все голые, все за сиську хватаются и одинаково пачкают. Уж потом, как они станут в разум входить, то и начинается дележ: этот богатый, а этот голодранец, этот умный, а этот дурак! Верно я говорю?

- Верно, все, как есть! - раздались одобрительные крики. - Шагай дальше!

- В первобытности своей человек был вроде бы как наш упокойный теперь Тереша. Толку в его голове еще не обозначалось, ходил он зиму и лето безо всякой одежи, а угревался шкурами, избы строить не умел, огонь добывал от трения палки о палку. Однако же соображение жить сообща, табором, чтобы пропитаться, выработалось у него вскорости. Пойдут артелью на крупного зверя, камнями его побьют, мясо поделят поровну. Сыты и никто не в обиде! Ну, дальше - больше, разум все прояснялся, нужда заставляла наготавливать еды впрок, от непогоды крышу над собой строить, от холодов тепла искать. И вот при этом их жизнь стала вроде раздваиваться. Кои похитрее да поухватистее оказались, тем уж с общего дележа показалося мало, стали они подгребать себе куски, где побольше да пожирнее, а народ смирный, непробойный, видя это, хоть и проявлял недовольство, но не собрался и не одолел их и с тем нажил себе нахребетников. Так образовалось кулачество. С другой стороны нашлись ловкачи, стали про всяких богов выдумывать. Молния сверкнет, гром с неба ударит, они первые на колени падают: это-де бог гневается! Так образовались попы!

Гурлев, по-видимому, миновал самое для него трудное и, не останавливаясь на эволюции человека, пропуская различные общественные формации, где для него все было туманно, вернулся опять к той мысли, которая сейчас его волновала:

- А все ж таки, даже в темноте и в невежестве живущий человек все сотворил своими руками. И вот он совершил революцию!

Дальше книжные знания ему уже не требовались, то, о чем предстояло сказать, было видано своими глазами, пережито, передумано много раз. С чисто крестьянской обстоятельностью он изложил свою точку зрения: ведь если в древности, впервые добыв огонь, человек осознал себя человеком и перестал быть диким, то теперь, когда он стал хозяином своей судьбы, его сознание должно подняться до большой высоты, до понимания той новой жизни, которую мы сейчас строим.

- И никуда от нее не денемся, - подчеркнул он напоследок. - Вот она стоит уже у нас на пороге и стучится в дверь. Кому люба, тот повстречает ее хлебом-солью, тому она станет не в тягость, а в радость. Я вот, к примеру, ни в бога не верю, ни в черта, ни в какие наговоры бабушек и сны отрицаю, а все ж таки недавно про ту новую жизнь приснился мне сон, да такой расчудесный, что все еще вижу его, чуть глаза прикрою.

- А об чем это вам, партейным, снится? - спросил угрюмый Антипа, отец секретаря комсомольской ячейки Сереги Куранова. - Да полагается ли?

- Коли мы не люди! - достойно ответил Гурлев. - Какая разница между мной и тобой, дядя Антипа? Только та и есть, что я уже в сознание взошел, а ты все еще в потемках блудишь.

- И-и-эх! - снова не вытерпел Аким Окурыш. - Завсегда ты, Антипа, не в пору голос свой подаешь! Тут вникать надобно, в рассуждения входить, а ты, как подкулачник, с ходу сбиваешь!

- Но-но! - озлился Антипа. - Ты там насчет подкулачника-то, того…

- Обожди-ко, Павел Иваныч, дай прежде мне высказаться, - закричал Аким Окурыш, расталкивая мужиков и пробираясь к сцене. - Я хоть и безо всякой партии, но тоже в сознательность вдарился уже давно, и мне слышать всякие подлые подковырки Антипы нету никакого терпения.

Мужики зашумели, предвидя чудачество. Малорослый и худой Аким, взобравшись на сцену, подвинул Гурлева локтем, скинул с головы обтрепанную ушанку.

- С меня бы икону писать надо. Вот, мол, великих мученьев был мужик, замордованный при старой жизни…

- Хо-хо-хо! - заглушая его, засмеялись в зале.

- Эк вы привыкли, уж чуть чего, надо мной потешаться! - строго произнес Аким. - Вот и посыльным в Совет от общества выбрали. За что? А ладно, дескать, мужичонко на ногу легкий, по домашности забот мало. Вроде всем недосуг бегать по селу и колотиться под окнами, только мне да Фоме Бубенцову. Ну, коли уж все подняли голоса, я должность сполняю безотказно. Может, и меня новая жизнь коснется. А все ж таки иной раз обидно. Это пошто я Окурыш? Поди-ко уж и не помнит никто, как меня звать-величать. Аким Лукояныч Блинов - вот кто я! Бли-нов! Превзошла моя фамилия от сытости. Однако мне-то не подфартило, оказался я кругом обделенный. Как с малых лет выпал мне недомер, так пошло-поехало до теперешней поры. Бывало, бегаю с парнишками-погодками по улице, играю. У парнишек вся тела прикрытая, толичко на мне одна рубаха до пупа. Этак, значит, бежишь, играешь, а девчонки от тебя врозь. Вся-то причина - нужда. Я в семействе был самый малый. Зачнет мать холст на штаны кроить, для меня завсегда не хватало, и потому выдавали мне со старших обноски. Подошло время, отдали меня к Гавриле Сырвачеву в работники. И опять недомер. Гаврило-то другим работникам платил то по три, то по пять рублев в год, а мне рупь! Но лупил больше всех. Чуть чего, по патрету вмажет! С того мой патрет не баской вышел, девок не завлекал. Чуть я холостым не остался…

- Зато жена все недомеры покрыла, - одобрительно заметил ему Григорий Томин. - Эвон она каковская! Что в вышину, что в ширину. Небось за ней, как за печью спишь.

- Ей по вдовьему положению деваться некуда было, так она меня и приветила. По первоначалу присватывался я к Домне Васильевне…

- Будя, будя, Аким! - сказал Гурлев. - Не перебегай на другой путь. Вызвался баять про жизнь, а заводишь про баб. Да и себя не прибедняй шибко-то. Какой же ты при нашей советской власти Окурыш, ежели тебе земля выделена, а также лес и угодья!

- Так я еще насчет веры выскажусь.

- Со мной спорить хочешь!

- Не-е, безо всякого спору! - развеселился Аким. - Вот, значит, как я подтянулся в годах и зачал к девкам приглядываться, в ту самую пору и взяло меня сумление. Парни, мои погодки, с девками на игрищах пляшут, до дому их провожают, а я завсегда в стороне. И порешил я тогда в церкву пойтить и начисто за то самому богу выговорить. Если, дескать, у тебя, создатель, глины на мою фигуру не хватило, так ты исделал бы девку или уж в крайний случай животную, чем человека портить. Собрался я в церкву в троицын день. Народищу к обедне собралось тьма, к алтарю невозможно пробиться. А мне мать пятак выделила, велела свечку купить и перед образом каким-то поставить. Ну, я хоть маломерный, а все же вперед протолкался. Гляжу, тут дружок Проньша Чистяков. Встали мы рядом. Тем временем дьякон Серафим возгласил: "Миром господу помолимся!" Верующие все на колени пали, зачали креститься-молиться, и мы с Проньшей тоже на колени спустилися. И вот я толичко, значит, персты сложил, хотел ко лбу приложить, а гляжу - перед самым моим лицом задняя часть торговки Ергашовой возвышается, и никаких образов, окромя нее, мне не видно. Осерчал я. Эх, думаю, даже в церкви удачи нету! Ну, и не стерпел, прицелился, да-а кэ-эк вдарил Ергашову по заду, она аж запрокинулась, с нечаянности ойкнула выше дьяконова гласа и хотела было меня лягнуть, однако я сразу нашелся, протянул ей пятак. "Передайте, говорю, денежку богу на свечку!" Да ползком назад.

- Бот сколь времени отнял, а к чему весь твой сказ? - проворчал на него Гурлев, когда в зале затих смех. - Экая невидаль!

- И-и-эх, Павел Иваныч! - замахал руками Аким. - Так я ж с той поры перестал в церкве бывать. Возмущение в душе испытываю, а через то возмущение одобряю сказанную тобой речь.

- Обожди-ко! - спроваживая его со сцены, сказал Гурлев и опять обратился к публике: - Так вот, граждане мужики, поскольку мы выслушали Акима Лукьяныча с этой трибуны, а также потому, что пора нам расставаться с нашей темнотой, начать просветлять самих себя, то я предлагаю с данного момента прозвище Окурыш с Акима Лукьяныча снять. Прошу всех проголосовать за это…

- Стой! - испуганно закричал Аким. - Не согласный я!

- Это пошто же?

- А по то! Оно ведь, вправду, иной раз бывает обидно. Все люди, как люди, а я Окурыш. Ну, с другой стороны, подумать…

- Думай, только скорее, - уступил Гурлев.

- Беспривычно вроде бы! Носил-носил прозвище, и вдруг его нету! Как шапку потерял.

- Этак ты в себе человека никогда не почуешь!

- Надо оставить за ним прозвище, Павел Иваныч, - вступился за Акима его напарник Фома Бубенцов. - Все граждане не отказали бы, решению за снятие хоть сейчас примем, но коль Аким просит, надо ублаготворить. Сам-то он не виновный ни в чем!

- Вот спасибо, Фома! - поклонился Аким Окурыш. - Так уж до старости доживать стану.

- Эх, граждане мужики, - горестно пожал плечами Гурлев. - Далеко ли мы так-то уедем, ежели от первобытности своей оторваться неохота. Свыклись. Но ведь вся старая жизнь, как изба, подгнила, ломать ее надо. Покуда мы все не просветимся, не перестанем дичиться, до тех пор и не осознаем, в кою сторону двигаться…

Он склонил голову к плечу, будто прислушиваясь к себе. Слова о том, как переустраиваться, нужны были хорошие, теплые и чистые, как всхожие семена, и он пытался найти их. Аким Окурыш явно испортил его настроение. Поэтому поиск затянулся, Гурлев уже начал испытывать неловкость и стеснение, потом, поправив на себе выцветшую солдатскую гимнастерку, взглянул на Чекана. Тот понял его молчаливую просьбу и немедля пошел на выручку.

Начал Чекан с того, что человек переделывает жизнь, а жизнь, в свою очередь, переделывает человека. Таким образом происходит непрерывное развитие, остановить которое никто не в силах. Революция сделала огромное дело не только тем, что дала крестьянину землю, гарантировала полную свободу от всякой эксплуатации, но сдвинула его с извечных устоев, и он уже не может теперь довольствоваться тем, что имеет. Мужик все еще тот, но уже далеко не тот. Он стремительно идет к новым отношениям в обществе и новым формам труда.

Долго еще светились окна в клубе за голыми стылыми тополями бывшего поповского сада.

Разошлись мужики по домам, каждый по-своему взволнованный и встревоженный. Не все, хотя, вероятно, многие унесли с собой какие-то свежие мысли и желания, пусть пока незначительные, но необходимые в их теперешнем образе жизни. Ведь это была необычная сходка, говорили не просто о хлебе, о земле, о текущих сельских делах, и не вообще о том, "с чего человек начался", а о самой сущности деревенского мужика, о достоинстве, о справедливости, о личной свободе каждого в устройстве своей судьбы. Как же о том не подумать!

А у самого Чекана осталась досада. Закрывая клуб на замок, он даже невольно поморщился: "Не очень ли радужно рисуем мы будущее села? Не предупреждаем заранее, что новая жизнь - это не открытые ворота в рай, на готовенькое, а понадобятся ведь самые неимоверные усилия воли и терпение, чтобы в нее войти и своими руками построить".

Но как же мог он взять на себя смелость предупреждать о том, чего сам еще не видел, не испытал, а только лишь слышал от товарищей да читал в газетах о планах первой пятилетки, о строительстве первых электростанций, тракторных и металлургических заводов, о первых колхозах?

- Зря расстройство наводишь на себя, - сказал Гурлев. - Наш брат, мужик, если заранее поймет самое главное, в испуг не ударится при любой трудности и нужде. А поговорили мы сегодня меж собой ото всей души!

После снегопадов ночи стали светлее, улегся ветер, накатанная санями дорога лоснилась, твердый снег похрустывал под сапогами, как свежий капустный лист.

Настроение у Гурлева было хорошее. Прощаясь у развилки, даже слегка пошутил:

- Держи нос выше! Грудь колесом! Не то женим тебя на какой-нибудь здешней девахе, чтобы не скучал.

А не удалась ему шутка. Дальше голос сорвался:

- Эх, как плохо, когда нет возле тебя человека, который все твое понимает и всему твоему делу сочувствует…

13

Он всегда неохотно возвращался в свой двор. С Первой улицы, где ни в одном доме в такую позднюю пору не светились огни, свернул на церковную площадь, прошел ее наискосок, и прежде чем миновать жилье Егора Горбунова, переложил наган из брюк в карман полушубка. Тут, на Середней улице, было что-то уж очень глухо.

К его двору наметало за зиму высокие сугробы. За ними изба выглядела совсем одиноко. Гурлев сторожко отворил воротца, во дворе внимательно оглядел зауглы, затем зашел в пригон, где беспокоился мерин, единственная утеха и радость хозяина. Мерин был в годах, но Гурлев его не продавал и не отдавал в обмен, хотя Ульяна постоянно настаивала и даже приводила охотников. С этим конем у него связана лучшая пора жизни, и было бы бесчестно сгонять его со двора.

У ворот пригона, вздыхая, лежала корова, а мерин жался боком к стене избы и тревожно всхрапывал. Гурлев погладил его по гриве, хотел успокоить и вдруг услышал, как за плетнем, со стороны переулка, хрупнул снег. Кто-то чужой стоял там, и конь чуял.

Гурлев щелкнул курком нагана:

- Эй, кто там за пригоном! Отзовись!

Назад Дальше