Осенним днем в парке - Матильда Юфит 16 стр.


* * *

После стрельб в жизни Матвея Борисовича наступил перелом. Он сам не узнавал себя. Прежние интересы отступили куда-то на задний план. Он как будто успокоился, перестал суетиться. С его лица сошли морщины. Это заметил даже командир полка.

- Э, да вы у нас расцвели, - сказал он.

- Сосна, - неопределенно ответил учитель. И широко вдохнул напоенный хвоей воздух.

- У нас как на курорте, - сказал командир, - сосна, сухо. Жаль только, моря нет. - Он вздохнул. - Ну ничего, осенью дадим вам путевку, поедете к морю.

Все уже привыкли к учителю, к тому, что он неутомимо, как мышь, снует целый день по огромной территории лагеря. По вечерам он играл на скрипке в своей палатке. Вокруг под соснами собирались слушатели, они сидели на земле, обхватив руками колени. Матвей Борисович не видел их. Он, отбивая такт ногой, смотрел в небо, маленький и вдохновенный.

Дома он никогда столько не играл: жене его игра мешала спать.

Она говорила:

- Матвей, мы тебе верим на слово.

И бесцеремонно убирала скрипку.

В воскресенье приехала дочь, - она была рассеянна и нетерпелива, недолго посидела с отцом, как будто из вежливости провела ладонью по его редким волосам и ушла к Бабченко. Матвей Борисович встретил их потом в столовой. Бабченко был молчалив, а Соня много и неестественно смеялась, как смеются неловкие девушки, поверившие наконец, что их полюбили.

Приезд дочери не обрадовал Матвея Борисовича. Это была не его Соня, с которой он привык спорить о статьях и решать математические задачи-головоломки.

Его удивляло, что Соня похорошела - розовый румянец украсил ее бледное лицо с большими глазами. "Любовь, - думал Матвей Борисович, - она его любит…"

Соня сняла какую-то пушинку с рукава Бабченко, и Матвей Борисович вспомнил, как ее мать сняла первую пушинку с его рукава и он надеялся тогда, что навсегда полюбил ее женскую заботливость и нежные руки. Он все боялся, что Бабченко не любит Соню, не понимает ее, не знает, какие у нее математические способности.

Матвей Борисович все порывался заговорить с Бабченко об этом, но тот почти не бывал в лагере, проводил учения в поле. Он загорел и почернел, по многу часов не слезал с коня. Он аккуратно учился - то в три часа ночи, то в одиннадцать утра, но всегда был сосредоточен и сдержан. Деликатный Матвей Борисович не мог заговорить с ним о Соне.

В лагере все много работали. Часто толковали о войне, о международной ситуации, прикидывали, надолго ли затишье, разговаривая, посматривали на запад, как будто там, за лесом, на границе, что-то могли разглядеть, Матвей Борисович азартно спорил о политике с ветеринарным врачом, за обедом в столовой они строили гипотезы о будущих военных действиях и чертили ложками на дне тарелки планы операций, как два стратега. Командиры подходили иногда к их столу, с уважением прислушивались к разговору и покачивали головами с таким видом, будто эта премудрость была им недоступна, их дело маленькое - не рассуждать, а сражаться.

Командиров занимали стрельбы, лошади, марши, меткость попадания, новый строевой шаг. Они добивались полной взаимозаменяемости номеров в орудийном расчете. Ко всему этому Матвей Борисович относился более равнодушно, так как война представлялась ему поединком дипломатов и генералов.

Все чаще, приходя к командирам заниматься, он заставал только жен, - мужья задерживались в поле, на полигоне. Королева жила в одной квартире с Кононенко. Ее красный халат, распахнутый на груди, напоминал Матвею Борисовичу халаты жены - засаленные и яркие. Она открывала дверь, прищурясь смотрела на учителя и резко говорила:

- А его нету дома… Не знаю, когда будет…

- Я к товарищу Кононенко, я не к вам, - конфузливо говорил Матвей Борисович и осторожно протискивался в дверь, стараясь не коснуться тяжелого бедра.

- И капитана нет, - кричала вслед Королева, но он не слушал.

Тоня Кононенко, милая и растрепанная, опечаленная, как всегда, когда мужа не было рядом, откладывала в сторону книгу - она постоянно читала книги о любви - и говорила доверительно:

- Володя еще с утра ушел. И нет его. Так одиноко…

Она бывала рада Матвею Борисовичу, усаживала его и начинала расспрашивать. Ей было скучно одной. Вопросы она задавала неожиданные - то из астрономии, то из географии, советовалась, можно ли бензином свести пятно с нового платья, - ей казалось, что учитель должен все знать. Матвей Борисович отвечал пунктуально, с ненужными подробностями и даже пытался сам сводить пятна - он хорошо знал химию. Молодость Тони Кононенко и ее влюбленность в мужа трогали и умиляли Матвея Борисовича.

Оба они, и Тоня и ее муж, были высокие и красивые - Матвей Борисович питал слабость к красивым людям. Иногда огромный капитан при нем брал на руки жену и легко, как девочку, носил по комнате. Матвей Борисович краснел и отворачивался, начинал бормотать что-то и торопиться, но капитан уже ставил Тоню на пол, садился за стол и говорил:

- Внимание… Приступили к занятиям. Тоня, тишина!

Тоня утихала, садилась на диван.

Капитан решал задачи, и, когда учитель невзначай взглядывал на диван, он видел немигающие серые глаза. Тоня смотрела на мужа.

И Матвей Борисович мечтал иногда о том, чтобы его полюбила молоденькая девушка или женщина. Он думал об этом и волновался. Теперь, когда он знал, как быстро проходит жизнь, он мог бы оценить любовь. Сердце его билось сильнее. Нет, не низменные желания волновали, - ему хотелось поэзии, нежности, шелеста светлого платья. "Доктор Паскаль у Золя, - думал он, - химик Менделеев, его полюбила подруга дочери - гимназистка…" Но он не был ни Паскалем, ни знаменитым химиком. Кто он? Провинциальный учитель в провинциальном картузе, в смешных очках, пиликающий на скрипке. Во всем их городе вряд ли найдется девочка, которой не он открыл тайну, что семью восемь пятьдесят шесть.

Лето стояло пышное, высоко поднялись на лугах ароматные травы. К запаху меда и полыни, висевшему над лагерем, примешивался аромат хвои.

Как никогда, казалось Матвею Борисовичу, хороши были вечера и звезды, дрожащие в небе. Матвей Борисович спал совсем мало: мешали комары. Бессонница гнала его от сосны к сосне, он бродил, как лунатик, по белым песчаным дорожкам, облитым лунным светом. Торжественно и красиво было вокруг - ряды белых палаток меж деревьями, шаги часового, далекий лай собаки, неистовый блеск звезд в синем небе. Матвей Борисович томился от тишины, от полноты чувств… Он даже тревожился - что же это случилось? Почему он так полюбил жизнь? Он, который раньше часто мечтал о смерти и боялся насморка, теперь купался каждое утро в реке, не думал о простуде и страстно хотел жить. Он посоветовался с ветеринарным врачом, но тот, занятый своими лошадьми, сказал:

- Ну и очень хорошо. Чего вы нервничаете? Желудок в порядке?

- Вы так считаете?

И Матвей Борисович успокоился. Но бессонница по-прежнему томила его.

* * *

И в эту ночь он тоже почти не спал. С вечера играл на скрипке, потом задремал на койке и проснулся в два часа ночи. Он задыхался, во рту было сухо, сердце колотилось. И долго не мог понять, где он.

Матвей Борисович вышел из палатки. Луна еще стояла в небе, но уже светало. Летние ночи короткие. Он постоял под сосной, затем пошел по дорожке.

В конюшне беспокойно ржали кони: предутренние видения томили их. Под крышами амбаров ворковали голуби. Огромная рыжая кошка глядела на них с гребня крыши. Она судорожно зевала, щуря узкие, хитрые глаза, и, пружиня большое сытое тело, вытягивала вперед лапы. Кошек Матвей Борисович не любил и даже раздражался, когда при нем ласкали это глупое, хищное животное. Вид кошки, подстерегающей голубей, был неприятен ему, он хотел прогнать кошку, но крыша была высокая.

Медленно начиналось утро. С дерева слетела птица, ринулась в траву, потом снова взлетела. И небо, и воздух были одного цвета - сиренево-синего. Синева была плотная, густая, весомая. Матвей Борисович прошел через луг. Ноги его стали мокрыми от росы. Мокрая штанина холодила ногу, носок завернулся. Он нагнулся, чтобы подвернуть носок. На земле лежал тонкий вьющийся стебель повилики, усыпанный брызгами росы.

В небе гудели самолеты.

Они летели так высоко, что увидеть их Матвей Борисович не мог, только прерывистый гул доносился до земли.

Матвей Борисович посмотрел вверх, но за облаками ничего не было видно. Он пошел дальше, к реке. Песок на берегу был еще влажный. Матвей Борисович тщательно сгреб в сторону верхний слой: внизу песок был сухой и теплый. Он сел и, рассеянно пересыпая меж пальцев камешки, смотрел на тихие заросли за рекой. Камыш стоял неподвижно, Было уже часа четыре.

Где-то далеко протяжно ухнуло, чуть зашелестели на деревьях ветки.

"Гром", - подумал Матвей Борисович, но небо было ясное, ни единой тучи. А что-то рвалось за лесом, по земле катился гул. "Это стрельбы", - подумал снова Матвей Борисович.

Он долго еще сидел на берегу. Взошло солнце, и сразу стало тепло и весело, засверкала вода. На обратном пути уже было жарко, пришлось снять пальто. От бессонной ночи слегка гудело в голове, и Матвей Борисович не сразу понял, что происходит в лагере. Выводили лошадей, вытаскивали орудия. Бегали люди. Проскакал на своем золотом коне командир полка. Матвей Борисович крикнул ему: "Доброе утро!" Но тот не ответил. Учитель пошел к своей палатке, но палатки уже не было, торчали только колышки, и меж ними стоял чемодан.

И опять в небе запели самолеты, они шли теперь низко, и Матвей Борисович долго не мог понять, почему самолеты вызывают в нем такую тревогу. И вдруг его мозг пронзило, что самолеты были черного цвета. Они шли неторопливо, не строем, как будто подталкивали друг дружку, и отвратительно выли. Советские моторы шумели по-иному.

Это была война.

Матвей Борисович ощутил вдруг слабость в коленях и сел на свой чемодан с вышитыми на чехле красными петухами. Но сидеть не мог. Он побежал туда, где были люди, и узнал, что немецкие самолеты перелетели границу и бомбили город. Больше никто ничего не знал. Матвей Борисович путался у всех под ногами, всем мешал. Он беспомощно оглядывался по сторонам, ища себе дела. Все работали, один он…

Он остановил наконец командира полка, и тот сказал ему, что часть выступает к границе, а женщины и учитель будут отвезены в город.

- Почему же, - возразил Матвей Борисович, - почему в город? Я с вами…

Но командир полка закричал на него страшным голосом, и учитель присмирел. Он вспомнил, что надо прибрать классное имущество, и побежал по ленинским уголкам отшпиливать таблицы и карты. Когда он вернулся, неся, как дрова, охапку свернутых в трубки карт, заведенный грузовик уже рычал, вздрагивая от нетерпения. Заплаканные женщины таскали в огромный кузов свои корзинки. Тоня Кононенко прижималась к мужу, он отрывал от себя ее тонкие руки, но она снова цеплялась и, перебирая ремни на его гимнастерке, твердила:

- Володя, Володя, родной!

Королева с медицинской сумкой через плечо и в сапогах оттащила ее от капитана и, почти подняв на руках, перебросила через борт грузовика. Матвей Борисович топтался у машины. Королева закричала:

- Скорей! - и подтолкнула его к колесу, чтоб ему удобнее было занести ногу.

Машина тронулась. Учитель неловко ткнулся в чьи-то колени. Королева кричала вслед:

- Детей, детей в первую очередь соберите! Детей!

Она оставалась с частью.

Машина шла по ровной проселочной дороге. Густые сосны смыкали наверху ветки, но откуда-то сбоку проникали солнечные лучи и устилали лес желтыми, веселыми пятнами. Женщины подпрыгивали на своих корзинках, и все это - и лес и летние платья в цветочках - все были в пестром - так похоже было на обычные поездки в город со случайной машиной, что Матвею Борисовичу казалось, будто у него помутился разум. Машина выехала из леса на шоссе, и уже здесь все переменилось, по скользкому асфальту шли колонны - грузовики с пехотой, танки, прожекторные установки, орудия. Все это непрерывным потоком текло к границе.

Шоссе повернуло к городу, в лицо ударил ветер, и вдруг явственно запахло гарью. Рядом с шоссе шла трамвайная линия, звеня, прошел трамвай с разбитыми окнами. Над городом стоял дым. С проселочных дорог сворачивали на шоссе первые подводы с беженцами из пограничных сел, - мычали усталые коровы, привязанные к телегам, пронзительно кричал поросенок.

Горело предместье, какие-то боковые улички: оттуда, как из печки, обдавало жаром. Ухватившись за борт грузовика, Матвей Борисович старался увидеть, что горит, но грузовик подбрасывало, он ничего не мог разобрать - только видел цепи милиционеров, пожарные машины, корыта, кровати и подушки, сваленные на мостовой.

На площади перед аптекой зияла огромная воронка. Асфальт разворотило. Дом, в котором помещалась аптека, был разбит, дерево, стекло, камень - все беспорядочно перемешалось, и только там, где был второй этаж, держалась на чем-то полка с белыми аптекарскими пузырьками. Людей на улице было много, они толпились у репродукторов, в магазинах, заглядывали в воронки. У телеграфа стояла длинная очередь, во все концы страны шли телеграммы родственникам.

Матвея Борисовича вдруг охватила боязнь за свою семью. Он не думал раньше о ней, ему не приходило в голову, что кто-то может быть убит или ранен. Лишь теперь, когда он увидел следы разрушения и пожарища, ему стало страшно. Он заторопился домой.

Жена постарела, осунулась, как будто в ней обломились какие-то пружины и все - тело, мысли и самоуверенность - как тесто, поползло в разные стороны. Она заплакала, увидев мужа, и бросилась к нему, ища поддержки. Она ждала объяснения от него, ведь он прочел столько книг, что же это такое - бросать бомбы в мирных людей?

- Все еще спали, - твердила она, - я даже на базар еще не собиралась.

Она особенно упирала на то, что город бомбили в такой ранний час, как будто в этом состояло главное преступление фашистов.

Сын, с побледневшими и от этого, казалось, отекшими щеками, говорил:

- Это вероломство! Это коварство! Они нас обманули, я так и знал…

Он говорил сердито, даже с каким-то тайным злорадством, как будто все предвидел и, если бы с ним посоветовались, мог бы предупредить события. И мать вторила ему:

- Захар всегда это говорил. Ты помнишь, Матвей?

Но Матвею Борисовичу уже становилось тягостно с ними, и он спросил, оглядываясь по сторонам:

- А где Соня?

- Она лежит. Ей нездоровится.

Матвей Борисович прошел к дочери. Она лежала, закутавшись в платок, заплаканная и некрасивая, и рассматривала огромными глазами свои худые руки. Соня вздрогнула, увидев отца, и, даже не обрадовавшись ему, не поняв, что это именно он, а поняв лишь, что он приехал оттуда, где остался Бабченко, спросила:

- Ты видел Колю?

- Видел, - нехотя ответил отец.

- Он передал мне что-нибудь?

- Нет, - сказал Матвей Борисович.

Соня помолчала и опять стала рассматривать свои пальцы. Потом она сказала:

- Я беременна, папа.

- Бог с тобой, что ты такое говоришь, - конфузясь, ответил отец, еще не понимая значения того, что сказала дочь, и вдруг увидел, как дрогнули брови на некрасивом лице. Дочь тяжело дышала, как будто набиралась сил, чтоб заплакать. - Ну и что же? - сказал отец, стараясь улыбнуться, - Очень хорошо. Тем лучше.

- Что же в этом хорошего? - спросила дочь, тоскливо кривя губы. - Что же хорошего? - еще раз спросила она. - Он уехал и даже ничего мне не передал…

В комнату вошла мать и сразу вступила в разговор, так что стало понятно - она подслушивала за дверью. Но никто не обратил на это внимания.

- Я тебя прошу, я тебя умоляю, - торопливо говорила она, обращаясь к дочери. - Теперь не время иметь детей. Он может не вернуться, кто знает… Вы не записывались. Может быть, придется уезжать отсюда. Куда ты поедешь с животом… У меня есть знакомый доктор…

Мать разговаривала с дочерью как женщина с женщиной, она деловито прикидывала все "за" и "против". Это было омерзительно. А "он" - это был Бабченко. Матвей Борисович вспомнил лейтенанта, черного, с запекшимися губами. Лейтенант смотрел на запад, глаза его были жесткими и злыми, руки сжаты в кулаки, и про этого человека говорили "он". Матвей Борисович попытался протестовать, но жена закричала на него. Он чувствовал себя в этом доме как муха в паутине, он увязал, задыхался… Он ушел из дому туда, на улицу, где были люди.

По радио передавали первые сводки.

Последняя надежда на то, что все минет, как дурной сон, исчезла. Это была война.

Назад Дальше