Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток - Александр Серафимович 24 стр.


Заболела дочка фабрикантши. Налетели со всех сторон самые знаменитые доктора, профессора, платили им большие тысячи – и выпользовали девочку. Опять она, розовая и живая, щебетала, как птичка. И смотрела на нее божья мать в золотой оправе.

Заболела дочка ткачихи, – стало ей сводить ручки и ножки, почернело маленькое личико, повело посиневший ротик. Билась головой о доски измученная мать, рвала волосы, кидалась на колени и страстно молилась, мучительно сжимая грудь костлявыми руками и исступленно глядя на почернелую икону полными муки, слез, надежды, отчаяния глазами:

– Мати пресвятая, пречистая, заступница! Спаси ты мне дочечку… вызволи ты мне дочечку… пущай поздоровеет моя девочка… поставь ты ее на ножки… За что так она мучится?! Мати пресвятая…

Гудит гудок, бросает ткачиха, глотая слезы, больную крошку, бежит работать на фабрикантово семейство. Уходит и ткач на работу, а в глазах – тоска.

Умерла маленькая и лежала, как желтенький свернувшийся листик, а в углу висела черная доска.

Поп торопливо похоронил, стараясь поскорей отделаться и скороговоркой приговаривая:

– Пути господни неисповедимы… зато ей там хорошо будет… на том свете.

– Хочь бы она на этом, хочь бы часочек, один бы часочек как следует пожила, – захлебываясь, выговорила мать.

Поп прикрикнул:

– Не гневи господа! Господь каждому дает крест, и каждый должен нести его. А то гореть тебе в пещи огненной.

Росла и расцветала дочка у фабрикантши; у ткачихи тлела в могиле; и никогда не заживала тоска у замученной женщины.

По-прежнему висели две божьи матери: одна наверху, в вызолоченной оправе, хорошо нарисованная, другая – в полутьме подвала, старая, полопавшаяся.

Животворящая сила

Нет, надо иногда оглянуться, отодвинувшись: вблизи остро и больно видишь в большинстве неудачи, промахи, не то, что ожидаешь; отдельные кусочки борьбы заслоняют целое.

Зной. Врангелевский фронт, верст шестьдесят от боевой линии. Штаб. Тихая степная жизнь маленького степного голого городка на тинистой речке.

В штабе, в политуправлении армии меня знакомят с положением, – плохо: и трения, и промахи, и неумелость, и многое другое.

– Хотите посмотреть конную бригаду?

Едем. За автомобилем бежит горячее курево по степной дороге. Начпоарм, нахмурившись, глядя в даль, дрожащую от зноя, рассказывает:

– Пришлось отвести бригаду. Бегут, как зайцы. Понимаете, ничего не сделаешь, вывести нельзя: только увидят неприятеля – в панике врассыпную. Никуда часть. Пришлось отвести в тыл. А тут вдобавок голые, босые. Надо из этой орды выковывать новую бригаду. Я тут недавно.

Приехали. Глянул: орда. У одного почернелое от загара пузо наружу; у другого и того хуже, и он все поправляет, прикрывая целомудренно обрывки подштанников. Потрескавшиеся, почернелые, босые ноги. Без шапок. А сядут на лошадей – банда. И у меня щемит: нет, не справятся с ними – таких не переделаешь.

Меня просят почитать им рассказы. "Ну, этим рассказы как пятая нога собаке", – думаю.

Собрались в саду; легли вповалку; забрались на деревья, как тетерева, ветки трещат. Стал читать. Но откуда же такая тишина? Блестят сотни и сотни глаз, гипнотизируя. Потом им стали рассказывать о положении в России, о положении на польском фронте, об усилиях мирового буржуа задушить республику и вместе с республикой и их. И опять та же напряженная тишина, внимательный блеск глаз, затаенное дыханье…

…Мы ехали назад. Быстро курился автомобиль.

И я уже думал: "А пожалуй, и этих возьмем!"

Прошло две недели в обработке; пришел экзамен.

В глубоком тылу, где все спало, спало нетревожимым покоем, вдруг выросла грозная и неотвратимая сила: десять тысяч отборных махновцев под командой самого "батьки". Как из земли выросли. Пулеметы, орудия, конница, пехота, множество тачанок, на которых они передвигаются с огромной быстротой; сочувствие кулацкого населения. И в противовес – эта "разложившаяся" бригада. Штаб будет сметен, как солома вихрем.

На заре бешено ринулся Махно, подавляя огромной численностью и уверенностью. Завязался бой. А когда всходило солнце, сожженная степь вся завалена изрубленными; Махно быстро пылил, убегая на тачанках с остатками отряда.

Я опять их видел: босые, простоволосые, голопузые, в рваных подштанниках, а глаза горят. И как же они потом с партийными впереди рубились с врангелевцами!

Маленькая горсточка, крохотная горсточка свежих партийных дрожжей – и колоссальная скрытая энергия вздулась и вылилась через край.

Восточный фронт. Уфимский мороз. Митинг в пустом, побелевшем от инея помещичьем доме. Каменные, замкнутые, чужие, в большинстве татарские лица.

Чуть не поголовно бегут из частей, и повторно, по многу раз.

Выступают товарищи, стараясь пробиться сквозь эту каменную замкнутость. "Вот этих-то уже не прошибешь", – невольно мелькает в голове при первом взгляде на них.

А как дрались потом эти части!

Репрессии? Да разве же самые страшные репрессии могут что-нибудь сделать с людьми, у которых и искры нет сознания необходимости борьбы, необходимости отдать свою жизнь! Только партийные дрожжи умеют возжечь эту искру, раздуть ее.

И куда ни загляни, в военный ли, в советский ли аппарат, к хозяйственникам, к профессионалистам, – всюду одно и то же: будто и криво, и косо, и с промахами, и склочно, – ан глядь – громадно подымается историческая опара на партийных дрожжах.

Взгляни на всю громаду совершенного. И в больших, и в малых событиях увидишь то, что вынесло вверх революцию и оправдало все жертвы ее – увидишь созидающую, животворящую силу партии.

Ей будут петь славу века.

Навыворот

Капитон Иваныч держал трактир. Место было бойкое, хоть и в стороне от железной дороги. Много было проезжего люда, да и из соседних деревень наезжали мужики в базарные дни. И свое село было большое.

В базарный день далеко до свету, среди осенней тьмы, слякоти, невидимо сеющегося дождя всеми огнями светился трактир. Капитон Иваныч – небольшой, пузатый, с пузатыми щеками, маленьким красным носиком и бегающими мышиными глазками – носился по всему двухэтажному трактиру. Везде слышался его тонкий визгливый голос. Внизу были комнаты для приезжающих; сюда же тайно приводились гулящие девицы. Вверху – биллиардная, буфет, чайная и закусочная, а в отдельных кабинетах в чайниках самогонка подавалась.

Жена и дочь тоже с утра до ночи возились по трактиру.

Три человека служащих было у Капитона Иваныча.

Никиту он вывез из голодающих мест. Возил он туда собранный волостью хлеб, половину которого очень выгодно для себя продал, другую половину пополнил отрубями, песком, сдал и получил большую благодарность. Тут-то он нашел на улице умирающего с голоду Никиту. Сердце у Капитона Иваныча ласковое и сострадательное, не мог он видеть чужих голодных страданий, забрал Никиту с собой; накормил, одел, приспособил к трактиру. И Никита привязался к хозяину, как пес, – никто не знал, когда он спал, ел; все видели только, что он работал, как вол, и глядел исподлобья хозяину в глаза, крепкий, коренастый, неповоротливый, как медведь, но если сгребет, пискнуть не успеешь – сломает. Скажи хозяин: "Убей человека" – и не моргнул бы, раз – и готово.

Был еще служитель при трактире – парень лет восемнадцати, веселый, разбитной, любитель девок и самогонки, – так и не закрывает белых ядреных зубов: гы-гы да гы-гы-гы! Бил его хозяин, а он все свое: как чуть отвернутся, и спер бутылку самогона, и опять бой, а ему как с гуся вода, – гыгыкает, скалит зубы, да под глазами фонари хозяйские стоят.

Была еще девушка, тихая, безответная, бледное личико, и смотрела недоуменно голубыми широко раскрытыми глазами. Били ее, щипали, тиранили, держали вечно голодной хозяйка с дочерью; знали – изнасильничал ее Капитон Иваныч; молила она, плакала, сапоги ему целовала, – нет, изнасильничал; и не могли ей простить этого мать с дочерью. Бросили ей дерюжку под лестницей – там и спала, свернувшись, и дрожала всю ночь.

Отлично работал трактир, и был полная чаша дом Капитона Иваныча.

Оттого все ладилось у Капитона Иваныча – умел с людьми он ладить, со всякими людьми умел. До революции у него был этот самый трактир, сам и строил. И все начальство, какое только приезжало в волость, все прямо к нему, – и становой, и пристав, и сам исправник при объезде уезда. И тут разливанное море – на карачках ползало начальство.

Зато и уважали Капитона Иваныча. Всю округу он в кулаке держал: за гроши скупал хлеб, скот, масло, холсты и прочее. Пикнуть никто не смел. Любили его все, величали благодетелем.

Пришла революция, и все благополучие Капитона Иваныча рухнуло: трактир пошел под школу; землю, лес, скотину отобрали. Туго пришлось. Мужики перестали ломать шапки, а как только попадался на глаза, ругали матерным словом и величали мироедом, сосуном, кровопийцей. Да вскоре опять повернулось на старое: и базары открылись, и торговля началась, и опять стал скупать Капитон Иваныч у крестьян и хлеб, и скотину, и масло. И опять стали низко скидать перед ним шапки и величать Капитоном Иванычем.

И с начальством с новым поладил. Ну, да свои люди попали, все по-хорошему обошлось. Собрали многочисленный и шумный сход, разогрелись, дошли до градуса – ыаза вывалились (целую неделю перед этим Капитон Иваныч гнал самогон), и порешили: построить хорошую новую школу, когда… будут средства, а пока сдать помещение Капитону Иванычу под трактир для общественного доходу, "силов наших нету, все животы пропали, а школа все одно бездействует – ни дров, ни книг, и учителя разбежались". На том и постановили. А Капитон Иваныч пожертвовал прекрасных брусьев на стройку новой школы.

Засветился трактир, заиграл, забурлил. Комом стало наворачиваться опять состояние Капитона Иваныча все больше и больше; опять он стал благодетелем всей округи.

Ах, все бы хорошо! Так ведь надо ж было – завелась червоточина, заноза, и все росла, колола, и перестал спать по ночам Капитон Иваныч.

И кто бы был! Добро, хороший, уважаемый человек, а то Кирюшка Чересседельников, плюнуть не на что, – пришел из Красной Армии и – на тебе! – стал писать, да куда писать-то?! в газеты. Придут газеты, глядь, а там корреспонденция, да про нашу волость, да про наше село, да про Капитона Иваныча. Эх, мать твоя, тетка кривая! Этак невдолге и на свет божий с потрохами выволокут, – да тогда и не расхлебаешь каши, все ведь поплывет, все дела наизнанку, навыворот пойдут. Пробовал Капитон Иваныч и добром с ним. Чересседельников заходил иногда вечерком в трактир. Посидит, чайку попьет и все с мужиками беседует, что и как.

Опять – пришить можно паскуду и остаться в стороне, никаких доказательств не будет, да ведь пойдет писать губерния. Наедет следствие, начнут докапываться, что да как. Капитона-то Иваныча к делу не пристегнут, бездоказательно, а дела всякие попутно всплывут…

Думал, думал Капитон Иваныч, удумал-таки, позвал Никиту.

– Вот что, ты, бревно стоеросовое. Тут есть один человек, который на мою жизнь замышляет. Так ево надо тово… ентово… Дурак! не убить, а маленечко… потолкать. Да ты понимаешь, кувалда неотесанная? Заставь болвана бога молить, он те кишки вывернет… потолкать трошки, под микитки, под зад, обмять маленечко, а не то что до бесчувствия… Дура, тебе говорят, ай кому!..

Никита стоял перед ним, как вывороченный сукастый пень, и бычился, и от этих маленьких из-под насунутого толстого черепа глаз становилось жутко.

– Возьмешь в сарае мешок да, как завечереет, стань под лестницей, а лампу не зажигай, – пущай в потемках. Ну, как будет идтить тот человек, который замышляет на мою жисть, только на лестницу, я крякну, ты зараз мешок ему на голову задерни, чтоб не орал, и при его к сараю, а там помни: трошки, да трошечки, дубина ты кедровая, а то напрешься, как бык, сиволапый черт! Ежели дюже искалечишь али убьешь, сгною в остроге. А потом к избе курносой Машки оттащи и брось, будто ребята его застукали.

– Понимай.

– Понима-ам! дура пресловутая… Под расстрел сукина сына, ежели дело мне попортишь…

Давно сидит Никита с мешком в темноте под лестницей, по которой то и дело шаги вверх и вниз, и все чертыхается народ: темно, спотыкаются.

Хозяин в темноте окликнул:

– Тута, Никита?

– Здеся.

Капитон Иваныч вышел на улицу, темь, зги не видать, постоял, постоял, – нету корреспондента, как провалился. Пошел назад, полез по лестнице, споткнулся, чуть носом не запахал.

– Экк ево!

В ту же секунду что-то перехватило ему голову, горло, грудь, руки и поволокло. Он не мог кричать, не мог выпростать руку, как ни бился, только ногами болтал да господа молил.

Потом его кинуло наземь и… да что же это такое?! Его там било, катало, мяло, душа с телом расставалась. Потерял память.

Очнулся, лежит он в луже, дождь хлещет, темь, кто-то стаскивает с него мешок, слышит – голос Чересседельникова:

– Капитон Иваныч, да это вы?! Да кто это вас?..

А Капитон Иваныч заплакал и проговорил вспухшими, как подушка, губами:

– Го… голубчик… на… навы…во… рот… навыворот вышло…

Председатель областного суда

Я помню его: холеная борода на обе стороны, холеные руки. Непереходимая черта тянулась между ним и всей проходившей перед судейским столом толпой. Узок был замкнутый круг, где он чувствовал себя с равными: начальник области (князь), начальник штаба да прокурор (пять тысяч десятин). У самого было великолепное имение в Орловской губернии.

Он был превосходный председатель – никто не умел так удивительно вести заседание и никто так удивительно не умел разбираться в своде законов и во всех процессуальных тонкостях, как он. И не удивительно – кончил лицей и потом юридический факультет в Петербурге. А так как законы были отлично построены для помещиков и буржуазии, так этот великолепный председатель судебной палаты был несокрушимым столпом помещичье-буржуазного строя.

Да, было…

А теперь на его месте – высокий, крепкий, в потертом пиджаке, с синими глазами, которые, когда говорит спокойно, отсвечивают сталью, – металлист.

Крепкий, а лицо бледное – замучился, в легких неладно. Сзади – фронты, нечеловеческое напряжение, нечеловеческая работа. Говорок – рабочий.

Образование? Учился в слесарной мастерской. Там били, истязали, гоняли за водкой, заставляли мыть полы, нянчить детей, быть за кухарку, за горничную, судомойку, кучера, а еда – собаки отворачивались.

Хозяин любил ездить на шарабане. Сам правил, мальчишку сажал сзади на случай – лошадь подержать. Приедут в гости. Хозяин отдаст вожжи, сам уйдет. Холодно, горят фонари. Пустынно ложится мокрый ноябрьский снег. Пойти бы в кухню: свой народ, отогрели бы горячим чаем, – хозяин не позволяет: а то подумают, у него плохо кормят. Под утро выходит разогретый винами, разомлелый от еды и с трудом влезает в шарабан.

Вот начальное юридическое образование у будущего председателя областного суда.

Потом завод, партийная работа, революционная борьба не на живот, а на смерть.

Теперь в его сталью отсвечивающих глазах один огонек освещает каждый его шаг, каждое движение, каждое слово: всякий судебный акт, всякое судебное действие, постановление постольку имеют смысл, поскольку правомерны, поскольку служат на пользу пролетарскому государству, на пользу пролетариату и крестьянству. Вот единственно чем руководится его судейская совесть.

Пусть он не всегда удерживает в памяти внешнюю формальную редакцию закона, цитирует его вольно, – не беда. Он помнит его сущность, он отлично чувствует, как в данном случае будет реагировать революционный законодатель, и почти всегда поступает безошибочно.

В продовольственном комитете работали два брата – ловкие, умные, изворотливые, купеческой складки, и отлично работали. Вдруг – растрата. Их арестовывают, но ни малейшей абсолютно улики – работали ведь и другие. Суд. Лучшие адвокаты гоголем ходят, – на их клиентах ни пятнышка. И гром с ясного неба – осудили на пять и на три года. Город взбудоражен: ведь ни малейшей формальной прицепки!

Да, формальной улики ни одной. Но откуда же у братьев появились дома, хозяйства? И объяснения этому они не могли дать. И в конце концов даже среди нэповцев пошел говорок: правильно осудили.

…На тряской перекладной по глухим степям; хуторам и станицам делает он сотни верст. А в распутиду, когда колеса уходят в разлезающийся чернозем по ступицу, тянется на быках по две, по три версты в час в дождь, в слякоть, мокрый снег, изморозь – надо инструктировать, следить, ревизовать народный суд. И как трудно его организовать!

Казачья область. Половина населения – казаки, но из них в подавляющем большинстве случаев нельзя назначать судей: в каждой станице, в каждом хуторе у них родня. И не то чтобы они были нечестны, или особенно падки на взятку, или криводушны, – в этом отношении они как все, но родня, родня!..

Неказачье население – выходцы из средней полосы и Украины. Родни, близких людей у них узенький круг, иногда только своя семья. И при прочих равных условиях этот судья прямее, крепче, надежнее. Из казаков же назначают только заявивших себя революционно еще до революции. Среди них есть прекрасные судьи.

Приезжает торжественно председатель на быках к народному судье на ревизию. Берет кипу разобранных уже дел и углубляется в них. Читает, читает дело, пот градом, а ничего не разберет, – никак не может понять мотивировочной части. Что там такое? В каком смысле – темна вода во облацех. Опять каракулями: "принимая во внимание, в прошлом году сдохла корова, а лошадь сапатая, и беспременно надоть убить, и в виду того, что стог сена не на самом хуторе, а влево позадь ерика, а у яво бабы пониже пупка с левой стороны с невеликий арбуз, неиначе грыжа…"

Тьфу! Хлопнет делом об стол и начинает шагать по скрипучим доскам маленькой горницы; лишь коптящая жестяная лампочка вздрагивает. А все-таки дочитать надо. С великими усилиями, ничего не понимая, добирается по каракулям до резолюции. А резолюция коротка, ясна и мудра: кулаку отказать, а стожок сена воротить истцу. А истец – многосемейная голытьба. Проработал на кулака самое горячее время за этот самый стожок. Было письменное условие, честь честью засвидетельствованное, что этот стожок многосемейный должен убрать к определенному сроку, а не уберет – лишается. Тот не убрал: жена заболела; кулак согласно условию стожок оставил у себя, и формально прав.

Председатель хлопает по делу!

– Ах, сукин сын, молодец!

И все дела так же: мотивы – дремучий лес, из которого не вылезешь, а резолюции коротки, разумны, правильны по существу и носят на себе классовый характер, – полезно для государства, в интересах пролетариата и крестьянской бедноты.

Тянутся дальше быки. Станица. Встречает судья – внимательное лицо, умные глаза, из прежних мировых судей или адвокатов.

Дела в величайшем порядке; мотивировка коротка, точна, ясна, комар носа не подточит. Так же точны и юридически обоснованы резолюции. А у председателя, чем дальше, тем больше, хмурятся брови: вначале масса дел, возбуждаемых крестьянской и казачьей беднотой, а чем дальше, тем меньше таких дел, в суд начинает обращаться только зажиточная часть населения. Юридически все правильно и оформлено, а классовый пролетарский характер правосудия потерялся.

Назад Дальше