Все это произошло двадцать седьмого числа. И это было для меня главное. Потому что много времени спустя, уже на свободе, в Одессе, узнала я, что Коля Катков передал Толе мой призыв о помощи и что Толя бросил все и кинулся ко мне. Пришлось ему пробираться через большевистский фронт. Он был выслежен, пойман и расстрелян двадцать седьмого числа. Двадцать седьмого – в тот самый день.
Вот вся целиком история, которую я хотела рассказать. Ничего в ней я не сочинила и не прибавила, и ничего не могу и не хочу объяснять. Но сама я, когда оборачиваюсь к прошлому, я вижу ясно все кольца событий и стержень, на который некая сила их нанизывала. Нанизала и сомкнула концы.
Чудит
Кажется, у всех народов водятся таинственные дома, в которых "чудит".
Как французы называют, "maison hantee".
У нас в России бывали такие дома почти в каждом городе.
Помню на островах – большой, серый, деревянный, с заколоченными окнами, дикий какой-то. Его с Невы было видно, и всегда кто-нибудь спрашивал:
– Что это за дом такой страшенный? И кто-нибудь объяснял:
– Это заброшенный. В нем жить нельзя. В нем чудит.
И все сразу понимали, в чем дело, и испуганно косили глазом на дикую серую развалину.
О домах, в которых чудит, много рассказывалось. И, собственно говоря, и каждому нетрудно насочинять с три короба страхов: и ветер, мол, воет, и стонет кто-то, и шаги слышатся, и кто-то огромный весь в белом, как двенадцать часов бьет, так и лезет прямо из стены.
Словом – много рассказано и много подоврано.
Но то, что я сейчас расскажу, заслуживает полного доверия. Кое-кто из действующих лиц еще жив, и в свое время, говорят, вся эта история наделала много шума и вызвала много толков.
Рассказало мне обо всем лицо, к делу причастное. Не знаю, хочет ли это лицо, чтоб его имя упоминалось, и поэтому назову его вымышленным, хотя бы Андреем Эдуардовичем, и передам все, как было мне рассказано.
* * *
Начал Андрей Эдуардович, как и все рассказчики о сверхъестественном:
– Должен вас предупредить, – сказал он, – что я человек далеко не суеверный, фантазия у меня самая спокойная, темных комнат и в детстве не боялся, воспитание получил самое трезвое, и не очень-то меня на какой-нибудь потусторонний фокус подцепишь. Я даже в спиритизм не верю. Это, очевидно, и духам известно, потому что ни один из них не отважился при мне появиться.
Несколько раз, между прочим, судьба предоставляла мне возможность перепугаться каким-нибудь неизъяснимым явлением – но все всегда кончалось благополучно и к моему торжеству.
Раз, например, остался ночевать в заброшенной усадебке. Караульщик предупредил меня:
– Плюньте, барин! Наши господа уж два года сюды не наезжают. Нечисто здесь. Чудит.
– А что такое? – спрашиваю.
– Да у нас козел кричит. Летом еще ничего, а вот как начнутся темные ночи, да ветер – орет козел и хушь ты что. А козла никакого и нету. Лучше вы здесь не ночуйте.
Я, конечно, посмеялся да и остался. И что же вы думаете: просыпаюсь ночью – орет козел! И так ясно – бэ-бэ-бэ-э!
Какое-то, знаете, даже неприятное впечатление. Я, конечно, сейчас встал и вышел во двор.
Прислушался, откуда голос. Слышу – от ворот. Я к воротам. А ворота там старинные, плотные, из планок сбиты. Подошел, слышу – прямо из ворот и орет этот козел. Что за чудо! Осмотрел ворота. Вижу, одна планка отстает. Потрогал – она и есть. Она козлом и ревела.
Днем эти ворота всегда были открыты, и створка, стало быть, защищала сорванную планку от ветра. Ну а ночью, особенно если сильный ветер, она и скрипела козлиным голосом.
Вообще мне много раз в моей жизни представлялся случай разоблачить всякого рода чудеса и сверхъестественности, но та история, которую я хочу вам рассказать, была совсем дикая, ни на что не похожая. Кое-что в ней, пожалуй, даже могло бы показаться смешным, во всяком случае нелепа она так, что ничего подобного вы никогда не услышите.
Ну-с, так вот.
Было это лет тридцать тому назад. Я только еще начинал свою служебную карьеру.
Происходило это на Кочкарских золотых приисках. Кочкарская система значилась в административном отношении в Оренбургской губернии, то есть в европейской части России, но фактически лежала по ту сторону Уральского хребта, у Тургайской степи и Тоболи, то есть в Сибири, в Азии.
Оседлое население – если только его можно назвать оседлым, потому что, в сущности, это кочевники, – было башкирское и киргизское, а на приисках преобладали старообрядцы да суровые илецкие казаки, потомки тех самых, что с Емелькой Пугачевым жгли барские усадьбы. Рабочие были татары.
Прииски находились в ста двадцати верстах от сибирского железнодорожного пути – по-тамошнему, значит, на бойком месте, каких-нибудь десять часов езды, и вы уже на станции. Расстояния ведь там прямо невероятные. Приезжал ко мне в гости батюшка из соседней губернии – трое суток пути. Рассказывал, что сам не знает, где его приход кончается. Где-то у Ледовитого океана, да туда по тундре и не доберешься. Вот как!
Прииски наши находились в степи, среди лесов.
В примитивно оборудованных шахтах добывалась золотая руда, промываемая на примитивно устроенных заводах-мельницах. Старатели, то есть частные искатели, типы жутковатые, все больше из "бывших людей", промывающие золотоносные пески, разбросаны были по всему району.
В районе имелось всего три-четыре крупных предприятия – среди них и иностранные акционерные общества. Одним из них управлял русский инженер Василий Николаевич Эрберт. А я был у него помощником.
Жили мы в степи, в небольших домиках, сбитых из толстых бревен и внутри обтянутых кошмою, и то стены иногда промерзали насквозь. По утрам, после ночной пурги, бывало, и двери открыть нельзя – так нас заваливало снегом.
Приходили сторожа, отгребали сугробы лопатами, прокладывали в снегу от домика к домику траншеи выше человеческого роста.
Ходили мы на лыжах.
Морозы, помню, закручивали до тридцати пяти – сорока градусов.
Дикая была жизнь! Теперь даже вспомнить странно, как могли мы так существовать.
Морды кругом свирепые, с татарами говорили через переводчика, а то как их поймешь – все что-то "бачка шалды-балды"… Башкиры – "моя-твоя". Киргизы только молчат. Тощища!
Сначала было занятно – такие все обстоятельства необыкновенные. Учение свое я ведь проделал в Германии, в чистеньком немецком городке, и вдруг сразу такая волчья глушь, валенки, киргизы, бродяги, душегубы – черт его знает что!
Конечно, когда я рассказываю, все это кажется довольно банальным, но уверяю вас, что, на европейский взгляд, обстановка была самая удивительная. Точно не живешь, а чей-то рассказ читаешь. Но когда заметил я, что рассказ этот так и застрял на первой странице, то стало уже не занятно. Все сначала казалось, что на этом замечательном фоне непременно должны развернуться какие-нибудь небывалые романтические приключения. А вот этого-то как раз и не было.
Общество наше, таких более или менее интеллигентов, было небольшое: директор да я, да мой помощник Белов. Были еще батюшка, почтмейстер, доктор, химик, фельдшерица, аптекарь, кое-кто из штейгеров – вот, пожалуй, и все.
Начальник мой, человек очень приятный, был на приисках сравнительно недавно. До него, когда компания только что начала дело на Кочкарке, для устройства и заведования приглашен был некий голландский инженер, человек исключительных знаний и опыта. Выписали его из Южной Африки, где он провел долгие годы на золотых приисках.
Приехал он летом и, незнакомый с условиями сибирского климата, первым делом выстроил для себя прекрасный просторный жилой дом, по всем правилам южноафриканского зодчества, с водопроводом, канализацией, вентиляцией и прочими штуками. Особое внимание обратил на вентиляцию: во всех комнатах навертел каких-то дырок, отдушин, приделал к потолкам пунки. И все так хитро наладил – в одну отдушину дует, в другую тянет, и пунка сама собой вертится. Словом, в таком доме не запаришься.
И вот, как ударили наши первые крепкие морозы, моментально все трубы лопнули, вода замерзла, со всех стен дует, пунки крыльями машут, тени по потолку ходят, волки кругом воют, свист, стон, визг – прямо чертовня какая-то. А тут еще полный крах всех технических приисковых сооружений, произведенных по испытанным методам африканской промышленности.
И так это все на бедного голландца подействовало, что в один прекрасный день, при сорокапятиградусном морозе, он, не сказав никому ни слова, заперся один в своем директорском доме, да и повесился.
С тех пор никто в доме этом не жил, окна и двери заколочены наглухо, и на приисках ходила молва, будто в доме нечисто, будто по ночам там голландец воет.
Ну, да ведь это так и полагается, раз человек повесился, так как же не рассказывать о нем всякие ужасы. В общем, дом этот все равно никому не был нужен, так как жить в нем было нельзя, и мало-помалу вся эта трагическая голландская история стала забываться.
Но вот приехала к нашему директору сестра Евгения Николаевна, девица чрезвычайно интересная. Не то, чтобы красивая, а вся какая-то острая, беспокойная, истеричная что ли. (Она, между прочим, впоследствии покончила самоубийством.)
Пожаловала она к нам из столицы. Нарядная была, вся в завитушках, в бантиках, и все вертится, все смеется. Ну, думаю, надолго ли тебя хватит.
Растормошила нас всех. И первым делом принялась за брата:
– Как можно жить в такой лачуге, когда под боком чудесный барский дом?
Мечтала устраивать спектакли, журфиксы, ужины. Пилила, пилила брата, наконец, допилила. Сдался.
Все кругом, конечно, страшно отговаривали. И свои, приисковые, и соседи золотопромышленники очень неодобрительно отнеслись к этой затее. Зачем, мол, искушать судьбу? Дом проклятый, хочешь верь, хочешь не верь, но человек там принял кончину не христианскую. Словом – жуть и нечисть. Местный лесничий, человек просвещенный и не пьющий, даже прямо сказал, что ноги его в этом доме не будет.
Но барышня отнеслась очень равнодушно к лесничевой ноге, как и ко всем уговорам, над духом голландца искренно посмеялась, и дом приказано было ремонтировать.
Перекрыли крышу, вставили окна, поправили печи. Пригласили батюшку отслужить молебен, устроили роскошный завтрак с сибирскими пельменями и русскими расстегаями и начали новую жизнь.
Дом оказался действительно отличным. Положим, дело было летом, и каково в нем будет зимой – мы себе не представляли. Обстановка от голландца осталась недурная, особенно столовая, с огромным камином и каким-то четырехэтажным буфетом, на самой вершине которого водружен был, вероятно, как символ нового для голландца отечества, огромный двухведерный самовар.
О самоваре этом упоминаю специально, потому что ему в рассказе моем отведена будет серьезная роль.
Итак, началась в проклятом доме новая жизнь.
Дело, как я упомянул, было летом. И вот наладила наша столичная гостья всякие вечера, обеды, танцы под граммофон, какие-то чтения на разные голоса. Словом, всех нас немножко расшевелила.
Вся наша приисковая аристократия бывала на приемах Евгении Николаевны. О духе несчастного голландца если и вспоминали иногда, так только чтобы подразнить лесничего, который когда-то клялся, что ноги его в проклятом доме не будет, а теперь бегал к Евгении Николаевне чуть его свистнут.
– Вы как же, Евдоким Лукьяныч, – спрашивали его, – ногу-то дома оставили или как?
Очень его этим смущали, тем более что он как будто был не совсем равнодушен к прелестной хозяйке и побаивался, как бы она не поддела его на смех.
Она, между прочим, было особа довольно странная. Человек не глупый, а шутки любила самые ребячьи. Возьмет, например, пустит нашему плешивому доктору жука в фуражку. Доктор у нас был из русских немцев, Христиан Матеусович Зоммер. Чудеснейший человек, но пьяница каких мало. Так вот, пустит наша барышня Зоммеру жука в фуражку, щурится наш бедный доктор, жмурится и не смеет признаться в своем странном ощущении. "А вдруг, – думает, – это мне спьяну кажется". А Евгения Николаевна умирает со смеху.
А то раз запрятала на чердак моську химиковой жены. Эта химикова жена, госпожа Собакина, очень была оригинальная особа. Огромная, румяная, толстомордая, и все чего-то отрекомендовывалась. Каждый раз, как ее встретишь, она руку подает и говорит значительно:
– С-собакина!
Два года я с ней встречался, и каждый раз:
– С-собакина!
"Эс" с оттяжкой, а потом будто выпалит:
– С-собакина! – Даже жутко.
Вот у этой самой С-собакиной упрятала Евгения Николаевна моську, продержала целую неделю и уверяла, будто сама видела, как ее волк утащил. Клялась ведь. Даже я поверил. Потом призналась и хохотала до слез. А по-моему, и смешного в этом ровно ничего не было.
Вот такая была странная барыня.
Приезжает из соседнего прииска промышленник Иван Епинетович Лебедев, умный старик из кержаков; так вот, посмотрел-посмотрел на директорову сестрицу, да и говорит:
– А как, скажите, они у вас не пьющие?
Так дошло у нас дело до осени.
Начались дожди, холода, грязь невылазная. В такую погоду не очень и выходить потянет. Темнеет рано, идти надо с фонарем, в грязи по колено. Еще нам, мужчинам, ничего – надели высокие сапоги, да и ладно. А дамам совсем уж трудно. Ну, а раз дамы не выходят, так они и мужей, конечно, не выпускают. Словом, жизнь наша завяла сразу.
Смотрю, и Евгения Николаевна как-то притихла, побледнела.
– Скучно! – говорит. – Скучно, и ничего не придумаешь.
Настала зима, намело снегу.
Зашел как-то к Евгении Николаевне – сидит, нахохлилась. Холодище у нее в доме адов. Огромную столовую совсем запереть пришлось. Скучно, холодно. А тут еще брат ее уехал по делам в Екатеринбург недели на четыре. Действительно, все это для молодой девицы невесело. Сидит в целом доме одна, прислуга – кухарка да горничная в людской. Ночи длинные, вся степь от бурана стонет, волки жмутся к поселку. Людей и скот они, положим, не трогали, потому что в тех местах для волков корму много – ни староверы, ни мусульмане дичи не едят.
Ходили сторожа с колотушками до самой зари, иногда постреливали, волков отпугивали.
И вот – дело шло уже к святкам – как-то ночью, часа в три, вдруг будит меня сторож. Пришел сказать, что в директорском доме неблагополучно.
Я быстро натянул валенки, накинул доху и побежал к Евгении Николаевне. Там – полный переполох. Кухарка и горничная ревут в голос, Евгения Николаевна бледная, губы поджала.
– Что такое? Что случилось?
Оказывается, началось. Подал голландец голос.
Ровно, говорят, в полночь завыло, застонало по всем комнатам и пошло чудить. Вдруг в коридоре сама собой лампа зажглась. На кухне аккуратно сложенные с вечера дрова с шумом разбросались по всем углам. Летят дрова, а кто их бросает, и не видно.
Евгения Николаевна была явно растеряна. Я ее немножко пристыдил, объяснил, что одной из ее баб что-нибудь приснилось, она всех и напугала. А ведь нервного человека очень нетрудно напугать, раз сам искренно боишься.
Просидел у нее до утра, успокоил. Предложил переехать в маленький домик, который ее брат занимал до ее приезда. Но она и слушать об этом не захотела. Вероятно, боялась, что будут над ней смеяться.
Я настаивать не стал, тем более что считал все эти страхи никчемными, но очень просил Евгению Николаевну никому об этой истории не рассказывать. Откровенно говоря, я боялся волнений на приисках. Мне было известно недовольство рабочих и разговоры среди татар и казаков поселка, когда директор затеял перебраться в голландский дом. Они очень злобно толковали о том, что, мол, голландец не потерпит беспокойства и, чего доброго, нашлет мор либо на скот, либо на детей.
К утру барышня наша успокоилась и повеселела. Попросила только, чтобы на ночь прислали к ним сторожа.
Следующую ночь меня не будили, но когда я зашел утром проведать Евгению Николаевну, то узнал, что в директорском доме никто глаз не смыкал. Всю ночь голландец ходил ко комнатам, стонал, охал, хлопал дверями. Татарин-сторож взывал к Аллаху и заявил, что ни за какие деньги в проклятом доме не останется. Обе бабы: и кухарка, и горничная – заявили, что на ночь уйдут. Ну как тут быть? Стал снова уговаривать Евгению Николаевну, чтобы переехала в маленький домик. Нет. Уперлась, и ни за что.
Пошел домой, рассказал всю эту историю моему помощнику Белову. Обдумали, обсудили. Он был того мнения, что все эти фокусы проделывала прислуга, которой, наверное, очень хотелось перебраться в маленький домик. Убирать большие комнаты было сложно и хлопотно, вот они и решили припугнуть барышню. Вот, значит, выждали, когда директор уедет, да развели всякие бабьи страхи.
Так я Евгении Николаевне и доложил.
Она, однако, нашла, что все наши догадки – форменная ерунда, потому что прислуга волнуется гораздо больше, чем она, и даже заявила, что на ночь ни за что не останется.
Я все-таки слуг вызвал и побеседовал с ними с глазу на глаз. Говорил и ласково, и строго, да толку вышло мало. Ревут и лопочут что-то совсем уже несосветимое.
Тогда стал я их урезонивать по очереди. Вызвал сначала горничную.
– Фрося, – говорю, – признайся, голубка, что это ты по молодости лет пошутила. Барышня обещала тебя простить и даже зеленого бурдо на юбку подарит. Барышня веселая, она сердиться не умеет.
А та в ответ еще пуще ревет, да еще с причитаниями:
– Ой, милушка, и на кого ты нас, родная, да споки-нула, да на погибель, да на неминучую…
– Ну, – говорю, – это, значит, кухаркины штучки. Ты ее поймай, получишь зеленого бурдо.
Отпустил ее, позвал кухарку.
– Ульяна, – говорю, – ты, кажется, потолковее. Неужели ты не понимаешь, что это все Фроська куролесит? Ты мне ее поймай, а барышня тебе желтого бурдо на юбку подарит – она обещала.
Так у нее – эдакая злющая баба – даже губы побелели.
– Фроська, – говорит, – душа хрещеная, она в такое дело не встрянется. Она в Филипповом посту скоромятину не жрала, как другие. Фроська! Ты Фроську лучше оставь.
Совсем рассатанилась.
– Ну, – говорю, – успокойся. Мы, – говорю, – барышне другую кухарку найдем, потерпи до завтра.
А та в ответ:
– И никакая другая кухарка у вашей барышни жить не станет.
И прибавила очень многозначительно:
– Барышня-то ваша, видно, и сама такая.
– Какая, – спрашиваю, – "такая"?
– А такая. Сами понимаете. Может, из мертвячек, а может, и еще похуже. Об ней и по всему поселку так-то говорят.
Черт знает что!
А что на это ответишь? Я даже оторопел.
– Дура ты, – говорю, – дура. Дура ты петая, перепетая.
Больше ничего и не придумал. Пошел опять к Евгении Николаевне.
– Вы уверены, что прислуга здесь ни при чем? Может, они каких-нибудь своих женихов подговорили производить все эти фокусы?
Барышня даже обиделась.
– Я же вам говорю, что сама была на кухне, когда дрова вдруг полетели в разные стороны. А этот дикий вой – ведь он проносится под самым потолком. Как хотите, я ведь тоже не суеверная. Однако перед такими явлениями разум смолкает.