II
. . . . . . . .Эй, квартиру!
(2-й акт "Севильского цирульника").
Условимся раз и навсегда: жилище есть основной камень жизни человеческой. Примем за аксиому: без жилища человек существовать не может. Теперь в дополнение к этому, сообщаю всем, проживающим в Берлине, Париже, Лондоне п прочих местах - квартир в Москве нету.
Как же там живут?
А вот так-с и живут.
Без квартир.
Но этого мало - последние три года в Москве убедили меня, и совершенно определенно, в том, что москвичи утратили и самое понятие слова "квартира" и словом этим наивно называют что попало. Так, например: недавно один из моих знакомых журналистов на моих глазах получил бумажку: "Предоставить товарищу такому-то квартиру в доме № 7 (там, где типография)". Подпись и круглая жирная печать.
Товарищу такому-то квартира была предоставлена, и у товарища такого-то я вечером побывал. На лестнице без перил были разлиты щи, и поперек лестницы висел оборванным толстый, как уж, кабель. В верхнем этаже, пройдя по слою битого стекла мимо окон, половина из которых была забрана досками, я попал в тупое и темное пространство и в нем начал кричать. На крик ответила полоса света и, войдя куда-то, я нашел своего приятеля. Куда я вошел? Чорт меня знает! Было что-то темное, как шахта, разделенное фанерными перегородками на пять отделений, представляющих собой большие продолговатые картонки для шляп. В средней картонке сидел приятель на кровати, рядом с приятелем его жена, а рядом с женой брат приятеля, и означенный брат, не вставая с постели, а лишь протянув руку, на противоположной стене углем рисовал портрет жены. Жена читала "Тарзана".
Эти трое жили в трубке телефона. Представьте себе вы, живущие в Берлине, как бы вы себя чувствовали, если б вас поселили в трубке. Шепот, звук упавшей на пол спички был слышен через все картонки, а ихняя была средняя.
- Маня! (из крайней картонки).
- Ну? (из противоположной крайней).
- У тебя есть сахар? (из крайней).
- В Люстгартене, в центре Берлина, собралась многотысячная демонстрация рабочих с красными знаменами… (из соседней правой).
- Конфеты есть… (из противоположной крайней).
- Свинья ты! (из соседней левой).
- В половину восьмого вместе пойдем!
- Вытри ты ему нос, пожалуйста…
Через десять минут начался кошмар: я перестал понимать что я говорю, а что не я, и мои слух улавливал посторонние вещи. Китайцы, специалисты но части пыток, просто щенки. Такой штуки им ни в жизнь не изобрести.
- Как же вы сюда попали? Го-го-го!.. Советская делегация в сопровождении советской колонии отправились на могилу Карла Маркса… Ну?! Вот тебе, и ну! Благодарю нас, я пил… С конфетами?.. Ну, их к чертям!.. Свинья, свинья, свинья! Выбрось его вон! А вы где?.. В Киото и Иокогаме… Не ври, не ври, скотина, я давно уже вижу!.. Как, уборной нету?!
Боже ты мой! Я ушел, не медля ни секунды, а они остались. Я прожил четверть часа в этой картонке, а они живут 7 (семь) месяцев.
Да, дорогие граждане, когда я явился к себе домой, я впервые почувствовал, что все на свете относительно и условно. Мне померещилось, что я живу во дворце, и у каждой двери стоит напудренный лакей в красной ливрее, и царит мертвая тишина. Тишина - это великая вещь, дар богов и рай - это есть тишина. А между тем дверь у меня всегда одна (равно, как и комната) и выходит эта дверь непосредственно в коридор, а наискось живет знаменитый Василий Иванович со своею знаменитой женой.
Клянусь всем, что у меня есть святого, каждый раз, как я сажусь писать о Москве, проклятый образ Василия Ивановича стоит передо мною в углу. Кошмар в пиджаке и полосатых подштанниках заслонил мне солнце. Я упираюсь лбом в каменную стену и Василии Иванович надо мной как крышка гроба.
Поймите все, что этот человек может сделать невозможной жизнь в любой квартире, и он ее сделал невозможной. Все поступки В. И. направлены в ущерб его ближним, и в кодексе Республики нет ни одного параграфа, которого бы он не нарушил. Нехорошо ругаться матерными словами громко? Нехорошо. А он ругается. Нехорошо пить самогон? Нехорошо. А он пьет. Буйствовать разрешается? Нет, никому не разрешается. А он буйствует. И т. д. Очень жаль, что в кодексе нет пункта, запрещающего игру на гармонике в квартире. Вниманию советских юристов: умоляю ввести его! Вот он играл. Говорю играл, потому что теперь не играет. Может быть, угрызения совести остановили этого человека? О, нет, чудаки из Берлина: он ее пропил.
Словом, он не мыслим в человеческом обществе, и простить его я не могу, даже принимая во внимание его происхождение. Даже наоборот: именно принимая во внимание, простить не могу. Я рассуждаю так: он должен показывать мне, человеку происхождения сомнительного, пример поведения, а никак не я ему. И пусть кто-нибудь докажет мне, что я неправ.
И вот третий год я живу в квартире с Василием Ивановичем и сколько еще проживу неизвестно. Возможно, и до конца моей жизни, но теперь, после визита в картонку, мне стало легче. Не нужно особенно замахиваться, граждане!
Да, мне стало легче. Я стал терпеливее и к людям участливее.
Доктор Г., мой друг, явился ко мне на прошлой неделе с воплем:
- Зачем я не женился?!
В устах его, первого и признанного женофоба в Москве, такая фраза заслуживала внимания.
Оказалось, домовое управление его уплотнило. Поставило перегородку в его комнате и за перегородкой поселило супружескую пару. Тщетно доктор барахтался и выл. Ничего не вышло. Председатель твердил одно:
- Вот ежели бы вы были женатый, тогда другое дело… А третьего дня доктор явился и сказал:
- Ну, слава богу, что я не женился… Ты с женой ссоришься?
- Гм… иногда… как сказать… - ответил я уклончиво и вежливо, поглядывая на жену, - вообще говоря… бывает иногда… видишь ли…
- А кто виноват бывает? - быстро спросила жена.
- Я, я виноват, - поспешил уверить я.
- Кошмар! Кошмар! Кошмар! - заговорил доктор, глотая чай, - кошмар! Каждый вечер, понимаешь ли, раздается одно и то же: "Ты где был?" "На Николаевском вокзале". "Врешь!" "Ей богу"… "Врешь!" Через минуту опять: "Ты где был?" "На Никол…" "Врешь!" Через полчаса: "Где ты был?" "У Ани был". "Врешь!!!"
- Бедная женщина, - сказала жена.
- Нет, это я бедный, - отозвался доктор, - и я уезжаю в Орехово-Зуево. Чорт ее бери!
- Кого? - спросила жена подозрительно.
- Эту… клинику…
Наталья Егоровна бросила этой зимой мочалку на пол, а отодрать ее не могла, потому что над столом 9 градусов, а на полу совсем нет градусов и даже одного не хватает. Минус один. И всю зиму играла вальсы Шопена в валенках, а Петр Сергеич нанял прислугу и через неделю ее рассчитал, ан прислуга никуда не ушла! Потому что пришел председатель правления и сказал, что она (прислуга) - член жилищного товарищества и занимает площадь, и никто ее не имеет права тронуть. Петр Сергеич, совершенно ошалевший, мечется теперь по всей Москве и спрашивает у всех, что ему теперь делать? А делать ему ровно нечего. У прислуги в сундуке карточка бравого красноармейца, бравшего Перекоп, и карточка жилищного товарищества. Крышка Петру Сергеичу!
А некий молодой человек, у которого в "квартире" поселили божью старушку, однажды в воскресенье, когда старушка вернулась от обедни, встретил ее словами:
- Надоела ты мне, божья старушка!
И при этом стукнул старушку безменом но голове. И таких случаев, или случаев подобных, я знаю за последнее время целых четыре. Осуждаю ли я молодого человека? Нет. Категорически - нет. Ибо прекрасно чувствую, что посели ко мне в комнату старушку или же второго Василия Ивановича, и я бы взялся за безмен, несмотря на то, что мне с детства дома прививали мысль, что безменом орудовать ни в коем случае не следует.
А Саша предлагал 20 червонцев, чтобы только убрали из его комнаты Анфису Марковну…
Впрочем, довольно!
Отчего же происходит такая странная и неприятная жизнь? Происходит она только от одного - от тесноты. Факт, в Москве тесно.
Что же делать?!
Сделать можно только одно: применить мой проект и этот проект заключается в следующем: Москву надо отстраивать.
Псалом
Первоначально кажется, что это крыса царапается в дверь. Но слышен очень вежливый человеческий голос:
- Можно зайти?
- Можно, пожалуйте.
Поют дверные петли.
- Иди и садись на диван!
(От двери.) - А как я по паркету пойду?
- А ты тихонечко иди и не катайся. Ну-с, что новенького?
- Нициво.
- Позвольте, а кто сегодня утром ревел в коридоре?
(Тягостная пауза.) - Я ревел.
- Почему?
- Меня мама наслепала.
- За что?
(Напряженнейшая пауза.) - Я Сурке ухо укусил.
- Однако.
- Мама говорит, Сурка - негодяй. Он дразнит меня, копейки поотнимал.
- Все равно, таких декретов нет, чтоб из-за копеек уши людям кусать. Ты, выходит, глупый мальчик.
(Обида.) - Я с тобой не возусь.
- И не надо.
(Пауза.) - Папа приедет, я ему сказу. (Пауза.) Он тебя застрелит.
- Ах, так. Ну, тогда я чай не буду делать. К чему? Раз меня застрелят…
- Нет, ты цай делай.
- А ты выпьешь со мной?
- С конфетами? Да?
- Непременно.
- Я выпью.
На корточках два человеческих тела - большое и маленькое. Музыкальным звоном кипит чайник, и конус жаркого света лежит на странице Джерома Джерома.
- Стихи-то ты, наверное, забыл?
- Нет, не забыл.
- Ну, читай.
- Ку… Куплю я себе туфли…
- К фраку.
- К фраку и буду петь по ноцам…
- Псалом.
- Псалом… И заведу… себе собаку…
- Ни…
- Ни-ци-во-о…
- Как-нибудь проживем.
- Нибудь как. Пра-зи-ве-ем.
- Вот именно. Чай закипит, выпьем. Проживем.
(Глубокий вздох.) - Пра-зи-ве-ем.
Звон. Джером. Пар. Конус. Лоснится паркет.
- Ты одинокий.
Джером падает на паркет. Страница угасает.
(Пауза.) - Это кто же тебе говорил?
(Безмятежная ясность.) - Мама.
- Когда?
- Тебе пуговицу когда присивала. Присивала. Присивает, присивает и говорит Натаске…
- Тэк-с. Погоди, погоди, не вертись, а то я тебя обварю… Ух!
- Горяций, ух!
- Конфету какую хочешь, такую и бери.
- Вот я эту больсую ходу.
- Подуй, подуй, и ногами не болтай.
(Женский голос за сценой.) - Славка!
Стучит дверь. Петли поют приятно.
- Опять он у вас. Славка, иди домой!
- Нет, нет, мы с ним чай пьем.
- Он же недавно пил.
(Тихая откровенность.) - Я… не пил.
- Вера Ивановна. Идите чай пить.
- Спасибо, я недавно…
- Идите, идите, я вас не пущу…
- Руки мокрые… белье я вешаю.
(Непрошеный заступник.) - Не смей мою маму тянуть.
- Ну, хорошо, не буду тянуть… Вера Ивановна, садитесь…
- Погодите, я белье повешу, тогда приду.
- Великолепно. Я не буду тушить керосинку.
- А ты, Славка, выпьешь, иди к себе. Спать. Он вам мешает.
- Я не месаю. Я не салю.
Петли поют неприятно. Конусы в разные стороны. Чайник безмолвен.
- Ты уже спать хочешь?
- Нет, я не хоцу. Ты мне сказку расскази.
- А у тебя уже глаза маленькие.
- Нет. Не маленькие. Расскази.
- Ну, иди сюда, ко мне. Голову клади. Так. Сказку? Какую же тебе сказку рассказать? А?
- Про мальчика, про того…
- Про мальчика? Это, брат, трудная сказка. Ну, для тебя так и быть.
Ну-с, так вот, жил, стало быть, на свете мальчик. Да-с. Маленький, лет так приблизительно четырех. В Москве. С мамой. И звали этого мальчика Славка.
- Угу… Как меня?
- …Довольно красивый, но был он, к величайшему сожалению, драчун. И дрался он чем ни попало - кулаками, и ногами, и даже калошами. А однажды по лестнице девочку из восьмого номера, славная такая девочка, тихая, красавица, а он ее по морде книжкой ударил.
- Она сама дерется…
- Погоди. Это не о тебе речь идет.
- Другой Славка?
- Совершенно другой. На чем, бишь, я остановился? Да… Ну, натурально, пороли этого Славку каждый день, потому что нельзя же, в самом деле, драки позволять. А Славка все-таки не унимался. И дошло дело до того, что в один прекрасный день Славка поссорился с Шуркой, тоже мальчик такой был, и, не долго думая, хвать его зубами за ухо, и пол-уха как не бывало. Гвалт тут поднялся. Шурка орет. Славку порют, он тоже орет… Кой-как приклеили Шуркино ухо синдетиконом. Славку, конечно, в угол поставили… И вдруг - звонок. И является совершенно неизвестный господин с огромной рыжей бородой и в синих очках и спрашивает басом: "А позвольте узнать, кто здесь будет Славка?" Славка отвечает: "Это я - Славка". "Ну, вот что, - говорит, - Славка, я - надзиратель за всеми драчунами, и придется мне тебя, уважаемый Славка, удалить из Москвы. В Туркестан". Видит Славка, дело плохо, и чистосердечно раскаялся. "Признаюсь, - говорит, - что дрался я и на лестнице играл в копейки, а маме бессовестно наврал - сказал, что не играл… Но больше этого не будет, потому что я начинаю новую жизнь". - "Ну, - говорит надзиратель, - это другое дело. Тогда тебе следует награда за чистосердечное твое раскаяние". И немедленно повел Славку в наградной раздаточный склад. И видит Славка, что там видимо-невидимо разных вещей. Тут и воздушные шары, и автомобили, и аэропланы, и полосатые мячики, и велосипеды, и барабаны. И говорит надзиратель: "Выбирай, что твоя душа хочет". А вот что Славка выбрал, я и забыл…
(Сладкий, сонный бас.) - Велосипет!
- Да, да, вспомнил, - велосипед. И сел немедленно Славка на велосипед и покатил прямо на Кузнецкий мост. Катит и в рожок трубит, а публика стоит на тротуаре, удивляется: "Ну и замечательный же человек этот Славка. И как он под автомобиль не попадет?" А Славка сигналы дает и кричит извозчикам: "Право держи!" Извозчики летят, машины летят, Славка нажаривает, и идут солдаты и марш играют, так что в ушах звенит…
- Уже?..
Петли поют. Коридор. Дверь. Белые руки, обнаженные по локоть.
- Боже мой. Давайте, я его раздену.
- Приходите же. Я жду.
- Поздно…
- Нет, нет… И слышать не хочу…
- Ну, хорошо.
Конусы света. Начинает звенеть. Выше фитиль. Джером не нужен - лежит на полу. В слюдяном окне керосинки маленький, радостный ад. Буду петь по ночам псалом. Как-нибудь проживем. Да, я одинокий. Псалом печален. Я не умею жить. Мучительнее всего в жизни - пуговицы. Они отваливаются, как будто отгнивают. Отлетела на жилете вчера одна. Сегодня одна на пиджаке и одна на брюках сзади. Я не умею жить с пуговицами, но я все вижу и все понимаю. Он не приедет. Он меня не застрелит. Она говорила тогда в коридоре Наташке: "Скоро вернется муж, и мы уедем в Петербург". Ничего он не вернется. Он не вернется, поверьте мне. Семь месяцев его нет, а три раза я видел случайно, как она плачет. Слезы, знаете ли, не скроешь. Но только он очень много потерял от того, что бросил эти белые, теплые руки. Это его дело, но я не понимаю, как же он мог Славку забыть…
Как радостно спели петли…
Конусов нет. В слюдяном окошке черная мгла. Давно замолк чайник.
Свет лампы тысячью маленьких глазков глядит сквозь реденький сатинет.
- Пальцы у вас замечательные. Вам бы пианисткой быть…
- Вот поеду в Петербург, опять буду играть…
- Вы не поедете в Петербург. У Славки на шее такие же завитки, как и у вас. А у меня тоска, знаете ли. Скучно так, чрезвычайно как-то. Жить невозможно. Кругом пуговицы, пуговицы, пуго…
- Не целуйте меня… Не целуйте… Мне нужно уходить. Поздно…
- Вы не уйдете. Вы там начнете плакать. У вас есть эта привычка.
- Неправда. Я не плачу. Кто вам сказал?
- Я сам знаю. Я сам вижу. Вы будете плакать, а у меня тоска… тоска…
- Что я делаю… что вы делаете…
Конусов нет. Не светит лампа сквозь реденький сатинет. Мгла. Мгла.
Пуговиц нет. Я куплю Славке велосипед. Не куплю себе туфли к фраку, не буду петь по ночам псалом. Ничего, как-нибудь проживем.
Четыре портрета
- Ну-с, господа, прошу вас, - любезно сказал хозяин и царственным жестом указал на стол.
Мы, не заставили себя просить вторично, уселись и развернули стоящие дыбом крахмальные салфетки.
Село нас четверо: хозяин - бывший присяжный поверенный, кузен его бывший присяжный поверенный же, кузина, бывшая вдова действительного статского советника, впоследствии служащая в Совнархозе, а ныне просто Зинаида Ивановна и гость - я - бывший… впрочем, это все равно… ныне человек с занятиями, называемыми неопределенными.
Первоапрельское солнце ударило в окно и заиграло в рюмках.
- Вот и весна, слава богу; измучились с этой зимой, - сказал хозяин и нежно взялся за горлышко графинчика.
- И не говорите! - воскликнул я и, вытащив из коробки кильку, в миг ободрал с нее шкуру, затем намазал на кусок батона сливочного масла, прикрыл его килечным растерзанным телом и любезно оскалив зубы в сторону Зинаиды Ивановны, добавил: - Ваше здоровье!
И затем мы глотнули.
- Не слабо ли… кхм… разбавил? - заботливо осведомился хозяин.
- Самый раз, - ответил я, переводя дух.
- Немножко, как будто, слабовато, - отозвалась Зинаида Ивановна.
Мужчины хором запротестовали, и мы выпили по второй. Горничная внесла миску с супом.
После второй рюмки божественная теплота разлилась у меня внутри, и благодушие приняло меня в свои объятия. Я мгновенно полюбил хозяина, его кузена, и нашел, что Зинаида Ивановна, несмотря на свои 38 лет, еще очень и очень недурна, и борода Карла Маркса, помещавшегося прямо против меня рядом с картой железных дорог на стене, вовсе не так уж огромна, как это принято думать. История появления Карла Маркса в квартире поверенного, ненавидящего его всей душой такова. Хозяин мой - один из самых сообразительных людей в Москве, если не самый сообразительный. Он едва ли не первый почувствовал, что происходящее - штука серьезная и долгая и поэтому окопался в своей квартире не кое-как, кустарным способом, а основательно. Первым долгом он признал Терентия, и Терентий изгадил ему всю квартиру, соорудив в столовой нечто вроде глиняного гроба. Тот же Терентий проковырял во всех стенах громадные дыры, сквозь которые просунул толстые трубы. После этого хозяин, полюбовавшись работой Терентия, сказал:
- Могут не топить парового, бандиты, - и поехал на Плющиху. С Плющихи он привез Зинаиду Ивановну и поселил ее в бывшей спальне, комнате на солнечной стороне. Кузен приехал через три дня из Минска. Он кузена охотно и быстро приютил в бывшей приемной (из передней направо) и поставил ему черную печечку. Затем пятнадцать пудов муки он всунул в библиотеку (прямо по коридору), запер дверь на ключ, повесил на дверь ковер, к ковру приставил этажерку, на этажерку пустые бутылки и какие то старые газеты, и библиотека словно сгинула - сам чорт не нашел бы в нее хода. Таким образом из шести комнат осталось три. В одной он поселился сам с удостоверением, что у него порок сердца, а между оставшимися двумя комнатами (гостиная и кабинет) снял двери, превратив их в странное двойное помещение.