А было все очень серьезно, печально, горько и ей и ему. И ему было, пожалуй, горше, чем ей. Конечно, ему было горше. Она помнит - и он, наверно, не забыл, - как они сидели ночью на взгорье, у реки, накануне ее отъезда из Жухарей. И вот так же одуряюще пахли скошенные травы. Он держал ее за руки крепко-крепко и все говорил, говорил… Нет, он не был вахлаком, как она подумала сейчас. Вернее - она тогда не считала его вахлаком. Он был простым, красивым парнем. Она любила его. Конечно, не так, как он ее. Он любил ее сильнее. Она помнит, как он тогда заплакал, в ту последнюю ночь, как горячие его слезы упали на ее холодные руки. Ночь тогда была прохладная. И ей было то жарко от его объятий, то вдруг холодно до дрожи. Он просил ее остаться, не уезжать. А она предлагала поехать вместе. И повторяла все одни и те же слова: "Не могу я загубить свою жизнь. Тем более я завербовалась. Ну что тебе, поедем вместе…" Но он вдруг сердито вытер слезы и сказал, как будто выступает в драмкружке, в пьесе из времен Парижской коммуны: "Было бы прямо-таки смешно и глупо. Неужели я такой низкий человек, что ни с того ни с сего побегу в такое трудное время? Мне, во-первых, моя комсомольская совесть не позволяет…"
Именно так тогда говорили.
И Филимон поднялся с травы, такой неожиданно гордый, словно и не плакал вовсе.
Однако он и не осуждал ее тогда. Он долго писал ей письма, звал обратно.
Она сперва отвечала ему. Потом переписка прекратилась. Или, может быть, его письма просто не доходили до нее. Она часто переезжала с места на место. Может, его письма затерялись. Но последнее письмо она хорошо помнит. Он писал: "Милая моя, вечно дорогая, просто драгоценная Настенька! Шлет тебе пламенный комсомольский привет и целует тебя на лету, по воздуху, в твои алые губы, если ты не возражаешь, неутешный твой друг Овчинников Филимон Кузьмич, для тебя же просто Филька-Филимон, как ты меня дразнила, когда мы были маленькими. Жизни нет без тебя, Настенька. Ни на кого и глядеть не хотят мои печальные глаза…"
И вот он, должно быть, забыл все это. Все, должно быть, выветрилось из сердца до такой степени, что он способен теперь даже со смехом вспоминать про былые чувства: ухаживал, мол, когда-то за тобой, только и всего.
Это, конечно, неприятно Нонне Павловне. Это было бы неприятно, пожалуй, всякой женщине. Но в то же время всякой женщине, особенно когда уже в хорошем возрасте, приятно слышать, что за ней еще можно поухаживать, как он это грубовато сказал, укрывая ее плечи кожаным пальто.
2
Жеребец бежал навстречу рассвету. По обеим сторонам дороги белели каменные столбики и трепетали густой листвой толстоствольные тополя, которых раньше тут, помнится, не было. И белых придорожных столбиков не было. И самая дорога была не такой прямой. Видно, ее заново наладили…
Нонна Павловна и Овчинников сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу, - иначе в бричке и нельзя было сидеть. Но разговаривали они на самые отдаленные темы - отдаленные от их прошлого, от невозвратных дней юности, от той последней ночи на взгорье, у реки.
Похвалив жеребца за хороший бег, Нонна Павловна между прочим спросила:
- Ты, Филимон Кузьмич, работаешь по-прежнему… председателем?
- Нет, что ты! Я не председатель.
- А ведь был председателем. Мне Даша писала…
- Ну, это когда… еще до укрупнения колхозов. Я в "Красном пахаре" был председателем. А потом, когда мы укрупнились, выбрали другого…
- Кого же? Интересно…
- Бертенева Якова. Ты его не знаешь…
Нонна Павловна улыбнулась.
- Если ты на войне был майором и теперь не председатель, так ваш новый председатель, наверно, полковником был?
- Нет, зачем! - засмеялся Овчинников. - Наш председатель еще молодой. Он и на войне не был. Зоотехник он. Толковый паренек…
- А ты кем теперь работаешь? - спросила она.
- Я? Я - бригадиром. Вот сейчас тебя привезу, сдам с рук на руки, и надо на поля. Вечером уж мы с тобой всласть наговоримся…
Только теперь Нонна Павловна подумала, что разговор у них идет неправильно. Надо бы раньше всего спросить про сестру Дашу. Как она?
- Ничего, - ответил он. - Живем помаленьку, работаем. Ребята выросли…
- Старшей-то, Насте, сколько? Она, пожалуй, уже невеста?
- По-нашему-то, по-деревенски, пора бы и матерью стать, - взмахнул Овчинников, привстав, стегнул жеребца.
Стегнул, похоже, сильнее, чем хотел, и натянул вожжи так крепко, что жеребец вскинул передние ноги и перешел на галоп.
Из-под колес брички вихрем полетела не только пыль, но и щебень, и крупные камни.
- Для чего такая скорость? - зажмурилась от ветра Нонна Павловна.
- Ничего. Пусть промнется, - сердито кивнул на жеребца Овчинников. Пусть промнется, сытый, гладкий. Хорошо и поработать…
Все-таки воспоминания, должно быть, взгорячили Овчинникова. Он все привставал в бричке и, размашисто подстегивая коня, приговаривал:
- А ну, а ну, Буран! А ну!..
Только перед самым правлением колхоза Буран, как говорят шоферы, сбросил скорость. И тогда Овчинников, впервые поглядев прямо в глаза Нонне Павловне, сказал:
- Да. Настя наша даже старше, чем ты была тогда. Сколько тебе было, помнишь?
- Помню, - как виноватая, ответила Нонна Павловна.
- И похожа она здорово на тебя, - продолжал прямо смотреть ей в глаза Овчинников. - На вашу, словом, самокуровскую породу похожа.
- Это не очень хорошо, - несколько смущенно проговорила Нонна Павловна. - Дочка должна походить на отца. Тогда она будет счастливая. Есть такая примета…
- Ну, это мы поглядим потом, какая она будет по примете: счастливая или несчастливая. Это будет, однако, зависеть и от нее самой, - убежденно произнес Овчинников. - А пока она походит на тебя. Вылитая. И по обоюдному согласию мы назвали ее в твою честь Настей…
Нонне Павловне было почему-то неудобно сказать Овчинникову, что ее теперь зовут не Настей, что она даже в паспорте изменила свое имя. Отчество ей в паспорте не удалось переменить, но все-таки она величает себя не Пантелеймоновной, а Павловной. Так, пожалуй, красивее. Да и когда она могла бы обо всем этом сказать ему, если б даже захотела, - он ведь за всю дорогу не спросил ее, как она живет, как чувствует себя, где работает.
После какой-то странной вспышки, после внезапной горячности, он умолк и молчал весь остаток пути.
- Ну вот, - сказал он, когда бричка остановилась у небольшого домика с высоким крыльцом, на котором - уже издали было видно - стояла женщина в малиновой кофточке.
Женщина эта проворно сбежала с крыльца и, заплакав, стала обнимать Нонну Павловну, еще не высвободившую ноги из брички.
- Настенька, родная, сестричка моя! - плакала женщина.
И не то чтобы Нонна Павловна не узнала сестру - она просто растерялась, увидев, что Даша совсем не такая, как думалось. Даша, оказывается, старенькая, и волосы с сединой, и лицо будто обгорелое, и кофточка не столько малиновая, сколько бурая, вылинявшая от стирки. Неужели нельзя было переодеться по случаю такой встречи? Или не во что переодеться?
3
Нонна Павловна обняла сестру и тоже заплакала.
- Ну вот, - повторил Овчинников, поглядев на сестер, вынул чемодан из брички, поставил его на крыльцо и, ничего больше не сказав, уехал.
- Ему на работу надо, - как бы извинилась за мужа Даша, вытирая слезы коричневой рукой.
А Нонна Павловна вытянула из-за выреза на груди маленький, с кружевами, носовой платочек и, приложив его сперва к своим глазам, стала вытирать глаза сестры.
Потом они вошли в дом, пахнущий свежеоструганным деревом, недавно вымытыми полами и нагретой известью, золой и глиной от протопленной русской печи. И хотя дома этого раньше не было, на Нонну Павловну вдруг от всех его стен пахнуло таким родным, давно знакомым духом, что слезы снова выкатились из глаз и повисли на ее красивых крашеных ресницах.
- Даша, милая, - проговорила она потрясенно, - да это что же с тобой?
- Что со мной, что со мной? - скороговоркой, будто испугавшись, спросила Даша.
- Да ты какая-то, я не понимаю, старенькая, что ли, сделалась. А ведь ты моложе меня…
- Моложе, моложе, - подтвердила Даша. - На три года почти что моложе. Но вот видишь, ребятишки, заботы… А ты-то, Настенька, какая еще красавица! Любоваться только можно…
Нонна Павловна искоса взглянула на себя в большое зеркало, вделанное в дверцу платяного шкафа, и, поправив волосы мизинцем, спросила:
- Живете-то вы как?
- Живем ничего. - Даша стала накрывать стол скатертью. - Можно даже сказать, хорошо сейчас живем. Лучше живем, чем раньше. Ну не так, чтобы уж очень, но ничего…
- С мужем-то у тебя все хорошо?
Нонна Павловна спросила это, как обыкновенно спрашивают не только сестры, но и просто подруги. В вопросе этом не было ничего удивительного. Но Даша вдруг насторожилась и, держа тарелку на весу, спросила:
- Это в каком же смысле?
- Ну, не обижает он тебя?
- А зачем же ему меня обижать? Я тоже работаю…
- Все работают, - сказала Нонна Павловна. - Но мужчины теперь чересчур гордые. Повсюду только и слышно…
А что слышно, так и не сказала. Открыла чемодан, вынула зубной порошок в пластмассовой коробке, полотенце, мыло.
- Мне умыться надо.
- И правда, и правда! - заторопилась Даша. - А я-то, дура деревенская, хотела тебя сперва покормить.
- Я кушать не хочу, - сказала Нонна Павловна. - Я так рано не кушаю…
- Какое же рано? - Даша посмотрела на ходики. - Седьмой час.
- Для нас это рано. - Нонна Павловна перекинула полотенце через плечо.
Даша вывела ее во дворик, где на столбике, под чахлой рябиной, был прибит над тазом умывальник. Но Нонне Павловне было неудобно умываться под ним, и Даша приготовилась сливать ей из кувшина. И, стоя с кувшином, говорила:
- У тебя, Настенька, и кожа-то на личике, я смотрю, чисто девичья белая-белая. Будто тебя молоком мыли. Не стареешь ты нисколько. Только в теле раздалась немножко. И вправду ты моложе меня…
Даша произносила эти слова без тени зависти. И зачем завидовать? Раньше, в юности, Настя имела преимущество перед сестрой оттого, что была старше: за Настей уже ухаживали парни, Филимон ухаживал, когда Даша еще считалась девочкой. А теперь опять же Настя в превосходстве оттого, что выглядит моложе младшей сестры. Значит, Настя, надо думать, счастливее Даши. Значит, такая неодинаковая у них судьба.
Интересно, однако, узнать, как это смогла уберечь себя Настя от губительного действия времени? Ведь время-то было нелегкое, для всех нелегкое. Сколько всего пережито было за эти годы, пока не виделись сестры! Взять хотя бы одну войну. Сколько жизней, сколько здоровья унесла война! Сколько всего хорошего сгублено, порушено! А были ведь и другие переживания, и другие заботы, сосавшие сердце, сушившие тело. Как же это Настя-то не уходилась от всего этого? Вот она стянула через голову легкое, воздушное платье в крупных цветах. Теперь хорошо видно и алебастрово-белую ее шею, без единой морщинки, и плечи, гладкие, как у статуи, и нежную, полную грудь в затейливом лифе. Или, может быть, она хорошо отдохнула от всего пережитого и снова набралась и сил и свежести в каком-нибудь санатории?
Все это хотелось Даше выспросить, выведать у сестры. И, сливая воду из кувшина, она начала было расспросы, когда в воротах появилась маленькая девочка и, как взрослая, придирчиво заговорила:
- Вы что же, тетка Даша? Где же вы? Ведь народ собрался…
- Ой, и вправду, что же это я! - Даша поставила кувшин на табуретку. Ой, и вправду, мне ведь надо бежать. Я сейчас, я сейчас, Лизавета, заверила она девочку. И поглядела на окна своего дома. - А ребята мои еще спят…
- Ты не беспокойся, Даша, я сама их накормлю. - Нонна Павловна стала вытираться мохнатым полотенцем. - Ты иди куда тебе надо…
- На работу мне надо, - сказала Даша. - А я и забыла, что Насти-то нашей нету. Она вчера еще оформляться поехала в райисполком. Уезжает наша Настя, главная помощница моя над ребятами…
Даша ушла, так и не успев толком объяснить, куда уезжает Настя.
4
Проснулись дети. Виктор и Сергей, скуластые, как отец, с синими глазами матери, и Таня. Они не удивились, увидев в доме свою тетю. Они и раньше знали, что она живет где-то в Москве и скоро должна приехать. И сразу стали называть ее тетей Настей.
Нонна Павловна раздала им подарки: мальчикам - по перочинному ножу и по набору цветных карандашей, девочке - дамскую сумочку. Таня сказала "спасибо" и прикрикнула на братьев, не сумевших так же вежливо принять подарки. Потом Нонна Павловна взяла два ножа, с яростным выражением на лице поточила их друг о друга и стала нарезать тонкими ломтиками привезенную ею московскую колбасу. Ножом же она открыла банку с джемом и коробочку с икрой.
Мальчики с еле скрываемым удовольствием смотрели на эту праздничную еду, но ели ее с достоинством, вдумчиво, не торопясь, как, вероятно, и полагается есть настоящим, уважающим себя мужчинам.
Таня очистила селедку и поставила на стол чугунок с картошкой в мундире. К городской еде она не прикоснулась и старалась даже не смотреть на нее, как бы желая показать, что уже не маленькая, чтобы в будни питаться такой деликатной пищей.
Оглядев одежду ребят, дом, вещи, Нонна Павловна сделала вывод: "Живут не шибко. Хотя, - подумав, добавила она про себя, - получше живут, чем мы когда-то жили. Дом пятистенный, радио, патефон, кровати с шишками, одеяла хорошие, книги…"
- Кто же у вас книги-то читает?
- Все, - ответила Таня. - Ну, правда, не все, - поправилась она. Витька не очень-то читает.
- И мама читает?
- И мама, - подтвердила Таня. - Только она больше про телят читает. А папа сердится…
- Почему же он сердится?
- Он сердится, что она только про телят читает, как их надо воспитывать. А он говорит: "У тебя дети". И велел ей прочитать в обязательном порядке книгу "Жатва" Галины Николаевой.
- Ну, и она прочитала?
- Нет еще…
- А папа сильно сердится?
- Сильно…
Нонне Павловне захотелось выспросить у детей все, все о жизни родителей. Ведь у детей лучше всего выспросишь… Но вдруг пришла Настя.
Она оказалась действительно красавицей и действительно была похожа на тетку в молодости, - стройная, гибкая, с загорелым веселым лицом, освещенным лучистыми глазами, с толстой косой, с живыми движениями. Она уже выросла из своего платья, ситцевого, красного с белыми горошинами. А материнские платья ей, видимо, не придутся - она крупнее матери.
Нонна Павловна привезла в подарок племяннице кофточку, но, увидев ее, тут же передумала и решила подарить крепдешиновое платье: "Пусть помнит тетку".
- Ну-ка, Настя, примерь.
Дареное платье тотчас преобразило Настю. Она стала еще красивее и, заключив тетку в жаркие объятия, расцеловала в обе щеки, так что на щеках появились красные пятна.
- Ох, какая ты добрая, тетя Настя! Самая, самая добрая!
Эти слова до того растрогали тетку, что она подарила племяннице еще и янтарное ожерелье, так же, как и это платье, не предназначавшееся для подарка.
- Теперь я хочу, чтобы ты меня поводила по деревне, - сказала тетка. Я ведь тут вроде как чужая…
- Повожу, повожу, - скороговоркой, подражая матери, пообещала Настя. Обязательно повожу. Только мне надо сбегать на ферму. У меня там дела. Но я мигом вернусь. Я только скажу Фросе, чтобы она не сердилась, поскольку ко мне приехала тетя…
Настя зашла за печку и переоделась, но надела не то старенькое красное платье с белыми горошинами - видимо, оно было все-таки парадным, - а простую юбку и такую же, как у матери, малиново-бурую, вылинявшую от стирки кофточку.
Вернулась она с фермы не мигом, как обещала, а часа через два.
Нонна Павловна успела за это время хорошо вздремнуть и после сна опять умылась холодной колодезной водой. Она потребовала, чтобы племянница надела дареное платье. Но Настя запротестовала:
- Ну что это вдруг за воскресенье! Я возьму и выряжусь, а люди кругом работают…
И этими словами поставила тетку в несколько затруднительное положение.
Нонна Павловна все-таки решила не переодеваться соответственно будням. Она так и вышла на улицу, в чем приехала: в нарядном платье, в туфлях-лодочках, с красной лакированной сумкой на длинном ремне через плечо.
5
Улица, пыльная, ярко освещенная полуденным солнцем, вначале показалась пустынной. Но за углом, у магазина, толпились женщины.
- Поступила в продажу бязь, - голосом продавца сказала Настя.
Из распахнутых дверей магазина повеяло прохладой и запахло жестяными ведрами, мануфактурой и - сильнее всего - керосином.
Женщины с любопытством посмотрели на Нонну Павловну, но никто, видно, не узнал ее. Да и она тут тоже никого не знает. Прошли годы. Выросло много нового народу. Девчонки стали женщинами. Женщины стали старухами. Конечно, если остановиться у магазина, найдутся в толпе и знакомые.
Однако Нонна Павловна не остановилась. Ей хотелось пройти к реке. Но и у реки, где несколько парней смолили большую лодку, Нонну Павловну никто не узнал.
Только старик Жутеев, занятый ремонтом телеги, вдруг ахнул, увидев Нонну Павловну.
- Настя! Батюшки светы! А я гляжу: что это за актрыса ходит? Но потом сдогадался: да это ж Самокурова Настя…
- Здравствуй, Анисим Саввич, - принужденно сказала Нонна Павловна.
- Откуда же ты, Настя, явилась? - поинтересовался Жутеев.
И раньше, чем Нонна Павловна успела ответить, другой старик, сидевший за опрокинутой телегой, засмеялся:
- Как откуда? Наверно, из тех же ворот, откуда весь народ…
Этого другого старика Нонна Павловна тоже узнала. Это отец Филимона. Оказывается, он еще жив и такой же ехидно-насмешливый, как раньше. Может, он до сих пор обижается на нее за сына.
Нонна Павловна издали поздоровалась с ним, но заговорила только с Жутеевым:
- Приехала в отпуск. Навестить сестру.
- Видать, занимаешь должность, - оглядел ее Жутеев. - Предполагаешь, значит, отдохнуть на чистом воздухе? Значит, тянет в родные места?
- Как всех, - уклончиво ответила она. И неожиданно покраснела.
- Из Москвы приехала-то?
- Из Москвы.
- Ну-ну! - как бы поощрил ее старик Жутеев. - Это и нам любопытно, когда приезжают из Москвы. Расскажешь. Вечером придем к Филимону…
- Милости просим, - сказала Нонна Павловна и, отходя, подумала: "Интересно, что я ему буду рассказывать?"
Недалеко от берега, на взгорье, - большой дом, первый этаж каменный, второй бревенчатый.
- Это наш клуб. Недавно выстроили. После войны, - объяснила племянница.
Они вошли в полутемное, просторное помещение, увешанное плакатами, диаграммами, уставленное множеством скамей и стульев.
- Здесь мы танцуем, - показывала племянница. - Бывают постановки, доклады. В большинстве сами делаем постановки. У нас свой драмкружок…