Неожиданно тонкий запах угара просочился на дно галерей. Мы зажгли факелы и бросились в глубь катакомб. Факелы, опущенные к полу, быстро гасли, - нас отравляли углекислым газом. Белые стали лить в подземелья по желобам серную кислоту. В угаре задохся матрос Павлинов - веселый и насмешливый человек.
Белые ворвались в противогазах в подземелья, но побоялись идти вглубь. Они нашли Павлинова, привязали его к постромке лошади и погнали ее наверх. Павлинов был еще жив. Камни изорвали его тело в клочья. Лошадь выволокла в степь изуродованный труп.
И вот в эти дни последнего отчаяния и приближения смерти ко мне подошел археолог Назимов, наш Обер-крот. Он сказал, что нашел выход в степь, не охраняемый белыми.
К тому времени болезнь Назимова усилилась. Он непрерывно тряс головой. Глаза у него быстро дрожали, как дрожат листья осины даже без ветра.
- Надо проверить, - сказал я. - Ты совсем стал слепой.
- Проверим, - ответил Назимов.
Мы незаметно пошли к выходу. Назимов не доверял своим глазам и шел по телефонному проводу. Его он протянул для верности от вновь открытого входа до нашей стоянки.
Недалеко от входа Назимов сел отдохнуть. Он стал худ до того, что, казалось, фуражка не держалась у него на голове. На каждом шагу он спотыкался.
- Вот, Степан, - сказал он мне, когда мы сели, - Думал ли я когда-нибудь, что на месте этих раскопок будет подземная бойня и придется мне умирать вместе с вами?
- Надо полагать, что ты об этом не думал, - ответил я.
Мы помолчали. Назимов встал, цепляясь за камни.
- Ну, пошли. Жить мне хочется, Степан. Если бы жить! Целыми днями я мог бы рассматривать сухой бурьян или осколок стекла под водой.
- А к чему это? - спросил я.
- А к тому, - ответил он, - что в каждом пустяке есть большой смысл. Кончится война, останешься жив - тогда поймешь и узнаешь. А сейчас - пошли!
Мы дошли до выхода. Он тянулся под плитой известняка.
Я взглянул из-под плиты и увидел звездное небо.
Мы вылезли. Степь в росе, и тишине лежала кругом. Я дышал, как запаленная лошадь, но вместе с чистым воздухом вдыхал запах дыма.
- Откуда дым?
Мы поползли по мокрой траве. Я полз и слизывал росу со своих ладоней. Воспоминание об этом помогло мне недавно, когда я открыл разрушенные цистерны на Агармыше. "Откуда здесь может быть вода?" - подумал я - и вдруг с такой ясностью вспомнил свои грязные ладони, полные росы, что никаких сомнений у меня не осталось. Задача была решена.
Мы ползли, пока не заметили костер и солдат в английских шинелях. Они чистили при огне пулемет.
Все было кончено. Этот выход охранялся так же, как и другие.
- Что делать, Обер-крот? - спросил я Назимова, когда мы опять спустились в катакомбы.
- Выйти здесь и через степь и Арабатскую стрелку уходить на север. Здесь все равно нас перебьют, как котят.
Голова у Назимова затряслась. Он задумался.
- А что, если мы сделаем так… - сказал он и остановился, - если мы сделаем так… Я открою пулеметный огонь у главного входа, подыму шум и все белые заставы оттяну на себя, а вы тем-временем выйдете.
- Одному не справиться. Шум нужно делать большой.
- Вызовем охотников.
- Не будет охотников, - ответил я. - Не будет. Безнадежное это дело.
- Посмотрим.
Я не верил в это рискованное предприятие, но Назимов в ответ на мои возражения только молчал.
Он созвал бойцов, рассказал им, в чем дело, и спросил:
- Есть охотники оставаться со мной?
Бойцы молчали.
- Есть охотники?
Тогда с полу поднялся раненный в ногу партизан Жуков и сказал хриплым голосом:
- Я пойду с тобой, ученый. Мне все равно до Арабата не дойти. Днем позже, днем раньше…
Жуков снял шапку и сказал громко:
- Товарищи бойцы, которые трудно раненные! Говорю до вас. Чем оставаться здесь на собачью муку, возьмем винты и спасем уцелевших товарищей.
- Чего гавкать! Давай патроны! - закричал один из раненых.
Через несколько минут раненые двинулись к главному входу. Назимов, шатаясь, шел впереди стонущего и окровавленного войска, ползущего на животах и цепляющегося за выступы скал. Мы сняли шапки и смотрели им вслед.
Потом мы пошли к выходу в степь, а у главного входа начался ураганный огонь и крики "ура".
Смятение охватило белых. Они бросились к главному входу. Сигнальные ракеты с шипением понеслись в небо.
Бой разгорался за нашей спиной. Мы быстро прошли мимо брошенных костров в степь. Через два часа мы уже шли вдоль пустынных берегов Азовского моря.
Сначала мы слышали все более редкие крики и выстрелы, потом и они стихли. Разыгранный бой подошел к концу.
Через несколько лет мне удалось узнать подробности смерти Назимова и наших раненых товарищей. Узнал я это из записок белого офицера.
"Последний отряд партизан, - писал он, - целиком состоял из тяжелораненых. Они дрались, надо отдать им справедливость, с упорством людей, одержимых навязчивой идеей смерти. Командовал ими человек в очках, настолько худой, что издали он напоминал огородное пугало. Партизаны дрались с нами только затем, чтобы погибнуть от пули в открытом бою, а не быть расстрелянными в контрразведке. Их мужество вызвало восхищение даже некоторых офицеров. Только английские наблюдатели оставались, как всегда, совершенно бесстрастными".
Так кончилась подземная война. Недавно в керченских каменоломнях были произведены последние раскопки. Мы отыскали кости погибших и похоронили их в братской могиле.
Левченко замолчал. Пес, встревоженный нашим молчанием, встал, зевнул и потрогал Гарта грязной лапой, чтобы заинтересовать его в своем существовании. Гарт бросил ему кусок белого хлеба. Пес сглотнул его прямо в воздухе, не сморгнув глазом. Послышался звук откупоренной бутылки.
Сказочник
В Старом Крыму провел последние дни своей жизни и умер писатель Грин - Александр Степанович Гриневский.
Грин - человек с тяжелой, мучительной жизнью - создал в своих рассказах невероятный мир, полный заманчивых событий, прекрасных человеческих чувств и приморских праздников. Грин был суровый сказочник и поэт морских лагун и портов. Его рассказы вызывают легкое головокружение, как запах раздавленных цветов и свежие, печальные ветры.
Грин провел почти всю жизнь в ночлежных домах, в грошовом и непосильном труде, в нищете и недоедании. Он был матросом, грузчиком, нищим, банщиком, золотоискателем, но прежде всего - неудачником.
Взгляд его остался наивен и чист, как у мечтательного мальчика. Он не замечал окружающего и жил на облачных, веселых берегах.
Только в последние годы перед смертью в словах и рассказах Грина появились первые намеки на приближение его к нашей действительности.
Романтика Грина была проста, весела, блестяща. Она возбуждала в людях желание разнообразной жизни, полной риска и "чувства высокого", жизни, свойственной исследователям, мореплавателям и путешественникам. Она вызывала упрямую потребность увидеть и узнать весь земной шар, а это желание было благородным и прекрасным. Этим Грин оправдал все, что написал.
Язык его был блестящ. Беру отрывки наугад, открывая страницу за страницей:
"Где-то высоко над головой, переходя с фальцета на альт, запела одинокая пуля, стихла, описала дугу и безвредно легла на песок рядом с потревоженным муравьем, тащившим какую-то очень нужную для него палочку".
"Он слушал игру горниста. Это была странная поэзия солдатского дня, элегия оставленных деревень, меланхолия хорошо вычищенных штыков".
"Зима умерла. Весна столкнула ее голой розовой и дерзкой ногой в сырые овраги, где, лежа ничком, в виде мертвенно-белых, обтаявших пластов снега, старуха дышала еще в последней агонии холодным паром, но слабо и безнадежно".
Грин хорошо выдумывал старинные матросские застольные песни:
Не шуми, океан, не пугай,
Нас земля напугала давно.
В южный край -
В светлый рай
Приплывем все равно!
Он выдумывал и другие песенки - шутливые:
Позвольте вам сказать, сказать,
Позвольте рассказать,
Как в бурю паруса вязать,
Как паруса вязать!
Позвольте вас на салинг взять,
Ах, вас на салинг взять,
И в руки мокрый шкот вам дать,
Вам шкотик мокрый дать!
В Старом Крыму мы были в доме Грина. Он белел в густом саду, заросшем травой с пушистыми венчиками. В траве, еще свежей, несмотря на позднюю осень, валялись листья ореха. Слабо жужжали последние осы.
Маленький дом был прибран и безмолвен. За окном легкой тучей лежали далекие горы.
Простая и суровая обстановка была скрашена только одной гравюрой, висевшей на белой стене, - портретом Эдгapa По.
Мы не разговаривали, несмотря на множество мыслей, и с величайшим волнением осматривали суровый приют человека, обладавшего даром могучего и чистого воображения.
Старый Крым точно сразу изменился после того, как мы увидели жилище Грина и узнали простую повесть его смерти.
Этот писатель - бесконечно одинокий и не услышанный в раскатах революционных лет - сильно тосковал перед смертью о людях. Он просил привести к нему хотя бы одного человека, читавшего его книги, чтобы увидеть его, поблагодарить и узнать наконец запоздалую радость общения людьми, ради которых он работал.
Но было поздно. Никто не успел приехать в сонный, далекий от железных дорог провинциальный город.
Грин попросил, чтобы его кровать поставили перед окном, и все время смотрел в горы. Может быть, их цвет, их синева на горизонте напоминали ему любимое и покинутое море.
Только две женщины, два человека пленительной простоты были с Грином в дни его смерти - жена и ее старуха мать.
Перед уходом из Старого Крыма мы прошли на могилу Грина. Камень, степные цветы и куст терновника с колючими иглами - это было все.
Едва заметная тропинка вела к могиле.
Я подумал, что через много лет, когда имя Грина будет произноситься с любовью, люди вспомнят об этой могиле, но им придется раздвигать миллионы густых веток и мять миллионы высоких цветов, чтобы найти ее серый и спокойный камень.
- Я уверен, - сказал Гарт, когда мы выходили за город на старую почтовую дорогу, - что наше время - самое благодарное из всех эпох в жизни человечества. Если раньше могли быть забытыми мыслители, писатели и поэты, то теперь этого не может быть и не будет. Мы выжимаем ценности прошлого, как виноградный сок, и он превращается в крепкое вино. Этого сока в книгах Грина очень много.
Я согласился с ним.
Мы вышли в горы. Солнце катилось к закату. Его чистый диск коснулся облетевших лесов. Ночь уже шла по ущельям. В сухих листьях шуршали, укладываясь спать, птицы и горные мыши.
Первая звезда задрожала и остановилась в небе, как золотая пчела, растерявшаяся от зрелища осенней земли, плывущей под ней глубоко и тихо.
Я оглянулся и увидел в просвете ущелья тот холм, где была могила Грина. Звезда блистала прямо над ним.
Ночь на шаланде
В Новороссийске я встретил Денисова. Он зашел со мной в номер гостиницы, где Гарт сидел над рассказом о боре.
Юнге не было. Старик уехал на метеорологическую станцию на Мархотский перевал, к своему другу - метеорологу, известному в Новороссийске под прозвищем "Мархотского узника".
Двадцать лет он просидел на этом перевале, всегда затянутом туманами, и изучал бору. Он пытался найти точные признаки для предсказывания боры, но это ему не удавалось. Бора зарождалась с внезапностью взрыва.
Каждый день и каждый час Новороссийск - один из прекраснейших, обширных и глубоких портов Черного моря - мог ждать предательского удара этого неистового ветра.
Денисов работал в Новороссийске по подъему затопленного в 1918 году миноносца. Он предложил мне и Гарту поехать на подъем. Мы тотчас согласились.
Гарт торопился и нервничал. Ему хотелось удрать на подъем до возвращения Юнге. Иначе старик начнет его упрекать за лень и отлынивание от работы.
Мы пошли на пристань. Каково же было мое удивление, когда я увидел "Смелый", изрыгавший, как принято было выражаться в старинных рассказах, клубы черного и жирного дыма.
Баранов радостно приветствовал нас и принял к себе на борт, чтобы доставить к мысу Дооб, где работала судоподъемная партия.
Стоя на мостике, Баранов поглядывал на Мархотский перевал. Там появился косматый туман. Он переползал через гору. Туман этот моряки звали "бородой". Появление его предшествует боре.
Я стоял рядом с Барановым и тоже смотрел на "бороду". Пасмурное небо свалилось на город тяжелой мешаниной туч. Сеялся редкий дождь. Белесое море казалось мертвым. Изредка солнечный свет прорывался сквозь пелену облаков. Он окрашивал зимнюю воду в розовый мутный цвет.
Зима вступила в свои хмурые права. Густой дым клубился над крышами. Весь день горели на улицах высокие фонари, и, как всегда зимой, особенно сильно дымили трубы пароходов и катеров. Изморозь трещала под ногами на каменных молах.
У мыса Дооб мы перешли со "Смелого" на водолазную шаланду. В это время спускали водолаза. Его скафандр еще торчал над водой, как металлический пузырь. Водолаз, увидев меня, начал махать резиновой рукой - и махал ею, пока не скрылся под волнами. Через толстые стекла скафандра я узнал Мухина.
На шаланде нас шумно приветствовал Медлительный. Он сегодня уже спускался на дно, крепить понтоны к миноносцу. Поэтому он жаловался на "невыносимые мурашки в голове".
Денисов объяснил нам способ подъема. Он был прост. К затонувшему кораблю прикреплялись громадные железные ящики или резиновые шары - их называют понтонами. В понтоны накачивался воздух. Понтоны всплывали и подымали корабль.
Этот способ казался простым на словах, на самом же деле был труден и опасен. Понтоны часто срывались. Кроме того, было почти невозможно определить вес подымаемого корабля, - корабль присасывался к грунту, иногда уходил в него до половины, и все помещения корабля были занесены толстым слоем синего черноморского ила.
После отрыва от дна корабль вылетал на понтонах на поверхность стремительно и бурно, как пробка. Вылет с больших глубин шел не дольше пятнадцати секунд.
Картина подъема производит на новичков впечатление катастрофы. Море кипит крутыми волнами и пеной от вырывающихся из понтонов воздушных струй. Потом вылетают понтоны и выскакивает корма или нос корабля, покрытые травой, ракушками и крабами.
Иногда, не выдержав удара о воду, стальные тросы лопаются, и корабль опять проваливается на дно. Тогда вся медленная подводная работа начинается сначала.
Мы приехали ко времени подъема миноносца. Водолазы спустились, чтобы проверить последний раз крепление понтонов, но их сейчас же подняли на поверхность. - разыгрывался шторм. Подъем пришлось отложить.
Мы с Гартом были в каюте шаланды, когда снаружи послышался звук, очень похожий на удар о железо тяжелого снаряда. Это ударил в палубу первый порыв ветра.
Шаланда подпрыгнула, запела и засвистела всеми частями, как громадная расшатанная флейта.
Мы выскочили наверх и увидели в седой мгле рыжую корму "Смелого", неистово вертевшего винтами. Ветер сорвал со "Смелого" кормовой флаг. Хрипя и взлетая на волнах, буксир исчез в тумане и собственном дыму.
Затем он появился снова. Баранов закричал нам в рупор, чтобы мы приняли буксирный конец, - "Смелый" решил отвести нас в порт. Но ни подать, ни принять буксирный конец не было возможности.
"Смелый" начало заливать. Он, бросив нас, пошел в Новороссийск. Мы остались одни и провели на шаланде весь день и штормовую ночь.
Днем было относительно спокойно, хотя волна и колотила в корму шаланды. Пока можно было оставаться на палубе, мы часто подымались на бак и смотрели на море.
В кипящей мгле метался силуэт океанского парохода. Он стоял носом к ветру и страшно дымил, из последних сил работая машинами. Его выбрасывало из волн до половины корпуса. Тогда в тумане блестело днище, закрашенное суриком и покрытое пятнами морской травы. Мы видели, как пароход сбивало на песчаную косу, где сшибались буруны. Пароход нес на мачтах флаги. Денисов, присмотревшись, перевел нам сигнал:
"Машина не выгребает. Терплю бедствие".
К вечеру пароход сел на мель.
К ночи бора дошла до полного и сокрушительного давления. Волны с гулом перекатывались через шаланду. Все не смытое с палубы было убрано внутрь, а люки и иллюминаторы завинчены до отказа.
Мы качались в железной коробке при свете "летучих мышей" и слушали вопли норд-оста и гром воды.
Молодые кочегары волновались. Особенно пугали их рывки якорных цепей. Каждую минуту казалось, что цепи лопнут или будут вырваны из клюзов и шаланду унесет в море.
Сидеть можно было с трудом. Стоять ухитрялись только матерые моряки, вроде Денисова и Медлительного, и то несколько секунд.
Ночью волнами расшатало корму и появилась первая течь. Бе забивали паклей и клиньями.
Чтобы успокоить кочегаров, "старики" - Денисов, Мухин и Медлительный - сели играть в "козла". Гарт присоединился к ним. Эта игра, прерываемая болтовней Медлительного я ударами шторма, продолжалась до рассвета.
Медлительный, кашляя от смеха, рассказывал о шутке, выкинутой водолазами в одном из курортных городов.
Шли работы по подъему затонувшего портового катера. Водолазная шаланда стояла у самого мола.
- Время был летнее, - рассказывал Медлительный, - и вода была совсем теплая - можно сказать, как чай. Один с ваших водолазов, отчаянно веселый парень - Колька Гаврилиади, - в одних трусах спустился на дно с воздушной маской и длинным шлангом и подошел до самого края пристани. Стоит себе под водой, дышит тихонько и только где-где пустит два-три пузырька воздуха. А Мухин, значит, выходит на край пристани, тоже в трусах, и хвалится перёд курортной публикой, что нырнет сейчас на десять минут под воду и вынырнет невредимым. Я с им стою рядом и, натурально, клянусь, и божусь, и подтверждаю перед гражданами этот факт. Однако граждане с нас смеются. Тогда Мухин краснеет и ласточкой летит в воду.
Мухин слушал этот рассказ совершенно бесстрастно, попыхивая папиросой.
- Проходит минута, две, три. Промежду граждан, а особенно гражданок, начинается сильное волнение. Четыре, и пять, и шесть минут, а Мухина нет. Я стою и закручиваю цигарку, как полагается, сплевываю и посмеиваюсь. Курортные бледнеют, обзывают меня извергом, хотят уже бежать до капитана порта и требовать помощи Мухину. А я говорю им: "Не было такого факта в истории советского мореплавания, чтобы водолаз потонул от ныряния в страшную морскую глубину, где водятся спруты и иная океанская рыба. Выплывет!"
И вот, действительно, забурлила вода и вылазит на пристань парень в трусах, и публика в диком ужасе шарахается от него, как от бандита.
Мухин - парень высокий, сероглазый и блондин, а выходит из воды Гаврилиади - парень небольшой ростом, черный как жук и с южным греческим глазом. Выходит, делает гражданам ручкой и говорит: "Глядите, у кого есть, на часы и подтверждаете, что прошло не меньше как десять минут". Но граждане молчат, как пришибленные пыльным мешком, и только бойкая старушка в очках спрашивает: "Как объяснить такое явление, что нырнул блондин, а вынырнул брюнет, и притом короткий, или, по-вашему, по-моряцкому говоря, - человек на низком ходу?"