- Отель "Жорж", - пояснил Борвенков, - хотите заглянуть? Конечно, говорил он, отчего-то чуть заробев, когда мы вошли в вестибюль, - тут вам, пожалуй, будет куда удобнее. Тем более, как я понял, что вы журналист. Номера вполне приличные. Уборная и все такое - внутри. А у нас, то есть у меня, что? Одна всего-навсего комната, и нас четверо. Да еще на ночь собаку внутрь берем. Потому что она скучает об детях на воле. И даже воет. А поскольку она воет, ее могут другие проходящие звери очень свободно затронуть. И даже уничтожить. Мало ли тут…
Хозяину отеля, сухонькому старичку с черной, густо посеребренной головой, Борвенков представил меня, должно быть, в столь лестных для меня выражениях, что хозяин сперва совершил на своих подагрических ногах нечто близкое к танцу и уж затем повел меня по шаткой скрипучей лестнице на второй этаж. Здесь распахнул дверь в действительно приличный, но нестерпимо душный номер. Однако не советовал открывать окна и зажигать при открытых окнах свет.
- Ящерицы очень бедовые тут. Не хуже обезьян, - пояснил Борвенков. Очень просто могут и в постель вскочить и напугать со сна. Словом, хозяин никакой гарантии, как он объясняет, насчет их не дает.
Было что-то невыразимо грустное в том, как Борвенков, попрощавшись со мной, пожав мне руку, попятился к двери, говоря:
- Ну, словом, вот так. Одним словом, до свидания. Передавайте там всем, одним словом, привет. Земле нашей, одним словом, народу. А я вот покамест тут остаюсь, очень благодарный вам за разговор и внимание…
Он стал спускаться по лестнице. Потом вдруг остановился и, еще раз поглядев на меня, будто вспомнив что-то, вдруг сказал:
- А вообще-то я другой раз думаю: будь она проклята, та алюминиевая, мятая-перемятая тарелка с жидким немецким супом, на которую я польстился тогда. И потерял - что? Родину, то есть все на свете. Уж, может, лучше было тогда помереть с голоду. Но кто же знал? А вот, видишь, как получилось. Одним словом, прощайте. Не поминайте лихом за лишний разговор и за все. Пошел я…
Он сбежал по этой катастрофически скрипящей лестнице, и было слышно, как прохрустел гравий под ногами, когда он обогнул отель.
Все-таки я зажег свет в номере. И сию же минуту увидел, как что-то длинное, темное, похожее на змею зашевелилось в большом белом плафоне под потолком. Из плафона минуту спустя высунулась узенькая головка и неодобрительно оглядела меня сонными глазами.
В этот же момент меня позвали вниз к телефону. Интересно, кто мог узнать, где я? И кому я мог потребоваться в это время?
Звонил доктор Ермаков. Может ли он зайти ко мне сейчас.
Доктор был не один. Его сопровождала (или он ее сопровождал?) очень стройная блондинка, показавшаяся мне в первое мгновение необыкновенно молодой в сравнении с мужем.
Впрочем, и доктор сейчас не выглядел таким пожилым, как в госпитале часа два назад.
Без белого халата, в темно-зеленом костюме, при красном галстуке он казался много моложе своих лет. И говорил более оживленно, сожалея, что не удалось, как следовало, побеседовать там, в госпитале:
- Были многие неотложности, и, кроме того, извините меня, с вами был этот тип…
- Ну почему, - вдруг вспыхнула жена доктора, - ты постоянно называешь несчастного Борка "этот тип"?
- Катя, прекрати, - с почти болезненной интонацией попросил доктор. И сразу снова стал выглядеть пожилым. - Дай поговорить. Дай поговорить нормально с человеком. Я так рад. Мне так приятно. Дай поговорить…
- Говори, но говори, пожалуйста, как человек, - потребовала супруга. Я не могу терпеть твою постоянную неприязнь. Девочка - крошка, эта Надя, которую я принимала при родах, бегает ко мне чуть ли не каждый день, спрашивает, как по-русски будет "кошка", "конь", "трава". Сама, без посторонней помощи почти научилась читать по-русски. Спит и видит во сне удивительную страну, в которой родился ее отец. А отца мы называем "этот тип".
- Ну извини, Катя, но это все не так просто, - сказал доктор. - И даже очень не просто…
- Вот именно, - подтвердила жена. И повернулась ко мне. - Вы понимаете, миссионеры когда-то построили здесь хижину и назвали ее госпиталем святого Эммануила. По прошествии десятилетий на том же месте при помощи Советского Союза было выстроено прекрасное здание, вы же видели, настоящий современный госпиталь. Но местные жители по-прежнему называют его именем Эммануила. Хотя непонятно, при чем тут какой-то Эммануил? Да и был ли на самом деле такой святой? Однако все повторяют…
- Не могу понять, к чему ты это? - устало посмотрел на жену доктор. И снял очки, чтобы протереть их носовым платком.
- К тому, что люди любят повторять затверженное. Ты сделал прекрасную операцию Борвенкову. Можно сказать, оживил его. Хотя мог бы и не оживить. И все равно повторяешь одно и то же: "этот тип".
- Ты была бы права, если б я не воевал, не видел войны. Но я, к сожалению, ее очень хорошо видел. Своими глазами.
- Но ты же не один ее видел, - снова перебила его жена. - И я воевала, как ты знаешь. В меру сил…
При этих словах я опять взглянул на жену доктора и заметил впервые множество морщин на ее шее и понял, что она совсем не молодая, только выглядит молодой, то есть, как говорят, умеет держаться.
Муж насупился, замолчал.
В плафоне под потолком опять зашевелилось вокруг лампочки все еще загадочное для меня темное существо и высунуло свою узенькую головку.
- У нас дома такая же история, - оживилась жена доктора, взглянув на плафон. - И каждый вечер я ее выгоняю половой щеткой. А утром она снова тут как тут.
- Ящерица, - поднял усталые глаза к плафону доктор. - Где-то я читал, у некоторых из них агрессивный характер…
- Мне неприятно, - опять чуть воспламенилась жена, - что ты, такой хороший, добрый, даже благородный человек, готовый каждую минуту, буквально каждую минуту идти на риск для чужого благополучия, что ты такой… Я даже не знаю, как это назвать…
- Ну, хорошо, хорошо, прошу тебя, не выдавай мне рекомендаций и характеристик, - уже сердито попросил доктор. И встал.
- Сядь сейчас же, - засмеялась жена. - Все равно ты никуда без меня не уйдешь.
В комнату постучали. Вошел хозяин отеля и пригласил всех пройти в гостиную. Он просил нас оказать ему высокую честь - откушать чаю в его скромном доме. Оказывается, он тоже в недавнем прошлом пациент доктора.
В гостиной разговор уже не возвращался к Борвенкову и к его судьбе. Речь шла о госпитале и о том, что супруги Ермаковы скоро должны покинуть эти края. Они приобрели здесь в рассрочку отечественный автомобиль, на котором и хотели бы отправиться домой. Рискованно? Нисколько. А если даже и рискованно - интересно. Они сейчас изучают маршрут…
- Я безумно хочу домой, - как по секрету, сообщила жена доктора. - Хочу в Иркутск. Хочу в знойный день посидеть у прохладной Ангары. Хочу искупаться в Ангаре. Хочу выпить холодного хлебного кваса. Хочу побродить по Москве. Постоять в предвечерние часы на каменных плитах Большого театра, не удастся ли купить "лишний билетик". И все-таки, все-таки я теперь обязательно буду скучать… И ты ведь будешь скучать, Василек. И даже по хозяину этого отеля, которому ты вырезал, я уж не помню, что…
- Аденому простаты, - подсказал доктор. - И мне это было непросто.
- Я знаю, - кивнула жена.
Чай был необыкновенно вкусный, крепкий, ароматный, с засахаренными фруктами, с длинным тонким печеньем, похожим на сладкие и чуть пригорелые прутики, и с жареным арахисом, о котором говорил Борвенков.
Хозяин не участвовал в нашем чаепитии.
- Очень занят. Не имею времени, - сказал он.
И в самом деле, старенькому хозяину этого не нового восьмикомнатного отеля нелегко, наверно, было выполнять одновременно несколько обязанностей - повара и официанта, уборщика и бухгалтера. Ведь номера он сдает, как я узнал потом, с четырехразовым питанием. А помогают ему только жена и сестра жены - две тихие старушки, похожие на ученых мышек.
Вскоре доктора позвали к телефону. В госпитале, должно быть, случилась очередная неотложность.
- Надо идти, надо идти, - повторял он, поговорив по телефону и стоя уже внизу у выхода.
А жена его в этот момент просила меня или совсем не писать о ней и ее муже или как-то "все это" зашифровать…
- Но почему?
- Несолидно как-то все это получается, - огорчилась она. - И я тут вела себя при вас не очень тактично. У вас может сложиться впечатление, что доктор Ермаков во всем уступает жене, что он боится жены. А он, вы знаете, ничего и никого не боится. И к Борвенкову он не может изменить своего отношения. Вот такой, ну, упрямый, что ли…
- Надо идти, - еще раз крикнул снизу доктор, уже раздраженно.
Я проводил их до угла дома и вернулся к себе.
В плафоне снова зашевелилась ящерица, когда я зажег свет.
1978
ТРОМБ
Необыкновенно печальную эту, хотя и сугубо частную, нижеследующую историю, со столь же романтическим, сколь и непривычным для нас скандалезным оттенком, любой непредвзятый исследователь, пожелавший надежно приблизиться к истине, начал бы, думаю, непременно еще с похорон профессора Дукса.
1
Хоронили профессора Валентина Николаевича Дукса на Ваганьковском кладбище в хмурый полдень глубокой осени. Накрапывал мелкий дождь. И ораторы от министерства и института, которым руководил профессор, торопливо, точно в нервическом ознобе, читали свои длинные речи, ограждая ладонями машинописный текст.
Речи эти, как часто бывает, не имели даже отдаленного отношения к личности покойного, к сущности его жизни. И, услышав уже первые фразы, инженер Мещеряков не старался больше вслушиваться в них. Стоял растерянный, точно оглушенный несчастьем.
Тех нескольких плах, что выстланы у могилы, хватило только для официальных представителей и ближайших родственников.
Мещеряков же, пришедший позднее, стоял на отшибе, уцепившись за осклизлый куст бузины, свисавший над чьим-то гранитным надгробием.
Однако ему, высокому, естественно возвышавшемуся над толпой, было отлично видно все еще красивое, строго сосредоточенное смертью, лицо покойного, бледные руки с очень длинными пальцами, уже отработавшие свое и навечно сложенные на груди, темно-коричневый костюм в крупную клетку и тупоносые головки югославских туфель.
Ноги Мещерякова в точно таких туфлях вязли в мокрой, свежевзрытой глине предмогильного холмика. И зябкая дрожь, подымавшаяся по ногам от холодной скользкой глины, напоминала о чем-то, что не сразу выравнялось в четкое воспоминание.
И, казалось бы, незначительное это воспоминание очень сильно взволновало Мещерякова.
Это было, вспоминал он, уже после войны, в тысяча девятьсот сорок шестом или, может быть, сорок седьмом, вот в такой же октябрьский день, в конце октября. То собирался дождь, то накрапывал, как сейчас, то лил вовсю. А они, московские студенты, копали картошку. Приехало несколько институтов в помощь колхозникам.
И хотя Мещеряков не один раз за годы студенчества, как и его коллеги, выезжал на такие "помочи" в колхозы и совхозы, вспоминался ему у могилы Дукса только один сумрачный день к вечеру, в дожде и в холоде в открытом поле, обрамленном с трех сторон лесом и узенькой мелководной речушкой с незатейливым названием Рогожки.
У этой речушки после работы студенты и студентки отмывали от холодной налипшей грязи свои, как шутили они, непромокаемые башмаки-вездеходы, у многих единственные тогда на все случаи.
А колхозные девчонки, глядя в отдалении на студентов, кричали им что-то насмешливое, вроде того что будете теперь знать, городские господа-чистоплюи, почем колхозная картошка.
Можно было бы рассердиться усталым, иззябшим студентам на этих девчонок. А Дукс, вот этот самый Дукс, что лежит в гробу. Валька Дукс подозвал их и серьезно сказал:
- Ну, погодите, девчонки. У нас весной в Москве, в институте, будут экзамены по сопромату. По сопротивлению материалов. Это не проще, чем копать картошку. Есть большая просьба к вам, девочки, обязательно приехать - помочь. Обещаете? А то мы больше не будем копать…
И девчонки присмирели тотчас же в недоумении. Ведь кто его знает, что это за штука - сопромат?
Было это тридцать лет назад. Было Дуксу тогда двадцать один или двадцать два. Не так уж много. И за это время Валька Дукс, Валентин Николаевич Дукс, сдал, без помощи колхозных девчонок, не только экзамены по сопромату, но и все другие экзамены, стал крупным инженером, профессором. И вот уже закруглился полностью. А я?
Мещеряков повидал немало смертей за свою юность, за годы войны, на которой довелось ему присутствовать, как он любил говорить шутя. И смерти, казалось бы, не должны были жечь его сердце в такой нестерпимо томительной тоске. Но Дукс, Валька Дукс, едва ли не единственный друг, уходит. Уже ушел навсегда…
То ли предмогильная глина вдруг потеплела. То ли прихлынуло откуда-то внезапное тепло. Но Мещерякову стало жарко до духоты. Он расстегнул пальто, размотал мохнатый шарф и услышал, как застучали комья глины по тонкой, будто жалобно вздрагивающей крышке гроба, уже опущенного на веревках в могилу.
- И больше я его никогда не увижу, - вслух сказал Мещеряков. И пошел один по узенькой извилистой тропинке среди мокро поблескивающих железных крестов и холодно тускнеющих мраморных обелисков этого старинного Ваганьковского кладбища.
- До Новодевичьего Дукс не дотянул…
- Не хватило пороху.
- Не вышел чином, - злорадно и довольно громко переговаривались в кустах какие-то люди, из тех, что расходились после похорон.
- Дотянуться бы вам до Дукса, - хотел им крикнуть Мещеряков. Но не крикнул. Да и зачем надо связываться с ничтожествами, даже на кладбище продолжающими злорадствовать.
Не хотелось ни кричать, ни говорить. Хотелось молчать. И перебирать в памяти, как разноцветные камешки, в сущности, незначительные воспоминания.
Воспоминаниям же только дай толчок. Они легко цепляются эпизод за эпизодом.
Мещеряков вспомнил, как пекли в золе тогда, лет тридцать назад, эту своими руками выкопанную из холодной земли картошку, как Дукс достал где-то бутылку на редкость отвратительного самогона, как бережно, буквально по капле, разливал его, чтобы, не дай бог, не обидеть кого-нибудь из жаждущих, как после ужина, несмотря на усталость, прыгали через костры и пели у костров. А потом все улеглись в телятнике, что ли, на собственной одежде, так как в колхозе ни сена, ни соломы не нашлось. Это был беднейший колхоз, где и скотину было нечем кормить.
Утром же выяснилось, что одна из девушек то ли сломала, то ли вывихнула ногу. Идти не может. А колхозный грузовик, чтобы доставить ее в ближайший медпункт, сюда не подойдет, потому что рухнул постоянный мост и через речку Рогожки пока перекинут шаткий переход из связанных жердей, по которому можно передвигаться только пешком. И то по одиночке.
Вот по этому шаткому переходу из жердей Мещерякову пришлось переносить на руках хорошенькую девушку, вывихнувшую ногу.
Он до сих пор, как ни странно, сохранил сладостное воспоминание о том, как трепетно дышала она ему в ухо, нежно щекоча льняными волосами его шею, отчего ему нестерпимо хотелось смеяться. И, смеясь, он боялся уронить ее в бурлящую в холодной пене речку.
Ведь подумать только, как давно это было - тридцать с лишним лет назад. И как недавно, если он все еще слышит тепло и щекотку ее дыхания у себя за ухом.
И вот сейчас он увидит ее.
2
У ворот кладбища стоял служебный от института "рафик", куда, шумно переговариваясь, уже влезали друзья и знакомые покойного, едущие к вдове на поминки. И тут же у маленькой малолитражки стояла вдова с белокурой стройной дочерью, одинаково похожей как на молодого Дукса, так и на ту девушку, что некогда переносил через речку Мещеряков.
- Мы тебя ждем, Дима, - увидела Мещерякова вдова. - Садись. И твоя Инга сию минуту подойдет…
- Нет, Верочка, я не поеду. Не могу. Сегодня не могу, - сказал Мещеряков. - Пусть моя Инга поедет и за себя и за меня. Я не могу. Не сердись, дорогая…
Подошла Инга, крупная, немолодая женщина, "идеальной мужской красоты", как шутили остряки еще в институте.
- Димка не может сегодня, - почти начальнически произнесла она. - Ему нельзя. Во-первых, он сейчас вот часа через три, - она взглянула на ручные часы, - должен улететь на Урал в командировку. А во-вторых, если он поедет к тебе, обязательно выпьет. Это уж точно. А это ему сейчас категорически нельзя. Опасно. И я, пожалуй, тоже не поеду. Не могу…
- Ну, что же, как знаете, - вздохнула вдова и, отщелкнув дверцу крошечного автомобиля, уселась за баранку. Дочь села рядом с ней.
- Но ты-то могла бы поехать, - сказал Мещеряков жене. - Ведь ты же хотела. И ты всегда говоришь, что Вера лучшая твоя подруга…
- Я позвонила домой. К нам привезли Игоря. Он серьезно прихворнул. А Наташка, ты знаешь, уехала. Я должна заняться им. А Верочке ни ты, ни я сейчас не нужны. Ты видишь, как она хорошо держится. Я никогда не ожидала. И вон, смотри, сколько народу к ней наберется сейчас, - показала жена на отъехавший "рафик".
- И правда, как странно. Ни слезинки не выронила, будто Дукс ей никто, - по-детски обидчиво надул губы Мещеряков. - Неужели она не…
- А почему она должна напоказ всем ронять слезинки? - вдруг сердито оборвала мужа Инга.
- Но ведь это ее муж, - напомнил Мещеряков. И внимательно посмотрел на жену, улыбнулся. - Неужели ты не всплакнешь, если я умру?
- А если я умру? - потрогала его жена за пуговицу распахнутого пальто. - Застегнись.
И так они шли вдоль ограды кладбища.
Все мы знаем, что мы когда-то умрем, но никто не верит в неизбежность этого события.
- А дочка у Дуксов симпатичная и какая стройная, - сказал Мещеряков. Забыл, как зовут?
- Ольга.
- Очень симпатичная, - снова в задумчивости повторил.
- Могла бы быть твоей дочкой.
- Почему это?
- Ну вспомни, как ты когда-то ухлестывал за Верочкой! Это же всем было известно…
- Что-то совсем не помню, - слукавил Мещеряков.
- И неудивительно. Мало ли ты за кем ухлестывал. Даже прозвище у тебя было когда-то соответствующее. Недавно встретила Пирогова Виктора, он так и спросил: "Ну, как, говорит, Инга, твой шалун?"
- Может, переменим тему? - попросил муж.
- Согласна.
- А на меня, ты знаешь, Инга, какое-то особо угнетающее впечатление произвела смерть Валентина. Я даже как будто растерялся. Наверное, так и начинается старость, - вслух подумал Мещеряков.