Учитель - Вигдорова Фрида Абрамовна 3 стр.


* * *

Он заснул под самое утро и не слышал, когда перестал дождь. Он выглянул в окно. Потухший фонарь стоял, свесив голову. А солнце уже показалось из-за леса. Самый край. И то, что вчера тонуло в черноте, сейчас проступило - ворота, низкий полуразвалившийся штакетник. И стало видно старую корявую ветлу за низким забором. Она протянула толстую суковатую руку и оперлась ею о землю.

В дверь постучали. Опять! Нет, это была Анна Никифоровна.

- Попейте чайку, - сказала она. - Не уходите натощак. Вот вам хлеб. Он с повидлом. Мне прислала знакомая из Свердловска. Прекрасное повидло. Пожалуйста.

Голос ее звучал просительно и настойчиво. Она стояла перед ним в белой блузке, заправленной в юбку из какой-то плотной черной материи. Волосы были разделены тонким прямым пробором, и строгое лицо ее одинаково было готово и к улыбке, и к обиде.

Навашин взял хлеб, и она улыбнулась. Он вдруг увидел гладкий, без морщин лоб. И очень яркие, карие, не потерявшие цвета глаза. Увидел строгие и добрые губы.

- Ну, ешьте поскорее, - сказала женщина с облегчением.

"Почему она так благодарно смотрит? Потому что я ем ее хлеб с повидлом? Она смотрит так, как будто я уже поставил им новую крышу, и даю молоко всем, у кого ТБЦ, и разрешил ее сестре собирать землянику".

- Я пойду, - сказала она тихо, - в столовую все должны приходить вовремя.

И она протянула ему сухую тонкую руку.

Он съел ее хлеб со свердловским повидлом, надел рюкзак и тоже спустился вниз. Двери в коридоре нижнего этажа были раскрыты настежь, и он увидел ведра с белилами, заляпанный краской пол и клочья обоев на стенах.

Во дворе под длинным навесом тянулись длинные столы. За столами сидели старики и старухи. Серая одежда. Серая седина. Лица серые. И среди серого только два белых пятна - блузка Анны Никифоровны и кружевной чепчик женщины из Оренбурга. И еще лысины. Лысины блестели. Навашин замедлил шаг, потом остановился. Никто не ответил ему взглядом. Он чуть постоял и пошел к воротам. Скорей бы вон! Вдруг что-то заставило его обернуться. Все как один повернули головы и глядели ему вслед. Он помахал рукой. Кто-то один робко махнул в ответ.

* * *

Когда Машу, бывало, собирали утром в детский сад, Таня говорила:

- Скорей вставай! Умывайся скорей!! Скорее ешь!

И Маша спрашивала:

- Почему все надо скорей? И есть скоро, и умываться, и вставать!

Он был с ней согласен: он не любил торопиться. Когда торопишься, не видишь, не слышишь - все несется вскачь мимо. Но сейчас он хотел одного: поскорее отсюда! Скорее к автобусной остановке - и в Свердловск. Он опустит письмо тому сукиному сыну, который забыл своего брата и даже на табак ему не посылает. И еще, еще письма - он их выгребет из рюкзака и опустит тут же, на вокзале. И поскорее выкинет из памяти минувшую ночь. Он вспомнил: никто не требовал от него никаких обещаний. Словно понимали, что он ничего не сможет сделать. Или верили, что и так попытается? Они приходили, опрокидывали ему на голову новый кирпич и уходили. Черт бы их побрал. Не надо было начинать с Веселых Ручьев. С этого инвалидного дома. А не все ли равно, с чего начинать? И то правда. И лучше, что это позади.

У всех этих стариков одинаковые глаза. У всех у них просящее беспомощное выражение: "не обижай". Он снова мысленно встретился с этими глазами, и на минуту ему показалось, будто он встретился с отражением собственных глаз. "Нет, - сказал он себе. - Нет".

Как это сказала та, в чепчике: человеку, у которого нет дома, ничего не может быть нужно. Но ведь у нее есть дом. Он так и зовется: дом. Поганый, холодный. Инвалидный. Но это ее дом, дом, в котором она живет. Нет, это не ее дом. Дом должен быть похож на человека, который в нем живет, как тень похожа на того, кто ее отбрасывает. И недаром человек без тени спокон века внушал всем суеверный ужас. Судьба человека без дома бессмысленна. Наверно, по-настоящему любишь лишь тот дом, который выражает тебя. Нет, не тебя. Тех, кого ты любишь. Он прикрыл глаза. У окна она любила сидеть с книгой. За окном был овраг. В сумеречную пору он казался озером. Книги, книги, книги. Ма́шина колыбель. Белый кафель голландской печи. Этой комнаты уже нет, а все остальные комнаты на свете необитаемы.

Он стоял на автобусной остановке. В ту сторону, что на Свердловск. Повезло: очередь была небольшая - три человека. Два парня в ватниках, в брюках из чертовой кожи. И девушка с ними - молоденькая и хорошенькая.

- Ванечка, Колечка, - говорила она звонко и ласково, - а что я вам скажу! Тонька-то купила пальто на барахолке - хорошее, воротник из коричневой цигейки. Купила, несет в руках, любуется, вдруг навстречу женщина - это, говорит, мое пальто. Поняли, мальчики? Краденое пальто! Тонька туда, Тонька сюда, а женщина повела ее в милицию и доказала, что пальто - ее. Пришлось вернуть. Не пожалела Тоньку.

- Чего ж ее жалеть? Не покупай краденого, - хмуро сказал кто-то позади.

- Ах, но почем же она знала? Она так разочаровалась, так разочаровалась, что решила за Петьку Рыжего выйти. Ах, мальчики, я все думаю: какой дурак возьмет меня за себя на свою голову? - Она кокетливо засмеялась и снова сказала: - Мальчики, а что я вам скажу…

"Что я вам скажу, что я вам скажу", - мысленно повторил Навашин и, когда кондукторша объявила: "Столбушино!", - неожиданно для себя, чертыхаясь и скрипя зубами, вышел и перешел на другую сторону шоссе, к остановке автобуса на Веселые Ручьи и дальше, к Данкам, районному центру.

* * *

- Вы кто? - спросила секретарша.

- Что вы имеете в виду?

- Ну, кто вы?

- Был учителем.

- А сейчас вы кто?

- Да никто, пожалуй.

- Откуда вы?

- Пожалуй, ниоткуда.

- Ну, если вы пришли шутить, то не в адрес, гражданин. Вы все-таки у председателя райсовета. И вообще, сегодня день неприемный.

- Я проездом. Мне нужно…

- Всем нужно.

В комнату вошел человек с пяткой вместо лица.

- Звонки? - сказал он, проходя в кабинет.

- Из отдела пропаганды, - затараторила секретарша, схватив папку и семеня вслед. - Из сельхозотдела Петрухин.

- Из обкома?

Дверь кабинета захлопнулась, и оттуда доносилось неясное гудение: "Обком… Обком? Обком!"

Иногда вдруг отчетливо звучало: "Сколько раз!.." - и снова раздраженное жужжание.

Секретарша вышла и, не глядя, сказала:

- Можете идти.

Навашин встал и шагнул к кабинету.

- Куда? - закричала секретарша. - Товарищ Буркин не принимает. Я сказала в смысле уходите!

- Здравствуйте! - сказал Навашин, закрывая за собой дверь кабинета.

- Я не принимаю, - ответил Буркин.

- Я проездом, - сказал Навашин. - Я побывал в Веселых Ручьях в инвалидном доме…

- Документы, - сказал Буркин.

- В доме творятся безобразия, - сказал Навашин, доставая свою справку, - директор пьет…

- Вы хоть не смешили бы, - сказал Буркин, положив справку на стол, и впервые в его голосе прозвучало что-то человеческое - усталость, что ли. - Мой подчиненный там недавно был. Говорит - чисто.

- Там нищая чистота. Хлоркой пахнет.

- А чем ей пахнуть? Жасмином, что ли? У вас что, родственник там?

- Нет.

- Так чего же вы? Дом как дом. Директору мы доверяем. Член партии. А если иногда выпьет, так не на облаке живем.

- Он пьет, как скотина. Больные голодные старики, которых не лечат, не кормят и…

- А что их лечить? - сказал Буркин. - Прожили свое, пора и честь знать.

Навашин неторопливо, словно задумавшись, взял со стола справку, положил ее в бумажник и вышел в приемную. Секретарша встала, но он, не взглянув на нее, шагнул на порог и стал спускаться по лестнице.

На улице после ночного дождя было свежо. Но не холодно. Почки на деревьях набухли, и по чисто вымытому небу неслись легкие весенние облака. На лавочке против райсовета, устало опустив руки, сидела женщина. У ног ее лежал мешок, она то и дело касалась его носком башмака, будто желая увериться, что он никуда не делся. Навашин сел на лавку, и гусь, который до этой минуты лениво рылся в пыли, вдруг вытянул шею и зашипел.

- Он тут заместо собаки, - сказала женщина. - Пугает. Особенно бабок. Шею вытянет, крылья распушит и ходит, как генерал.

Навашин не ответил. Женщина тоже умолкла. Повздыхав, покашляв, она взвалила мешок на плечи и, тяжело переваливаясь, пошла по улице вниз.

Говорят, будто у людей болит отрезанная нога. То, что он сделал сейчас, было похоже на боль в отрезанной ноге. Он знал, что ноги нет. Что она не может болеть. А вытолкнула его из автобуса и втолкнула в другой, встречный автобус какая-то старая забытая привычка. Ее давно уже нет. Была. Да, кажется, было что-то такое. "Вы хоть не смешили бы", - сказал Буркин, рассматривая его документы. Не забыл ли он справку на столе у начальства? Он пошарил в кармане, в бумажнике - нет, вот она.

Дверь райсовета отворилась, вышел Буркин. Гусь вытянул шею и, шипя, направился к дверям.

- Кыш! - сказал Буркин, пристально посмотрел на Сергея, повернулся и вошел обратно в дом. Навашин встал. Шагая по деревянному тротуару к автобусной остановке, он чувствовал, как из окна райсовета ему глядели вслед. То, что он испытывал сейчас, тоже походило на боль в отрезанной ноге.

- Плюнь бояться! - говорил ефрейтор Кипелкин молоденькому новобранцу. Навашину послышалось, будто снова хлопнули двери в здании райсовета. "Плюнь бояться", - устало сказал он себе и чуть ускорил шаг.

- Автобус! Автобус! - закричал кто-то, перегоняя его. И правда из-за поворота вынырнул автобус и, неуклюже подпрыгивая, покатил по булыжному шоссе.

- Подожду! - крикнул водитель. - Не надрывайся!

* * *

- Я слышал, здесь остановился московский журналист, - сказал Навашин. - Не укажете ли, в каком номере?

Дежурная положила телефонную трубку на рычаг, подумала немного и сказала:

- Татьяна Тэсс. На третьем этаже в люксе.

- Нет, мужчина.

- Мужчина? Есть двое: Аркадьев и Поливанов. В двадцатом и сорок третьем. Только Аркадьев просил не указывать, заездили его. Ходют и ходют.

Навашин поднялся на второй этаж, нашел двадцатый номер, постоял секунду. Не успел он постучать, как дверь отворилась и вышел хозяин - высокий, широкоплечий, свежевыбритый. Черная прядь свисала ему на лоб.

- Ко мне? - брезгливо спросил он, повернул ключ в замке и, не дожидаясь ответа, зашагал по коридору.

"Так, правильно, - подумал Навашин. - Всё. Больше это меня не касается". Он не знал, кто это был - Поливанов или Аркадьев, но, вместо того чтобы поискать сорок третий номер, он спустился вниз, в ресторан. Тут было пусто, за дежурным столиком сидели четыре одинаковые девушки в белых наколках, о чем-то разговаривали и смеялись.

Он сел за столик у окна. Ни одна девушка не поглядела в его сторону. Они продолжали разговаривать и смеяться:

- Петька… Капрон… Скажешь тоже…

Он смотрел в окно. На площади перед гостиницей трамвай делал круг. Скрежеща и повизгивая на стыках, он то и дело будил его ночью. Едва Навашину казалось, будто сейчас он уснет, как раздавался ржавый скрежет. Громыхая и дребезжа, трамвай делал круг и потом со звоном удалялся. А на смену приходил другой.

Дверь отворилась, и, чуть покачиваясь, вошел человек, которого Навашин заметил еще вчера в очереди к дежурному администратору. У него была наружность оперного певца. Правильные черты - прямой нос, твердо очерченный рот. Про такие лица говорят: благородное. Мимо такого не пройдешь, а пройдешь, так оглянешься, оно тебя зацепит. Чем? Кто его знает. Красивое, а доброе. Красивое, но чем-то беспомощное. Не оперный певец, нет, слишком доброе и непобедительное лицо, а теперь так попросту пьян.

- В пьяном виде нельзя, - сказала одна из девушек.

Он даже не взглянул на нее, сел за стол и оперся щекой на ладонь. Навашин опять повернулся к окну. Он знал, что пьяный непременно заговорит с ним, а он меньше всего на свете хотел разговаривать. И так ему казалось, что все говорят, обращаясь к нему. В поезде, в автобусе, в комнате гостиницы, где кроме него было еще четыре человека, - все говорили, рассуждали, спрашивали, ждали ответа.

Девушка в белой наколке подошла к столику, за который сел тот, выпивший, и повторила:

- Давайте выйдем, гражданин.

Он ответил с легким грузинским акцентом:

- Ты пьяных не бойся. Ты подлецов бойся. А пьяных люби, пьяных ты обожай.

- Вы, гражданин, не тыкайте, - сказала девушка.

Пьяный, глядя на Сергея, сказал печально и доверительно:

- Не хочу я жить громко, а хочу я жить тихо… А не получается: громко живу… Вот и она - сейчас устроит скандал… И сообщит на место работы. А с места работы сообщат кому? Жене…

Снова отворилась дверь, и вот через зал, прямо к Навашину идет давешний попутчик, сосед по вагону. Да, это он материализовался.

- Здравствуйте, - сказал он так, будто они условились о встрече и пришли в то самое назначенное время. Сергей даже не успел ответить на приветствие: к столу бежала девушка. Она улыбалась. Более того, сияла.

- Здравствуйте, Зиночка. Яичницу и кофе. А моему соседу…

- Яичницу и кофе, - как эхо откликнулся Навашин.

- Опять этот напившись пришел, - пожаловалась девушка. - Никак не выведу. Придется Фомича звать или уж прямо милицию.

- Будет вам, Зиночка! Ну кому он мешает? Ведет себя пристойно, не дебоширит. Завидую пьяным: всем кажется, что они свиньи, а они себе кажутся птицами.

- Нет, - сказал Навашин, - в нем нет никакой гордости. Он грустный пьяный.

И, словно услышав это, пьяный сказал:

- Она меня не понимает… Что из того, что я дома сижу? На самом-то деле я далеко. А вот сейчас - далеко, а на самом деле - дома. Потому, что думаю про дом. И хочу домой. Это надо понимать. А жены этого не понимают… Нет, не понимают…

Он говорил печально и будто спрашивал. Официантка передернула плечиками и побежала выполнять заказ.

- Да-а… - произнес попутчик. - Стройная система взглядов. Он здесь в командировке уже недели две, я видел его перед отъездом в Сосьву и вот сейчас опять. Не дебоширит, но пьет изо дня в день. И сейчас довольно толково объяснил нам причину запоя…

- Ну, не так чтобы уж очень толково, - сказал Навашин и почти против воли добавил: - Послушайте… В вагоне вы сказали, что вы - журналист.

- Так точно.

- Местный или московский?

- Московский.

- Я выяснял, мне сказали, что из Москвы двое - Аркадьев и Поливанов. К одному я пошел, но он не стал меня слушать. Впрочем, когда я его увидел, я решил, что все равно не стану ему рассказывать.

- Совершенно правильно решили. А какое у вас дело?

- Я побывал в инвалидном доме. В Веселых Ручьях. Отсюда недалеко, полтора часа на автобусе. Я должен был передать письмо одной женщине. И то, что я там увидел… Даже понять нельзя…

- Чего же вы не поняли? Впрочем, я вам сейчас все расскажу. Директор пьет?

- Пьет.

- Не кормит?

- Нет.

- Не лечит?

- Нет.

- Измывается?

- Да.

- Я был в инвалидном доме под Москвой. Старые. Облезлые. Пятки выворачиваются. Слова путаются. Головы трясутся. Глаза злые. Слепые.

- Глаза несчастные.

- …Старый монастырь вот-вот обрушится. То лопаются трубы, то потолок валится. Я написал статью, ее не напечатали: у нас нет старости. Нет, вру: у нас старость счастливая. А болезней нет. Слепоты - нет. Смерти - нет. А вы этого еще не понимаете. Конечно, удивление и непонимание двигают науку вперед. Вот Ньютон не понимал, почему яблоко падает на землю. Посидел, подумал и понял. Теперь и мы понимаем. Но упиваться непониманием не следует.

Девушка принесла сковородку с желтоглазой яичницей и поставила ее перед Поливановым. Он сжал губы и подвинул сковородку Навашину. Потом поднял глаза на девушку. Она исчезла и появилась со второй сковородкой и двумя стаканами кофе на подносе. Лицо у нее было обиженное.

- Не смотрите на меня так хмуро, Зиночка, - сказал Поливанов. - Вы же знаете, что я человек редкой душевной чистоты и прелести. Принесите мне, пожалуйста, пачку "Беломора".

Девушка ушла, и Поливанов принялся за еду. Наступило молчание. И в этом молчании снова послышалась монотонная речь с чуть заметным грузинским акцентом:

- Бюрократов надо жрать и выплевывать пуговицы. Я знаю. Но у меня нет зубов. А она этого не понимает. Чего она хочет от меня? Я не герой, не мореплаватель…

В зал вошел Аркадьев. Кто-то из девушек вспорхнул ему навстречу. Он сел за столик рядом с ними и, заказывая себе завтрак, переговаривался с Поливановым:

- Отбивную… Так. Икорки… Что слышно, Поливанов? Когда домой? Я лично как можно скорей. Оля, ты хорошеешь с каждым днем. Что же это будет, если так пойдет? Кофе… Коньяк… Поливанов, я хотел перехватить у тебя сотню - совсем без денег. Подумываю, не продать ли черту душу?

- На что черту твоя душа? Он и так затоварился.

- Остришь? Ну, остри, остри. А твой сосед, я вижу, возвратился из дальних странствий? И долго продолжался этот кошмар?

- Мне начинает казаться, что я клейменый, - сказал Навашин.

- Нет, просто всегда хочется проверить, наметанный ли у тебя глаз. У меня, видите ли, опытный журналистский глаз, - сказал Аркадьев.

- Прибереги свой глаз для другого случая, - сказал Поливанов, - и ешь свою отбивную, а от нас отстань.

- Не заводись. Ты склочник, Поливанов. У меня от разговора с тобой всегда печень болит. - И Аркадьев пересел за другой стол.

- Плюньте на него, - сказал Поливанов. - О коллегах так не говорят, но Аркадьев и не коллега - не газетчик. Он стукач. Теперь доносы не в моде. Но надо же упражняться в любимом жанре? Вот он и стал писать фельетоны. Я читал, что в какой-то стране давали орден за маленький, но полезный донос. Вот Аркадьева надо бы наградить. Все его фельетоны и книги - доносы. Маленькие, но довольно полезные. Что же до вашего инвалидного дома…

- А я понял. Если бы вы не боялись меня обидеть, вы сказали бы примерно так: это ты наткнулся на этот самый инвалидный дом. Ты, а не я. Вот и расхлебывай. И не перекладывай свою заботу на мои плечи. Ну что ж, вы правы. Простите, что побеспокоил…

Он встал. "Всё, - сказал он себе. - Всё. Больше это меня не касается".

- Нет зубов, нет зубов… - причитал пьяный.

Назад Дальше